.
РУРУ
(продолжение I)

     Вспоминаю свое пребывание в 198... году в бывшей Смоленской губернии, под Ельней. Дивные те места - вследствие восприятия всего трагического и прекрасного в  нетрезвом виде - глубоко, до конца дней, запали в мою душу.
     В тех местах я пил однажды совершенно жуткий, смертельно синий самогон с двумя печальными крестьянами. Оба они временно были отлучены - в силу различных обстоятельств социальной жизни - от полезного труда. За некоторое время до поглощения этой инфернальной жидкости мне приходилось, поборов смущение, зажимать двумя пальцами обе ноздри, чтобы хоть как-то обмануть недремлющее в каждом чувствительном человеке обоняние. Уже Гиппократу было известно, что функции какого-либо органа чувств, насильственно подвергнутого давлению извне, на какое-то время как бы обиженно отмирают. 
     Так вот, в момент одного из многочисленных и спасительных за тот день отмираний моего обоняния жахнул я  еще полкружки оловянно-синеватой отравы, которой не брезговал, бывало, создавать в мозгу иллюзию возможности улучшения отношений с невыносимо бесчинствующей реальностью. 
     Крестьяне, собутыльники мои и новые мои знакомые, смотрели на меня в моменты «принятия» точно так же, как сам я смотрел на ублюдочную жидкость - со спазмом гадливости и презрения.
     Не могу, однако, не заметить, что состояние, мгновенно заполнявшее все ваше существо уже через пять-шесть секунд после столь многотрудного приятия в себя спиртного напитка самого низкого происхождения, - состояние ваше становилось таким благородно и чудесно взвешенным в тоскливом растворе праздного сельского дня, таким становилось оно вселюбовным, всепрощающим даже, сказал бы я, духовно возвышающимся над неестественными несообразностями самой измордованной жизни нашей, каким, безусловно, не могло бы оно стать после фужера аристократического коньяка или стакана простой, совестливо произведенной, покойной, к сожалению, водяры...
     Жахнул я в очередной раз, проморгался от слез, вызванных всегда обидным для телесной плоти зажатием трепетных воскрылий ноздрей промеж двух грубых пальцев, и пошарил оком: чем бы хоть занюхать столь жуткую отраву?
     Увы, банка бычков в томате была пуста. Жестянка ее чернела на глазах, как бы неумолимо окисая от разъедающих любое вещество и живую плоть веяний колхозной действительности.
     Птички, воспользовавшись мгновением разлития в наших существах духа покоя и нетрезвых иллюзий приобщения к азам высокого порядка, - птички быстренько доклевали вмиг подсохшие на солнышке невзрачные крохи государственного хлеба.
     Стол наш садовый представлял собой безнадежно безжизненную пустыню.
     У неопрятных курей, переживавших, видимо, тепловой удар и оперевшихся в тенечке, чтоб не упасть, о штабелек стареньких дощечек, был такой предельно жалкий вид, что помыслить о принесении хоть одной из них в жертву звереющему аппетиту значило уничтожить в себе остатки неприкосновенного запаса человеческого достоинства.
     «Совсем без него куда уж, - думал я в тот момент. - Разве что - в базарные мясники или в привокзальные таксисты...»
     Дощечки, кстати говоря, лежавшие в том ветхом штабельке, вызывали в уме сочувственный вопрос: почему им года три-четыре отказывают в праве сгореть в домашнем очаге с достойной полезностью? Почему неразумно гноят их под пеклом лета, под дождем, под снегом с наледью и под пронизывающими ветрами? Почему хозяева дома, еще имеющего, слава Богу, печь, отказывают беспризорной, прозябающей древесинке в праве личного скромного участия в тепловых делах мироздания?..
     Степан Сергеевич - до скорбной боли в душе и возмущения умственного гнева человек этот походил на маленькое захоронение безвременно ушедших от всех нас талантов, - Степан Сергеевич вдумчиво обклеивал свой же левый кулак довольно крупными лоскутками-кожурками бывшего картофельного мундира...
     Забегая вперед, скажу, что впоследствии меня весьма удивила распространенность в Америке настольных игр, испытывающих обывателя на исправность работы некоторых участков памяти, на терпение, деловое прилежание и наличие в его натуре чувства упорства в достижении пусть даже самой ничтожной и абсурдной цели. Настольная эта игра называется ПАЗЛ, что означает по-нашенски головоломка, собиралка, складывалка.
     Суть ее и лад - в страсти восстановления картин целого разной сложности. В выкладывании либо какого-нибудь дивного пейзажа, либо рембрандтовой копии, либо старинного парусника из беспорядочно перемешанных друг с другом десятков, а то и многих сотен кусочков картона. На них и была раскроена неглупыми предпринимателями - стихийными, так сказать, человековедами - картина того целого.
