начало
.
 

«Прижизненная слава 
в эмиграции подозрительна». 
Илья БОКШТЕЙН 

    С кем сравнить одного из самых известных и самых малодоступных русскоязычных поэтов Израиля - Илью Бокштейна? 
    Первое впечатление - Велимир Хлебников. Та же бездомность, бесприютность, бормотание, выискивание в хаосе звуков, составляющих гармонию. Но бормотание «без правил», или «почти без правил» - как сказал в предисловии к книге Бокштейна Эдуард Лимонов. 
    И все же - Хлебников, если иметь в виду его абсолютное неучастие в людской суете. Его «спокойную незаинтересованность» «в мире мелких расчетов и кропотливых устройств собственных судеб»... (Н.Асеев) 
    Правда, Хлебников мог растопить костер своими рукописями. Илья Бокштейн ничего подобного не позволит. Он всегда ровен во взаимоотношениях, уравновешен, интеллигентен, а к собственным рукописям - ревнив. Злым и раздраженным я видел его только однажды - когда исчез русский издатель, который переснял у него бездну стихов... 
    Велимир Хлебников называл себя «Председателем земного шара». Что-то подобное пробовали навязать и Бокштейну. Во всяком случае, авторы Российской Еврейской Энциклопедии (1) написали удивительно нелепое: «БОКШТЕЙН Илья Вениаминович (р.1937, Москва), общественный деятель...» 
    Право, все врут календари! 
    Даже то, что в 1986 году у Бокштейна вышла в Израиле первая книга там увы! еще не знали и в 1994-м! 
    Неповторимость и странность судьбы Ильи Бокштейна уже сегодня сделала его легендой. Известный ныне поэт Константин Кузьминский, создатель редкостной многотомной антологии поэзии авангарда подарил Бокштейну книгу своих стихов с надписью: «Первому поэту Израиля, от пятого поэта Ленинграда». 
    Поэт Михаил Генделев пишет: «... все генеральные компоненты подлинного поэтического гения в Илье Бокштейне наличествуют: герметичность сознания, безумие, талант, темперамент . Все дело только в пропорциях...» 
    Илья Бокштейн посвятил Генделеву стихи. Генделев (по словам Бокштейна) как-то признался: «Без тебя мне было бы легче». Поскольку подслушанному верят больше чем услышанному, оставляю читателя с этой фразой наедине. 
    Илья вспоминает: К. Кузьминский увидел стихи с посвящением Генделеву и на долгое время с ним, с Ильёй, порвал. Почему? - неизвестно. Указывающие персты отпечатков пальцев не оставляют. Послесловие К. Кузьминского к стихам Бокштейна (2) скорее походили на некролог: «Слава Богу, его (т.е. Бокштейна) хоть помалу, но регулярно, печатает журнал «Время и мы», а то и не знали бы о существовании безумного и гениального, нищего поэта, пробавляясь ахматовскими прилипалами... 
    Илья Бокштейн, возникнув пару лет назад, так же и пропал, и где он, и что он - не знаю... Остались три его рукописные тетради, тексты из которых приводятся факсимиле - в перепечатке». 
    Как сказал один остроумец: «И бесправным положением можно злоупотреблять ». 
    В 1985 году в честь столетия со дня рождения «поэта для производителя» Велемира Хлебникова в Тель-Авиве состоялось шествие, которое возглавил поэт и художник Михаил Гробман. Он сидел на коне. С плеч его свисал талит. Он был Капитаном. И как Капитан знал все. 
    Илья Бокштейн, вспоминая об этом шествии ухмыляется: Капитан - Капитаном, и все же крысы с корабля знают больше...И вообще, чтобы солгать, надо знать правду... 
    Творчество Ильи Бокштейна даже авторитетные исследователи, как правило, адресуют специалистам. Сам Бокштейн разделяет такую позицию. Считает, что многие его стихи - предназначены исключительно для автора, ибо поэзия - акт инобытия, переход из действительности в реальность на художественном уровне, время и пространство ее - необъятны... 
    О единственном факсимильном издании его книги «Блики волны» (3) можно сказать, что книга удивительно, редкостно красива. Рисунки оригинальны, почерк создает некую ауру, а все вместе - тайну, за которой просто нельзя не ощутить эксперимента или художественной концепции. Его рукописи ждут настоящего издателя, гурмана, знатока, библиофила (издатели первой книги, пожалуй, проявили такие качества вполне. Книга стала библиографической редкостью еще и потому, что «Блики волны» 
это не только книга, а переживание книги, мироощущение, противостояние эмпирическому «я» художественно-неповторимого). 
    Думаю, пройдет не так много времени и легенда о судьбе Илья Бокштейна и мифы о его творчестве сольются. 
    Надо только прочесть его. Издать. За более чем десять лет после выхода «Бликов волны» И.Бокштейн написал тысячи стихотворных строк, уникальные философско-лингвистические, логотворческие работы. 
    На вопрос: «Как жить?» он отвечает и своим мышлением и своим существованием. 
    Его жизнь вызов не только насилию. Но еще и духовному насилию... 

