.
Александра Катаева-Венгер
Люблю своих девчонок!
Мария Кузьминична взяла меня с собой в Дом
творчества в Голицино, затем я начала ездить туда самостоятельно. Когда
в первый раз я приехала туда самостоятельно, я почувствовала, что вокруг
меня творится что-то странное, непонятное.
Мое место было рядом с Александром Александровичем
Кроном с одной стороны, и Зиночкой Шишовой – с другой. Так вот: когда
я входила в столовую, я видела, что все очень оживлены, все раскованно
переговариваются; но стоило мне очутиться в комнате, все замолкали. Я проходила
на свое место, ощущая на себе недоброжелательные и даже просто враждебные
взгляды.
Прошло два дня и на третий я решила – здесь
больше не останусь. Но, когда явилась я на ужин и села на свое место, как
думала, в последний раз, Зиночка Шишова вдруг спросила:
– Скажите, а кем вам приходится Мария Кузьминична?
– Свекровь, – ответила я.
– Я же говорила! – воскликнула Зиночка. И
тут произошло необыкновенное. Сидевший рядом со мной Крон, схватил мою
руку:
– Простите меня, простите! – сказал он, –
простите меня! Я думал, вы жена Валентина Катаева. Поэтому я с вами не
разговаривал.
Поднялись с мест и другие люди и начали со
мной знакомиться: Юз Алешковский, тогда, относительно, молодой еще человек;
Юрий Иосифович Домбровский, очень известный и популярный писатель – диссидент,
автор многих книг и среди них знаменитой повести «Факультет ненужных вещей».
Ну, а когда обед закончился и я вышла в комнату,
где стояло пианино и громадные стеллажи, ко мне подошел Юз Алешковский
и сказал.
– Я им говорил, что этого не может быть. Я
просто... знаете, чувствовал, что это не так... У меня, знаете ли, теория.
Есть люди, которые произошли от обезьяны и с ними лучше не иметь дела,
а есть, которые от Бога. Первые ни за что не отвечают и сострадание им
неведомо. А те, что от Бога, они за все в ответе и переживают за все. И
я говорил им, что вы от Бога.
Я смотрела на него совершенно сбитая с толку
его монологом... Но понимала, что он говорит совершенно искренне и о чем-то
конкретном.
Вслед за Юзом ко мне подошел Домбровский.
– Вы меня простите, – сказал он, – я... это с моей подачи все начали
здесь думать,
что вы жена Валентина Катаева.
Несколько дней погодя я рассказала обо всей
этой истории Марине Кузьминичне.
И она ответно поведала мне, что по возвращению из лагерей (а точнее,
уже из ссылки, когда наступила подлинная реабилитация и ее восстановили
в Союзе писателей) ей дали путевку в Дом творчества Друскеники. И она воспользовалась
случаем. Там ей выпало столоваться с Паустовским и еще одним из писателей.
– И вижу я, – рассказывала она, – что они
с моим появлением неожиданно замолкают. Молча съедают поданное и быстренько
прочь. Мне стало настолько все это неприятно, что я решила поговорить с
ними. Но чувствительный Паустовский заговорил первым.
– Скажите, кем вы приходитесь Валентину Катаеву?
– Никем. Я вдова Ивана Катаева.
И тут потрясенный Паустовский заключил меня
в объятия и начал целовать, приговаривая: «Какое счастье! Какое счастье!
Мы здесь все свои!»
Именно там, в Голицыно, когда появилось
сочинение Валентина Катаева «Алмазный мой венец», по всему Дому творчества
из чьих-то уст пошло – «из десяти венков терновых он сплел алмазный свой
венец». А в это время у меня была в гостях младшая дочка, Маша, студентка
ГИТИСа. Услышав эту миниатюру, она экспромтом добавила: «И стало ясно,
наконец, что он законченный подлец». И в этом виде эпиграмма на Валентина
Катаева разошлась очень широко.
Появилась в Голицино и чета Воронелей: физик
Александр Воронель и его жена Неля, детская поэтесса. Они приехали с сыном.
Об Александре я знала давно и много – он был знаком с нашими друзьями-физиками
и нам было известно, что он одно время работал в Дубне, но был изгнан,
как диссидент. Здесь, в Голицино, он или отсиживался в комнате вместе с
сыном, или выходил на прогулку вместе с ним. С нами он практически
не общался. Не общалась и Неля. Уже здесь, в Израиле, я прочла ее пьесу,
в которой она изобразила Голицино, как Дом престарелых и выживших из ума
писателей. При этом очень хорошо и узнаваемо была изображена Зиночка Шишова,
уже очень немолодая, вся в седых буклях и с восторженным выражением лица.
Вот только даже она, Зиночка, не была по сути «божьим одуванчиком», каким
казалась – точнее, могла казаться. И, между прочим, ее литературное прошлое
заслуживало интереса и стоит здесь добавить, что она была членом знаменитой
«Зеленой лампы».