     И вот, представьте себе, сидит в одном из обжитых уголков богатейшей и свободной Америки нормальный обыватель. Сидит он в уютной тишине домашнего гнезда или, вроде нас, на жалконькой плешечке своей земельной собственности, за деревянным столом; сидит, может быть, одиноко, а может быть, окруженный своими близкими; он сидит, с адским терпением роясь в хаосе дразняще загадочных кусочков и радуясь удаче правильного совмещения одной какой-нибудь частички целого с другой частичкой или с частичкой этой частички; сидит, безумно порой раздражаясь, порой впадая в мрачное отчаяние, порой остервенело злясь на себя одного и одного себя проклиная за отсутствие наблюдательности, терпения, памяти и порядочности, то есть дара соответствия порядку простейшего, посильного даже для слабоумных леди и джентльменов труда; сидит, корпит, забыв, возможно, о всегда имеющихся у обывателя разнообразных неприятностях, о достаточно горестных настроениях нынешнего века, об окончательной падшести мировой политики, о плюгавеньком душке предательской вражды, витающем над еще дышащей, над бездарно опоганенной нами, над единственной нашей планетой, и о крысином нашем уничтожении Творения, - сидит и восстанавливает картину целого, живописное изображение которого лежит тут же, у него под руками.
     Он то и дело поглядывает на вспомогательную эту картинку, выискивая на откровенной плоскости ее пространства намек на какое-либо сходство с тем или иным из множества перемешанных фрагментиков целого; на которые оно и было раздраконено в соответствии с простыми правилами этой настольной головоломки-собиралки.
     Иногда, держа изображение объекта устремления всех сил и всего своего личного времени лишь в памяти, он продолжает выкладывать его копию исключительно по наитию, как бы самоиспытываясь на присутствие в себе томления по первооткрыванию неких далей и способности деятельно превозмогать неизвестность...
     А каких только целей не ставит перед собой недальновидный от природы человек - особенно целей совершенно ложных и нелепых, - наивно полагая цели эти лучшими способами борьбы с неизвестностью...
     ...Но иногда, совершенно непредвиденным образом, обретает вдруг головоломствующий обыватель высшую степень всякого мастерства. То есть он любовно доверяет материалу естественное право распоряжения неведомо откуда к нему снизошедшей и неведомо как возникшей в нем самом восхитительной энергией саморазвития.
     Вот тогда он, бескорыстно торжествуя и с душевным восторгом, знакомым не только богам, поэтам и живописцам, наблюдает, как ладненько - на кромках и посерединке - восстанавливается из вроде бы вполне безнадежных руин и хаотически разбросанных обломков, скажем, Вермонтский водопад... ночная стража... роща цветущих персиков... гравюра Лиссабона... панорама Хиросимы (виды городов до рокового землетрясения и немыслимого торжества науки)... карта океанов и материков земного шара (копия Магелланова путеводителя)... кусок звездного неба (первая десятидневка яблочного августа)...
     Образ целого окончательно еще не возник на столе в полной соразмерности частей, родственно слитых друг с другом, с ясно различимыми между ними свежими швами, вызывающими и в моем сердце нежную, радостную боль сопереживания любой удачно оперированной, сращенной плоти. Но вы замечаете вдруг в выражении лица обывателя, занятого праздным, казалось бы, делом, самозабвенную страсть сосредоточения и черты первобытной божественной простоты - простоты поедания хлеба, испитая воды и безрассудного согласия человеческого существа с обреченностью на устрашающие тайны трагического бытия.
     И в голове вашей... да какое там в голове - всем вашим существом, сами того не понимая, но лишь завороженно - до мурашек по коже - соглядатайствуя, приобщаетесь вы к тому, что, скажем, одинокий слепой воспринимает как счастливую примету правильности невидимого пути, крестьянин-хлебороб - как абсолютное знание всех биохимических тайн сотворения почв и произрастания злаков, влюбленный человек - как истину своего существования, а осчастливленный дивным даром поэт - как знак судьбы, то есть как совершеннейшую единственность рифмы и звука...
     Это уж другое дело, что, полюбовавшись всласть на собранное, завтра потратится мирный и социально уравновешенный обыватель на новую собиралку-головоломку или разрушит от скуки житейской все накануне восстановленное. Разрушит и тут же вновь засядет за его выстраивание, насыщая живущую в своем - то ли к сожалению, то ли к счастью - непросвещенном существе тайную, темную страсть восстановления из пепла и руин целого...
     Но Бог с ним, со свободным собственником - с американцем.
     Вернемся-ка мы в Ельнинский район бывшей Смоленской губернии, в садовый дворик.
     С каждою минутой левый кулак Степана Сергеевича все больше и удачней походил на лепное изображение довольно крупной картофелины необычной формы.