    Почти каждый понедельник он приходит на Каплан, 6, в Дом писателя. 
    В последний раз, кажется, часа два проговорили. Рассказывает, что ночью просматривал альбомы по архитектуре и вдруг понял, что тельавивский Дизенгоф-центр - беседа Матери и Девушки, центр Голды Меир - диалог Старика и Младенца, а автовокзал - крупнейший в мире - это разговор Монстра и Моцарта. 
- Монстр - гигантский бронтозавр с вьющимся хвостом, а Моцарт - тонкое, майское красное солнце - если смотреть со стороны бульвара Хар-цион. 
    Веселое у него сегодня настроение! 
    Илья - человек неопределенного возраста. Еще в 70-е годы о нем писали: «немолод», «возраст от сорока до семидесяти». 
    В отличие от многих, думаю, у него вообще нет возраста. Его возраст измеряется стихами, а стихи были у него вчера, есть сегодня, и будут всегда. Он знает только одну работу - писать и читать стихи. «Он пишет стихи, когда другие делают карьеру, интригуют, ссорятся, сводят счеты, он пишет стихи, когда другие набивают карманы и защечные мешки, путешествуют и ловят редкие мгновения наслажденья. Стихи - его карьера, его борьба, его богатство и наслаждение. Он не в проигрыше. Он имеет все, что мы имеем. Но мы не имеем того, что имеет он: его свобода от всего, что порабощает нас, его предельной расположенности к миру, его открытости собеседнику» (4). 
    Да, Илья Бокштейн пишет стихи. Чаще всего, читает чужие (изумительно!), «плохих стихов у своих собратьев не помнит, хорошие строки запоминает, бережет и любит как свои - и отзывается на них» (5). 
    По понедельникам пешком проделывает неблизкий путь из Яффо. Почти всегда отказывается от предложенного стакана воды. В жару на нем - две рубашки, то ли забыл снять со вчерашнего дня, то ли читал, как всегда, Данте -и пошел озноб по коже. 
    Впрочем, может быть и просто было лень рыться в одежде. Да и все равно не добраться до нее. Кругом - книги. На всех языках. Ничего кроме книг - поэзия, архитектура, эзотерические и философские трактаты, каталоги музеев всех стран мира... 
    А ведь никогда не путешествовал! Живя в Москве, кажется, даже в Ленинград не выезжал, разве что на вынужденную отсидку в Мордовские лагеря. Да и здесь в Израиле за 26 лет был раз или два в Иерусалиме. Своей жизнью он явно подтверждает мысль, что существует лишь одно великое путешествие - и это путешествие внутрь себя и тут не имеет значения ни время, ни пространство, ни даже поступки... 
    В детстве он болел спондилитом. Семь лет провел в туберкулезном санатории, прикованный к постели. Читал Пушкина, Тургенева, Гончарова. То были и его вожди и его народ. 
    Все же вылечили, стал ходить, правда в корсете. Но мир Пушкина не оставлял. Тут самый раз вспомнить лицейский анекдот: однажды император Александр, инспектируя классы, спросил: «Кто здесь первый?» «Здесь нет, ваше императорское величество, первых, все вторые», отвечал Пушкин. 
    Илья видел себя где-то в конце списка, быть может поэтому стал разговаривать с учителями, с директором, называя их «Ваше Величество», «Ваше Превосходительство», «Ваше Сиятельство»... 
    Звание и форма обращения зависела от степени влияния самого педагога... 
    - Меня посчитали умственно отсталым, - рассказывает Илья, - Сделали нечто вроде экзамена - попросили прочесть и пересказать статью. Пересказал... Оставили в покое... 
    Реальный мир испугал его. Точно изнанка войны. Боялся ходить по улицам. А в общем, очень хотелось вернуться в лоно, устроиться там поудобнее и пребывать там веки вечные... 
    Самое мрачное впечатление в жизни произвела на него школа. Просто кошмар какой-то! Полное отсутствие всякой духовности. Душу здесь, точно по привычке, все топтали и поносили... 
    - Я был благодарен советской власти за то, что она меня вылечила, верил, что социализм - хорошо, капитализм - плохо. Сталин умер - хотел отправиться на похороны любимого вождя. Не нашел валенки... А на следующий день вытолкали из очереди... 
    Жил своим внутренним миром, имел хорошие отметки по гуманитарным предметам и исключительно посредственные по естественным и техническим. Вообще, техника раздражала его. А его определили в техникум связи! Назло точно... 
    Провидение привело в библиотеки. Сначала в «Ленинку», потом в «Историчку». Взял с полки энциклопедию Брокгауза и Эфрона. И пошло! Платон, Аристотель, Декарт, Спиноза, Лейбниц, Ларошфуко, энциклопедисты... Поразила «Философия бессознательного» Эдуарда Гартмана. Потом Шпенглер, Ясперс... 
    К искусству, к поэзии пристрастился где-то в году 1958: 
    - Увидел импрессионистов в музее Пушкина. Так бывает, когда смотришь в ночное небо, кажущееся поначалу пустым, а потом вдруг, при более пристальном всматривании оно являет далекую звезду...Точно купил себе местечко в раю... 
   