По соседству с моей комнатой жил, уже упомянутый
мной, Крон Александр Александрович. В этот период он писал повесть о Москве
и некоторые эпизоды казались мне удивительно интересными, хотя и
неправдоподобными – например, о какой-то подпольной, скрытой от глаз жизни
– не то спекулянтов, не то игроков.
В комнатушке Крона на всех четырех стенах то тут, то там приколоты
были к обоям исписанные листочки разных цветов и размеров. Наверное, думала
я, так легче не потерять нужную мысль, вернуться к ней, когда она, наконец,
понадобится... Мне такой способ работы был совершенно непонятен. Очевидно,
мыслей и образов в моей голове было существенно меньше, чем у Александра
Александровича... Но беседовать с ним было удивительно интересно. Помню,
как он объяснял мне, почему Сергею Михалкову более к месту быть руководителем
писательской организации, чем Анатолию Сафронову. «Михалков, – объяснял
Крон, – никогда не будет пакостить, если ситуация не затрагивает его личные
планы и не бьет по его авторитету. Он все-таки интеллигент. Иногда даже
помочь может. А вот Сафронов – дело другое...».
В связи с этим мне вспоминается Лидия Сергеевна
Виноградова. Она была из семьи Рау – классиков сурдопедагогики. Именно
семья Рау создала в России школу, дающую
глухим такое воспитание, такое владение речью, что трудно было поверить
в их глухоту. Одна из воспитанниц этой семьи, в том числе и Лидии Сергеевны,
достигла
высочайшего интеллектуального уровня в своем развитии, будучи совершенно
глухой. В группе научных сотрудников института, где я работала, вылетевших
в Лондон на конгресс психологов, была и она – талантливый ученый и настолько
молодой, что отчество при обращении к ней, как само собой разумеющееся,
опускалось – мы все ее называли Ирой. И оказалось, к нашему стыду, что
никто из нас не знал разговорного английского языка и тем более не
воспринимал его на слух. Никто, кроме Иры, владевшей в совершенстве
английской разговорной речью и понимавшей, при полной своей глухоте,
эту речь по движению губ собеседника. Она и выполняла в нашей группе роль
переводчика.
Но вернемся к канве нашего повествования –
к кроновскому противопоставлению «Михалков-Сафронов» и отметим, что
именно Лидия Сергеевна, имевшая непосредственное отношение к достижениям
Иры, оказалась домашним учителем и воспитателем глухого от рождения
мальчика – сына Сафронова. И здесь мне вспомнился такой эпизод из жизни
этой достойной женщины. Однажды я увидела ее в таком ужасном состоянии,
что одолевая смущение свое (а вдруг невзначай задену глубоко личное), спросила:
«Что с вами случилось – лица на вас нет?» Она не ответила. И лишь через
несколько дней рассказала... Она пришла к Сафроновым и начала занятия с
мальчиком. А в соседней комнате присутствовал Михаил Шолохов, навестивший
по какому-то важному литературно-кухонному случаю Анатолия Сафронова. Они
матерились. Шла грязная разборка. «Благо что сын у него глухой. Но я то...
Они ведь знали...» – она резко оборвала свое повествование и лицо
у нее вновь сделалось, как тогда, пепельно-серым.
Осень для всех нас в Голицыно была по-пушкински
Болдинской. И для меня в том числе. Написала я рассказ о своем брате
Леньке, который как раз тогда был в ссылке – преподавал в педагогическом
институте города Ленинабада. Теперь этому городу вернули древнее название
– Ходжент.
Из писем Леньки я знала, что в институте учились
не только таджики, но и русские и что их интересы в быту не пересекались.
Однако и те и другие принимали активное участие в общественной жизни, что
сводилось к единственному – к проблеме хлопка.
И вот я решила повидать брата. Леньки в Ленинабаде не оказалось – он
был на уборке «белого золота». И я поехала туда. Рабсила размещалась в
глинобитных домиках и в одном из них жил Ленька со своими русскими студентами,
ибо и здесь проявляло себя деление по национальному признаку. Девочки-студентки
жили отдельно и также этнически обособлено. Ленька направляясь к русскому
девчатнику имел обыкновение говорить «Люблю своих девчонок». Руководитель
и преподаватель Ленька ежедневно выходил вместе со своими, тогда еще не
«новыми русскими» на уборку хлопка, хотя мужикам можно было и полегче работу
найти. Например студенты-таджики на поле не появлялись (гнуть спину
– это работа женская). Одним словом, в Голицыно я написала повесть «Люблю
своих девчонок». И эту повесть я показала не кому-нибудь, а Юрию Иосифовичу
Домбровскому. Дала я ему текст в столовой, где мы все обычно собирались.
Прочитал он незамедлительно и не сходя с места. Я следила за его лицом.
Он, обычно замкнутый и суровый, улыбался. Седьмым чувством я поняла, что
улыбка эта ничего для меня хорошего не предвещала. Наконец, закончив чтение,
он посмотрел на меня в упор и четко сказал: «Отлично написано. Все ясно.