     Перед тем как наклеить, он с выражением на лице любви и уважения даже к такому, нелепому на первый взгляд мастерству - слюнявил все эти очередные, слегка закурчавившиеся с подсохлых краешков лоскутки кожуры, безошибочно подбирая один к другому.
     Получалось все это у него замечательно. Кожурки мундира с кое-где сохранившимися пуговками глазков каким-то образом ладненько примыкали друг к другу, словно в них самих продолжала жить после съедения ихнего родного картофельного плода некая могущественная сила, тоскующая по возобновлению изначальной цельности пусть даже только одной своей сваренной внешней оболочки.
     Каких-то три-четыре минуты - и вот уже не кулак держит Степан Сергеевич перед своим поистине вдохновенным лицом, а натуральную картофелину держит он перед лицом своим, еле сдерживая в глазах слезы умиления перед совершенством исполнения ничтожного дела, а так-же перед еле уловимым, перед остаточным, но все же явным присутствием Духа Искусства Жизни посреди всего того, во что превращено было совместными усилиями наивных утопистов и немыслимых злодеев бесконечно униженное это и изощренно, оскорбленное, а некогда скромное буколическое пространство.
     Я тихо и покорно наблюдал за всеми действиями Степана Сергеевича, в которых мне тогда, должно быть, виделись не только значительные символические смыслы - например, бессознательное вникание в напрасно опороченное слово кулак, - но и смутные образы превозмогания нескольких видов уныния: социального, бытового, обыденного и нравственного - самого убийственного из многочисленных наших жизненных уныний.
     Должно быть, чуялось мне также в природе странного и уникального увлечения Степана Сергеевича делом восстановления внешнего облика съеденной картофелины нечто, как теперь говорят, архетипическое. То есть то, что тайным образом находится в составе существа человека, но дает знать о себе либо милостиво, либо зверски, когда какие-либо обстоятельства в личной его действительности или в жизни общества становятся в каких-то своих чертах похожими на обстоятельства, на тени обстоятельств, впервые отложенные всем опытом раннего существования в самых сокровенных уголках родовой нашей памяти, в каждой клеточке все еще произрастающего, слава Богу, генеалогического нашего деревца...
     Хотя, помню, подумалось мне: какая может быть связь между, скажем, въедливыми призраками начала земледельческой эпохи, пережитой первыми оседлыми крестьянскими коленами Степана Сергеевича, между вот этой самодеятельно вылепленною бульбой и тем уродливым распадом достойной сельской жизни, который мы в те дни осоловело воспринимали под тоскливою балдою и о всевозможных сторонах которого не было у нас больше сил болтать беспомощными языками?
     - Такие клубни больше тут не родятся. Одна дробь с куста дрищет, - произнес вдруг Степан Сергеевич и плеснул себе еще полкружки свободною рукой. Жахнув, он выдохнул из себя дух сивухи с симпатией и отвращением одновременно. Занюхал дозу своим же лепным кулаком, затем добавил:
     - На хрена ей, собственно, родиться? Она этого не желает. Не же-ла-ет категорически и ни в жисть. Чего она тут не видала? Чего ей жрать в земле? Химию? Нитрат Нитратыча? Ебала она всю эту химию в... супербздилоан-дигрид фосфат.
     Степан Сергеевич даже удивился - до того складно и без запинки произнес он это замысловатое, а главное, не существовавшее до этой минуты в словарных запасниках Отечества словечко.
     - Чего, еще раз подчеркиваю, она тут не видела? Физий городских? Они же пригнаны райкомом на нашу картошку насильно. Но ненавидят натурально только ее одну. А она, бедная, еще ведь с лопаты - вся в черных ушибах, словно пьянь вокзальная. А потом?.. Внимаешь, Писулькин, что за невыносимая у нас тута деревенская проза?.. Потом картофельный несчастный народ от борта до борта вертухается, словно деды наши, бабки и папашки с мамашками в жестоких кузовках ЭНКЭВЭДЭ. Последние себе бока отбивает. Потом в телятниках да в столыпинских товарищ Картошкин с товарищем Картошкиной в мундирах драных зябнут, в ишачий хер загибаются, соплей страдальческой исходят. Потом в хранилище их бессердечно бросают. Там они и доходят-фитилят до аврального перебора... Ужас... Говорить не могу... Хошь аминазин жри... Возьмет корреспондент этот членов картофелину осклизлую в руку и думает: что за паскудный оборот веществ в природе? Я ж тебя копал-ненавидел, от микроскопа родного оторван злобной партийной силой, я ж тебя, транспортируя, безбожно терял и побивал, а теперича ты тута бесконечно гниешь, на рынке проституируешь в десятижды дорога, за что же ты все-таки надо мной издеваешься, сучка недокрахмаленная?.. Я одному такому члену ученому лопатой врезал по хребтине в полевой дискуссии. Больно, говорю? Вот и ей тоже больно. И еще больней, чем тебе. Потому что не ты ее кормишь, паразитина, а она брюхо твое заполняет благородной полезностью всемирного крахмала... Пятнадцать суток влупили мне тогда вместо года, так как пострадавший корреспондент лично покаялся и стал на суде защищать мою немыслимую объективность. Потом его признали диссидентом, вроде Солженицына с Сахаровым, и чалму повязали мордовскую. На семь лет. Жаль человека. С людьми у нас тоже поступают еще хуже, чем с картошкой. Возьми Афган. Или вон у Федора - баба-счетоводка который уж год ничего в себе не несет, кроме чернил, краденных из правления, и апельсинов из Москвы.