Утомленный школой мозг почти не буксовал. Дела шли превосходно: перевели на экономический факультет, где он был единственным парнем, читал на лекциях Монтеня - никто не обращал внимания, девочки писали за него курсовые работы... В общем, синекура... Существовал словно в другой жизни, из которой и письмо дойти не может... 
    А тут еще увлекся «еврейским вопросом», стал штудировать Талмуд, познакомился с «замоскворецкими Сократами», которых возглавлял книгочей Лев Петрович Барашков. Знакомство с ним, по словам Ильи, заменило ему университет. Познакомился с писателем Юрием Мамлеевым... 
    Советской России он не знал, ее проблемами не интересовался, вместо проблем «Южной и Северной Кореи» его занимали философы, эзотерики Штейнер, Гурджиев, Блаватская... 
    В техникуме проучился четыре года и, перед самым дипломом, ушел. Решил поступить на заочное отделение библиографического факультета института культуры. Мама нашла ему учителя. Того самого «тихого еврея» Павла Ильича Лавута о котором писал когда-то Маяковский. Лавут учил писать сочинение. Английский язык Илья выучил как будто сам. Во всяком случае, вошел в аудиторию, заговорил с преподавателем по-английски, на того напал столбняк: отродясь не встречал заочников, знающих английский! - в результате «пятерка». 
    В институте стал посещать все факультеты, какие были, в особенности, музыкальный. Много бродил по Москве, любовался белокаменной. Потом увидел в библиотеке репродукции старой Москвы и опешил - оказывается, за советский период в городе было уничтожено 450 храмов! Теперь он уже смотрел на улицы по-другому, сквозь призму своего воображения... «Соединял их не эклектически, а как того требовала легкость и красота». Еще увидел «лик вечности»: Храм Христа Спасителя, «разляписто величественный портрет империи (российской и необязательно николаевской)». 