Редактировать не надо. Можете сразу в «Октябрь» Кочетову отправлять». И
не вернул мне рукопись в руки, а буквально швырнул ее на столовский столик.
Я знала, что Юрий Домбровский относился ко мне внутренне доброжелательно
и вдруг ярость. Очевидно, прочитанное было для него аллергически неприемлемо.
Но при этом сразу же оговорюсь, что эта эмоциональная реакция Юрия не сказалась
отрицательно на нашей дружбе.
Прочитал этот рассказ и Юз Алешковский. «Знаете,
– сказал он мне, – вам надо расковаться. И я когда то, так, как вы... А
потом... Возьмите толстую тетрадь и напишите большой рассказ и чтобы каждое
слово в нем не благим, а сплошным сочным матом. Я когда-то решился и помогло».
Особенно поражали меня в Юзе его воспитательные
меры по отношению к своему сыну. Алеша был в то время еще дошкольником.
– Алешка, – наставлял Юз, – воспитательница
рассказывала вам, что в школе учиться интересно, что там, как и в детском
саду, все самое правильное. Но все это глупости. В школе тебе будет плохо.
Ну, во-первых, тебя будут бить. Хотя бы за то, что ты еврей. И тебе будут
ставить плохие оценки,если ты будешь говорить не самое правильное, а то,
что есть на самом деле. – Я всю жизнь ненавидел школу, – продолжал Юз,
– и ты будешь ненавидеть. Но при этом учиться нужно обязательно. Иначе
ты человеком не будешь».
Пролетел год и в начале мая я снова посетила
Голицино. Юза не было, но в его комнату поселили Домбровского... Он привез
с собой кота. И кот этот был особенным – камышовым. Домбровский, будучи
в казахстанских краях, подобрал его, совсем еще махонького, в тростниковых
зарослях. Подобрал, вырастил и, на этот раз, не желая с ним расставаться,
прихватил с собой. И в нашем голицынском дворе вдруг появились в большом
количестве местные коты, неизвестно как почуявшие присутствие дикого чужеземца.
Они сидели боязно на заборе, не решаясь спуститься и орали, как только
этот кот появлялся в поле их зрения. Питомец Домбровского, не обращая на
них малейшего внимания, величаво шествовал и затем внезапно издавал клич,
настолько грозный и внушительный, что все это местечково-любопытвующее
сборище трусливо осыпалось по ту сторону.
Прошла может быть неделя и в один из
дней я услышала в нашем флигеле
назойливо-истошный вопль. Вопила завхоз – и это казалось тем более
странным, что она была известна всем обитателям Дома творчества как женщина
обстоятельно-вежливая и весьма молчаливая – обвинялся кот Домбровского,
который, якобы, исцарапал в салоне диван. Она требовала выдворения кота-вредителя.
«Прошу немедленно отвезти его домой» – цедила она слова, отчеканивая каждое
и при этом губы ее и без того тонкие растягивались до предела. Юрий Иосифович
стоял в полной растерянности. Я подошла поближе к дивану. Взглянула на
обтяжку. Царапины эти, как помнилось мне, были такими же и в прошлом году.
Об этом я ей тут же и сказала. Она посмотрела на меня с какой-то нескрываемой
досадой, повернулась и с явной поспешностью удалилась.
Примерно через два дня после этого происшествия
в нашем флигеле появились новые жильцы, которые до этого в Доме Творчества
ни разу не были – два молодых человека, весьма похожих друг на друга, производивших
впечатление однояйцовых близнецов. Среднего роста. Крепкого сложения. Наголо
стриженные. В одинаковых штанах и рубашках. Прогуливались они только вместе
и почти всегда молчали. И почему-то, как мы успели заметить, их появление
по времени всегда совпадало с прогулками Юрия Иосифовича, они словно преследовали
его по пятам.
Одним из жильцов Дома творчества был в это
время писатель-диссидент Певнев, приехавший из Курска. Тертый перетертый
в своем многолетнем противостоянии – и в общем человек бывалый. И несколько
погодя, после появления этих молодых людей, когда мы, можно сказать коренные
обитатели голицинского приюта, присмотрелись
к их настолько же тайному, насколько и явному назначению, Певнев пригласил
меня на прогулку и как только мы удалились за пределы Галицино, сказал
полушепотом: «Домбровского не отпускать одного никуда ни на минуту. Они
его убьют». И на следующий день мы с Певневым решили побеседовать с Домбровским.
Он выслушал нас совершенно серьезно и сказал, что более всего боится, чтобы
с котом какой-нибудь пакости не сотворили. Накануне дня рождения своего,
он вдруг сказал: «Я еду в Москву – отвезу кота и вернусь». Вскоре мы узнали,
что Юрий Иосифович умер от побоев. Он был зверски избит в Москве хулиганами.
Ему было 69 лет.
______________________________________________________________________________________
|