     - А чего ей рожать? - впервые встрял в наш пьяный разговор Федя - человек чем-то пришибленный, а оттого и бесконечно грустный.
          - Никакого живчики мои не прикидывают
          в колхозной действительности
                                                         для себя удовольствия.
          Ни товаров, как говорится,
                                                        широкого потребления,
          ни самого узкого продовольствия.
          Это ж надо, до чего мы все дошли!
          Слыхано ли дело, чтобы на родине
                                                                    великого Глинки,
          в вонючем, нашем, селъпе,
          нельзя было бы сгоношить
          ни портвешка, ни затруханной четвертинки? 
     Я сунулся было в карман за карандашиком и записной книжечкой, чтобы зафиксировать в ней некий, быстро мелькнувший в моем пьяненьком воображении призрак мысли о жизнеустроительном значении стихийного явления случайной рифмы в речи сельских жителей умирающей деревни, но это значило бы прозевать поток самой этой восхитительной - при всей невеселости предмета разговора нашего - и истинно живой речи. Куда там, с праздным карандашиком было бы за ней не поспеть.
          - Вот я и рассуждаю в ежедневном подпитии,
          что семенной фонд - он очень тонко реагирует
          на дальнейшие постановления
          о дальнейшем улучшении и развитии, - стихийно дорифмовал свою мысль Федя.
     Степан Сергеевич продолжил ее, прижав щеку к картофельному своему кулаку:
     - Потому и засновали мы, недоплодив и недорожав, как мыши, по американским амбарам. Я - крестьянин, мать вашу разъети в сельсовет-заготскот-райдортрест. Я говорю на Седьмое ноября на собрании: что ж вы, суки, в Литву намылились и в Латвию, а сами еврея пропечатываете предателем за то, что он Родине изменил и в Палестину сваливает? Он ведь все же, говорю, в свой огород намылился, а вы, эмигрантские ваши рожи, Смоленщину многострадальную и Жабуньку родимую на одного комара и гусеницу с жабами оставляете? Бежите, падлы, полоскать мослы в Балтийском океане, окошки тесинами перекрещиваете? Глядите: дуба дает наша Жабунька. Ее сам Наполеон с большим сожалением, между прочим, покинул. Отступаете, козлы, прочь от родимой картошки к колбасным прилавкам? Не из-за вас ли, говорю, в городе белобородатый картофель кубинский продают, «фиделькой» называется? А вы меня, говорю, за грозную правду тяжких времен поганите чучелом объявить безумным, грозите в психушку вхреначить вместе с водородной бомбой, с Архипелагом и с последней моей действующей бабой разлучить? Вы и есть, товарищи гнидовозы, предатели Жабуньки, эмигранты без креста, земли, воды и пламени. Тьфу... И я еще раз подчеркнул...
     Степан Сергеевич неожиданно примолк, поскольку все мы увидели человека в милицейской форме, но без фуражки. Он подъезжал к нам на допотопном запыленном велосипеде, доживавшем, видимо, последние дни, если не часы, но еще двигавшемся, так сказать, по упрямой старческой инерции и, возможно, только назло иным, изредка сновавшим то вдали по пыльной дороге, то в небесах механизмам.
     - Участковый, - сказал Федя, быстро отпулив почти пустую бутыль, а также наши кружки за оборонительный кустик крыжовника.
     - Пропиши, Писулькин, что этот козел велосипедизированного бюрократизма и чиновник властей отволакивал меня в психушку, - сказал Степан Сергеевич с памятливой горечью, но,и не без некоторой гордости за прошлые страдания.
          - Он - сволота - обвязал Степана 
          веревками с головы до ног
          и захерачил в кузов,
          как казенной картошки мешок, - стихотворно пояснил Федя.
     - Ну, что, тунеядцы? Существенно увеличиваете распад маразма? Городского паразита спаиваете? - враждебно, но не без некоторого служебного кокетства выкрикнул участковый и как-то рухнул вместе с велосипедом на ветхий заборчик, чуть не завалив его. - Хоть бы взяли топоры да пару пасынков поставили.
    

- Куды-ы-закуды-ы? - издевательски лениво спросил Федя.
     - А вот сюды-ы, - передразнил его участковый, как бы солидно готовясь к начальственному выходу из себя.
     - А мы-то думали, в Афган потребовались тебе пасынкй. Сынков и братишек мы ведь уже поставили, - сказал, не скрывая ответной враждебности и ехидства, Степан Сергеевич. - Я вот тисну на тебя телегу, что ты Русь опять к топорам зовешь. Велосипедизация хренова...
     - Опять матюкаешься, Юкин, при моих служебных обязанностях?
     - Есть свидетели, что Юкин на букву «хэ» - ни слова, а ты бы совесть имел, хрен ли ты священный покой похоронного горя нарушаешь своей мордастой портупеей?
     Федя как сидел, так рухнул вдруг наземь. Его затрясло. Потом он просто взвыл, надрывно возвышая голос до неких трагических аффектов, способных достичь, как кажется многим из нас при такого рода рыданиях, самых высших небесных инстанций.
     Поначалу, впрочем, мне показалось, что вся эта пантомима есть артистическое течение фамильярного розыгрыша привычной встречи с властвующим на селе милицейским чином.
     Но Федя так вдруг скрючился и так посинел от внезапной пневматической неприятности в организме, что сердце мое, отбросив всякие медленные мысли в сторону, с мгновенною болью отозвалось на чужую беду.
     - «Скорую» надо бы, - сказал я растерянно. 
     Участковый посмотрел на меня как на такого идиота, каких он давно уж не встречал в бывшей Смоленской губернии.
     - Что верно, то верно, Москва всегда права. - Степан Сергеевич встал из-за стола и направился к кустику крыжовника. Левый кулак-картофелину он осторожно держал перед собой. Взгляд участкового прикован был к сюрреалистическому этому предмету с большой и весьма напряженной аналитической силой.
     Свободной рукой Степан Сергеевич поднял с земли бутылку с остатками жуткой сивухи.
     Участковый при этом отвернулся, как бы давая понять, что он ничего такого не видел и что, вообще, мало кто, к сожалению, из людей знает, какие в его служебной душе имеются запасы истинно человеческого великодушия.
     Я бросился к Феде, положил голову его себе на колени и влил ему в рот сосудорасширяющей жидкости. Зубы его, по-младенчески хватаясь за жизнь, так и отбивали жалобную дробь на гунявой стекляшке горла бутылки.
     Полминуточки - и он, очухавшись, уже сидел на травке и словно бы вновь выстраивал сам перед собою только что окончательно и вроде бы необратимо разрушавшуюся на его гаснущих глазах картину целого...
     Он смотрел с совершенно младенческим удивлением и радостью первоузнавания на дворик, родственно приявший в бедняцкую тесноту милого своего пространства невыразительный домишко с худосочным огородишком, и на те самые старенькие дощечки, и на жалко перекособоченный, почти развалившийся скворечник сортира, и на всетерпеливую, почти необитаемую местность, давно уже молча вопрошающую неизвестно у кого неизвестно что, и на небеса, всего минуточку назад низко, мрачно и взыскующе над ним нависавшие, но вновь, по одному лишь заступническому мановению свежего ветерка, отпустившие слабому человеку все вольные, как говорится, и невольные и обретшие в тот же миг ясность самоуглубления и надмирную высоту.
     С беспредельной благодарностью глядел Федя на небеса, в очередной раз милостиво отпустившие страдающей его душе и болящей, пьяненькой плоти бессчетное количество грехов. И словно бы оттуда, с небес, капнули и тихо потекли по безжизненно бледной щеке его две чистые живительные дождинки.
     Он и на нас затем взглянул с умилением, исторгнувшим вдруг из глаз его совсем бурные слезы, настоенные на чистейшей трезвости, - слезы вины, ужасного опыта помирания и настоятельного призыва к непременному превозмоганию всех трагических перипетий существования. Застеснявшись слез, он сказал:
          - Во всей - слыхано ли! - области 
          нету ни пирамидончика, ни валидола. 
          Вместо них гонится, поговаривают умные люди, 
          в Москву с Уолл-стрита бесполезная кока-кола.
     - Не у одного тебя, Федя, такая катавасия. Свинцовые гробы, как поется в похоронной песне, летят со всех концов на плечи матерей-отцов, в смысле дальнейшего развития зверских аппетитов и скачки Медного Всадника по телам народных Евгениев, исходя из моего школьного сочинения. Так что, давай помянем Жеку. Преступлений вокруг не предвидится, судя по жарище и поголовному дезертирству. Крепка у нас кутузовская традиция отступать оголтело на Москву. Осталось? - сказал участковый.
     - Семнадцатый день поминаем, но осталась самая малость. Только жрать нечего. В сельпе ревизия растраты пустого прилавка, - сказал Федя, мгновенно обретая способность к деятельности. Он тут же просто-таки полетел к домишке - полетел, как раненая птица, волочащая по земле крыло, подбитое кривоглазым Роком, но намеренная спастись от него во что бы то ни стало.
     - Федорова брательника Женьку поминаем, - сказал мне Степан Сергеевич, наверное, раз в десятый за сегодняшний день. - Афганы голову ему отрубили в плену, хотя в похоронке налгали, что погиб воин при исполнении интернационала долга. Гроб свинцовый вскрыл Федя фомкой, а в нем - все Женькино, кроме самой головы. А голову, между прочим, подлую и глупую, следовало отрубить прям на Лобном месте орденоеду чернобровому. Осмелься, Писулькин, пропечатать сию народную мудрость в своем журнальчике.
     - Вот что, Юкин, - сдержанно сказал участковый, - на десяток таблеток гелиперидроламилициназина ты уже натрекал, но я предлагаю перемирие промеж тобой и властью на местах, ввиду дальнейших поминок временно, то есть безвременно ушедшего от нас Евгения Вешкина. Я даже мораторий щедро накладываю на розыск дерзкого вашего и неуловимо самогонного змеевика.
     - Знаешь, что я делаю с твоей властью на местах? - взвился, не унимаясь, Степан Сергеевич. - Мну я ее каждые пять минут по-петушиному!
     - Ты ее мнешь, а она с тебя все равно не слазит. Но на меня лично ты, Юкин, зря окрысился. Если 6 не я, то другой представитель повязал бы тебя и отвез куда следует, - сказал участковый в высшей степени благодушно от предчувствия неотвратимой выпивки.
     - Не на это негодует Юкин. - Степан Сергеевич помотал перед носом своего врага внушительным бюстом картофелины. - Мало того, что ты повязал Юкина со зверской жестокостью - с такою в «Клубе кинопутешествий» диких тигров не вяжут, - но ты меня развязать даже не мог, а веревку пожалел разрезать. Ты автола налил на тугие узлы, и по всей коже тела пошла пятнистая аллергия чесучей парши. Выпивки тебе здесь не будет, антинародная полиция. Жми на педаль, еще раз подчеркиваю, и поезжай отседа к своей Ефросинье Велосипедовне.
     - Вы, товарищ, откуда, то есть, кто вы будете? - спросил меня участковый. Чувствовалось, что он мучительно стеснен во всех служебных движениях неудержимым желанием опохмелиться, а потому и вынужден смириться с жестокими поношениями.
     - Он - товарищ Сочинилкин, - вступился за меня Степан Сергеевич. - Может влить светлых чернил правды в твой ментовский калган. Докажи ему, керя, что орденоед не сам начирикал три телеги пропаганды говенной лжи, но вывезла их на премию шобла ваша писательская. Вот - рабы. Меня хоть антикрестьянская коллективизация сделала рабом, а твою соху скрипучую что за сила заставила пахать хрен знает что?
     - Коллективизация никого не обошла стороной, - сказал я, защищаясь. - Даже на арене цирка нарушила она классический покой. Моих родителей заставили страстно эквилибрировать не на безыдейных шарах, а на чучелах голов Гитлера, Троцкого, Каутского и Муссолини. Потом в порядке стахановской нагрузки прибавили черепов Бухарина, Каменева и Зиновьева с Тухачевским. Потом повязали за жонглерские манипуляции какими-то намеками в праздничном номере, посвященном съезду профсоюзов. Погибли задаром родные мои акробаты из-за апофеоза абсурда в нашей отдельно взятой несчастной стране. - Мне показалось, что, зараженный вдохновением и стихотворным мастерством Феди, я с пьяной грустью пропел, а не выговорил эту фразу.
     - На головы всех вышеупомянутых граждан, типа Бухарина и Муссолини, мне лично насрать прям с американского спутника, - сказал Степан Сергеевич. - Головы эти сами хороши насчет кровищи народной хлобыстнуть, а горюшком нашим подавиться в Берлине и в Кремле. Папе твоему и маме - Царство Небесное... Кол-лек-ти-ви-за-ци-я-ве-ло-си-пе-ди-за-ци-я всей страны...
     - Жаль мне тебя, Юкин. Жаль. Сядешь в одночасье. Сам петлю затягиваешь на своей беспозвоночной трекале. Шею имею в виду, говоря официально.
     - Я - невменяемый первой группы. Свободен говорить все, что думаю. Для того чтобы меня захомутать, докажи теперь, что я вменяемый. Вот как дело обстоит с нашим заколдованным кругом. Понял?
     - Предъявите, товарищ, документы, чтобы я хоть Знал, с кем поминать сейчас будем бедного Евгения, трагически погибшего при исполнении интернационала долга, - как бы даже взмолился участковый.
     Я протянул ему руку и представился.
     Видимо, присмотревшись в уме к имени моему и к фамилии, особенно к носу, он детективно эдак оглядел мою фигуру с головы до ног и детективно же спросил:
     - Вы, простите за выражение, из них будете? - Я, не засмущавшись затравленно, как в детстве, подтвердил кивком головы его догадку. - Ну, ничего... ничего... вот жахнем - полегче станет... родился кошка - мяукать будет, как говорят армяны...
     В тоне участкового было такое искреннее, неподдельное сочувствие к столь горестному, на его взгляд, происхождению человека, что я засмеялся.
     - Канай отседова, мент, ни хрена тебе сегодня тут не обломится, - сказал Степан Сергеевич с просто-таки испугавшей меня ненавистью к представителю власти. - Ты есть враг всех народов!
     - Ну, Степ, ты совсем очумел. Я не враг, а как раз наоборот. Я, если хочешь знать, пострадал за ихнего брата, - по-человечески возмутился участковый.
     Я счел нужным высказаться в том смысле, что совершенно ничем не задет, да и давно, слава Богу, привык не чувствовать себя как-либо задетым даже самыми дремучими, низковатыми репликами насчет моего родного «всекаверзного» племени.
     - Спасибо тебе, человек с большой буквы, за правильные чувства... мы вот-вот с тобой назюзюкаемся, и я расскажу, как пострадал за тебя лично, - воскликнул участковый, обняв меня дружески.
     - Отчепился бы ты, что ли, от человека, - сказал Степан Сергеевич, - мораторий-крематорий прямо хренов...
     Тут возвратился Федя, обтирая полой майки матовую бутыль.
     - Ей-Богу, православные, подавиться нечем, - виновато, но весело сказал он голосом быстро выздоравливающего человека, и все так же стихийно рифмуя:
          - Народный десант не возвратился еще
          из продуктового рейда на нашу столицу.
          В даме - Ленинградская образовалась блокада.
          И нечем, повторяю с сожалением,
          нам. с вами подавиться...
          Был там, правда, один рваный пакетик
          порошкового лимонада,
          но, наверно, Катька взяла его
                                                           и выкинула, гада.
          Никаких теперь бабам не положено медалей
          «За взятие Колбаски», «За оборону Пива»
          и «За покорение Тушенки».
          Хоть кипяти лебединую песню из крапивы
          да заправляй ее козлиным монпансье
          и чернью мышиной пшенки.
          Занюхаем-ка давайте этот рывок .
                                                             листочком смородины.
          Вот до чего довели партийные паразиты...
      - На святую рифму советую не покушаться, - с раздражением предупредил участковый. - Всему есть предел, понимаешь.
     - Может, мы, Федор, тогда поквакаем? - сказал Степан Сергеевич. - Только я сходить не могу. Рука, вишь одна занята. - Он с любовью пригляделся к своей странной самоделке.
     - Я враз сбегаю, там, небось, полна уже коробочка моей КПЗ, - сказал Федя, - хотя меня ревматизма с утра по... - восприняв служебно-угрожающее движение желвака на щеке участкового, он выразился гораздо интеллигентней, чем намеревался, - помучивает она меня, сукоедина.
     - Ты, писатель, тиснул бы, что ли, телегу, как на родине Глинки и Твардовского с Исаковским завсельпо кислород нам перекрывает, сука такая тараканья, - скрипнул зубами участковый. - А район родственно поддерживает эту зловредную цитадель спекуляции.
     - Не цитадель, а ци-да-тель, - угрюмо поправил Степан Сергеевич своего врага. Тот миролюбиво возразил:
     - Любой дуре известно, что по всем правилам движения букв внутри слов - ци-та-дель. Чего уж ты, Степ?
     - А я говорю, что гораздо правильней будет ци-да-тель.
     - Ци-та-дель, Степ.
     - Ци-да-тель.
     - Нет, ци-та-дель.
     - А я что вмозговываю тебе целых пять минут?
     - Люди! Так это ж я сказал - ци-та-дель! - начиная выходить из себя, возопил участковый.
     - Ты говорил ци-да-тель.
     - Я-а-а го-во-ри-и-л ци-да-те-е-ль?.. - повторил участковый с саркастической интонацией моего деда, и точно так же, как он, горестно покачивая головой...
     Это уж потом подумалось мне, что люди - существа более глубокородственные, чем это иногда им кажется, и как бы ни старались убедить их в обратном бездарные теоретики человеконенавистничества.
     И точно так же, как человеку с внимательным умом и добродушным слухом открываются вдруг в языке русском неприметные иноязычные корни или слова, уходящие корнями своими к праматеринскои стихии, еще не разделенной до-вавилонской речи, - совершенно так же замечаем мы иногда нечто гишпанское, непонятно откуда взявшееся в жестах, скажем, литовки, сроду не знакомой ни с одним испанцем, а в созерцательном движении души грузина, не выезжавшего никогда за пределы Мцхеты, - нечто японское, и так далее. И отметив сие обнадеживающее обстоятельство, вы не можете не почуять, что игра подобных любовных заимствований в нашей людской жизни - поистине таинственна и прекрасна, что, более того, игра эта историческая - Божественна. Нисколько не мешая ни отдельному человеку, ни народу существовать в собранном виде, ставшим национальным Целым, делает она необходимыми мысль о тупой нелепости ксенофобии и стыд за неблагородство расистских умозаблуждений...
     - И это я го-во-р-и-ил ци-да-те-е-ль? - повторил участковый, взглядом своим, тоже напомнившим мне взгляд деда, как бы выпрашивая свидетельской поддержки у Небес.
     Очевидно, трагический сарказм был им заимствован вместе с жестами библейского Иова у какого-то погоревшего водителя, который при задержании в ответ на обвинение мента, должно быть, то и дело повторял заплетающимся языком: «И это я вел ма-ши-ну в пья-ном ви-и-де?..»
     - Да! Говорил и говоришь, - продолжал настаивать Степан Сергеевич, лицо которого, кстати, сразу вдруг напомнило мне подзабалдевшее лицо лукавого крестьянина с картины какого-то фламандца.
     - Ци-да-тель?
     - Вот именно.
     - Конечно, я и затрекаться мог с похмелюги, - растерянно сказал участковый. 
- Поправиться надо бы, Степ.
     - Привык настырничать на больших дорогах, - подобрел слегка Степан Сергеевич, одолев врага в словесном поединке. - Так и быть, поправься, рублесшибало асфальтово-шоссейное.
     Рука участкового тряслась, когда медленно подносил он спасительную кружку к устам.
     Скосив увлажненный взгляд, он смотрел на нее и на смердящую поверхность сивухи так, как встречающий человек еще издалека вглядывается в лицо друга, которого не видел несметное количество лет, и как бы даже не веря, что тот выходит из вагона и вот - движется ему навстречу. И точно так же, как целуют дорогого гостя, разом и взасос, участковый приник к кружке и не отникал от нее, пока не жахнул все до последней капли. Жахнув, моментально заговорил. Это вновь разом вспыхнул от алкоголя угасший было в речи поправившейся личности словесный хворост.
     - Начальство, значит, дергает меня и говорит: стой у «Арагви» и жди, когда сядет один Абрамович в свой «Жигуль». Он выпить не дурак. Хомутай его, отбирай права - и на Раппопорта. Скоро мы и эту зловредную реакцию переименуем в наш приоритет. Спровоцируй того Рабиновича на оскорбление твоей личности и даже удар по служебной морде. За вредность удара получишь набор с икрой и воблой. Он тебе - в бубен, в бубен, а ты ему оборотку - в печень, в печень. Не врежет по морде - будут свидетели, что врезал. У них сегодня экзамен по этому предмету. Доставляй в отделение. Остальное - дело техники госбезопасности. Понял боевое задание? Отвечаю, что понял. Пасу этого Крахмалера на следующий день. Останавливаю возле Долгорукого. Пожалуйста, права и техталончик. Так, так, так, говорю, значит, вы есть на самом-то деле не Абрамович-Рабинович, а Фогель Аркадий Юрьевич? Пройдемте на Раппопорта. Вы - из ресторана сели за руль и прете прямо на памятник первому долгорукому председателю Моссовета. Он говорит: лейтенант, я не пью, завязал, хотите дыхну? Принюхиваюсь. Ни грамма нет в человеке - по глазам и манерам видно. Что мне было делать? Ну, не мог я его трезвого захомутать. Я ж - ОРУД со смоленской честью, а не Лубянка с холодным умом. Я за нарушения привык либо «лысых» с шоферни отстегивать, либо лишать прав. Зачем же изгибать трезвую законность в кривую преступности?.. Поезжай, говорю. Аркан, изловлю тебя все равно, когда пьяный за руль сядешь. А начальство, наверное, в тот момент давило на меня косяка. Назавтра же переводят, суки, из центра куда-то в глиняный понос. Потом провокацию устраивают. Ловят с поличным червонцем и аля-улю - ссылают на родину. Ну, я им сказал напоследок, что родина - не ссылка, а место, понимаешь, первого взгляда личности индивидуума на всю последующую жизнь. Если 6 не большой один человек в Москве, то упекли бы в дурдом, как тебя и Сахарова. А ты, Степ, говоришь, враг народов, когда я самый настоящий друг степей, калмык, и ныне дикий, в общем, тунгус, - начал слегка заговариваться, расчувствовавшись, участковый. 

<...................................>

_____________________________________________________________________________________
п