    Однажды забрел на площадь Маяковского. Незнакомые ребята читали антисоветские стихи. Стал задумываться: а к какому сословию принадлежит он сам? И вообще - что все-таки есть Советская Россия? 
    Так задумался, что даже глаза грустными стали: 
    - Что с вами? - спрашивали знакомые, - Почему у вас такие грустные глаза? 
    Про глаза он ничего не знал. Если бы знал, говорит, сразу бы сменил. 
    Наконец, друзья дали дельный совет: чтобы узнать Советскую власть, надо посидеть в тюрьме: «Болезненно, но полезно». 
    24 июля 1961 года он вышел на площадь Маяковского, взошел на постамент и произнес двухчасовую речь - «Сорок четыре года кровавого пути к коммунизму». 
    Зеваки стояли, слушали, как реагировать - не знали. Не знала как реагировать и милиция: сдать в КГБ? В психушку? 
    Кончилось Лубянкой. Оттуда направили в известный институт Сербского. Можно бы там и остаться, читать до конца жизни! Впрочем, на Лубянке было веселее. Да и честолюбие разыгралось - какие высокие инстанции им занимаются! 
    В общем, суд. Прокурор просил семь лет. Судьи дали пять. Когда Илью выводили из зала суда - к ногам бросили цветы... Тут уж поневоле берешь лист чистой бумаги, ручку - и выводишь: «Уважаемый Илья Вениаминович!..» Тем более, что именно в то время, после суда и сурового приговора появилась знаменитая песня Булата Окуджавы «Бумажный солдатик» - в Москве говорили, что песня эта посвящена Илюше Бокштейну...(6
    На все свои причины. 
    Главнейшая из них заключалась в том, что Илья Бокштейн являл собой слишком крупную личность, чтоб его жизни и сочинениям благоприятствовала судьба. 
    - Потом - Мордовия. Дубровлаг # 17. Маленький лагпункт, человек на четыреста. До пробуждении во мне поэзии это было самое потрясающее время моей жизни. Русь до февраля 1917 года! Абсолютно та же политическая раскладка. Кадеты, монархисты, Союз Михаила Архангела, Союз Спасения России, демократическая партия, социал - демократическая партия, марксисты -ортодоксы, марксисты - либералы, марксисты - ленинцы и даже марксисты -футуристы («марфуты») - профессора исторического факультета Московского университета, арестованные в 57-м году за ревизионизм. Многие из них были вполне порядочными людьми. Конечно, они зациклились на марксизме, но ведь ничего другого и не знали, ничего другого не приходило в их головы, они были людьми тоталитарного (точнее унитарного) склада, им непременно нужна была какая-то фундаментальная концепция мира, которая бы все объясняла, но вели себя в общем-то по-человечески. 
    Неписаные лагерные законы запрещали общение с ними. Но я нарушал этот запрет. Беседовал с ними и на общечеловеческие и на общеполитические темы. Пытался объяснить им все зло марксизма - и не всегда без успеха (некоторые потом даже стали верующими). 
    Разговаривал я и с членами антисемитской организации - что, конечно, тоже было запрещено... Встречался с ними в сумерках, под липами. И тоже не вовсе понапрасну... (7
    А в общем, большую часть времени заключенный Илья Бокштейн торчал в курилке, болтал о литературе, читал стихи. Иногда его пытались отправить копать траншеи - отлынивал как мог. Его сажали в карцер, угрожали отправить в одну из самых страшных советских тюрем - во Владимир. Заключенные за него заступались - ходили к начальнику лагеря, просили, чтобы освободили от работы. Он бы и «загремел»: спас староста барака Кархмазян, в бериевские времена министр юстиции в Армении, большой любитель поэзии - занес Илью в список «новичков» и представил его медицинской комиссии. Комиссия определила вторую группу инвалидности. Пожалуй, это и не дало погибнуть. Правда, выглядел ужасно. Никто не верил, что дотянет до срока: живой скелет из фашистского концлагеря. Но как ни странно, в лагере он чувствовал себя счастливым: сидел на нарах, что-то читал, писал. Почетный лагерник страны! 
    Годы-миражи... 
    Вокруг были интереснейшие люди, так что он уже стал страшиться освобождения, новой, неизвестной жизни, в которой он никто и ничто. А здесь еще случилось событие исключительной важности: в ночь с 16-го на 17-е апреля 1965 года, на 29 году жизни заключенный Илья Бокштейн написал первые стихи - двадцать три коротеньких стихотворения, буквально по две, четыре, самое большое -восемь строк. Потом все забраковал. Оставил две строчки: 

    Скрипнула дверь. На пороге 
    обнял меня ночной ветер. 

    Потом дополнил его: 

    Черная даль чуть светится 
    веером   недотроги, 
    озером у дорр-ооги. 

    Или, например, вот такое: 

    Где ты уснула? 
    Я могилу раскапывать стал. 
    Муравьи мне навстречу полезли. 

    О Боже! Дай мужество! Бездна открывала ему глубины... 
    Из лагеря он вышел с характеристикой: «За время пребывания в заключении Бокштейн на путь исправления не стал, не осуждает своего поступка, считает, что осужден несправедливо...» 
    А. Радыгин (8) пишет: 
   - Есть в лагерях некий ритуал: когда арестант выходит на свободу, надо попытаться, если арестант рассеян, запуган или безволен, заставить его пожать «на прощание» руку кому-нибудь из тюремщиков, да так, чтоб все видели! Илюша Бокштейн был безобидным, незлобивым и безмерно рассеянным человеком и, когда он выходил из зоны, начальство поручило именно Иоффе (все-таки « земляк »!) вырвать у него рукопожатие. Толпа провожающих и кучка начальства замерли, когда Иоффе, улыбаясь, с протянутой рукой двинулся к Илюше. Бокштейн поднял недоумевающий рассеянный блеск своих могучих диоптрий:» Руку? Вам? Вы... предатель еврейского народа!» И пошел сквозь ворота под торжествующий вой как евреев, так и антисемитов...» 
    После некоторых приключений, добровольной отсидки в психушке (чтоб собраться с силами - минимум слов - максимум идей), в душный, жаркий летний день он снова оказался в любимой Москве. 
    Вот она, его истина - эти домики, церкви, башенки, каждую готов был обнять... Истина - в красоте, а поэзия - родной язык для всей человеческой расы! -квинтэссенция вольноотпущенника Ильи Бокштейна... 
    Какое-то время ходил в литобъединение «Магистраль», потом в «Спектр», нечто вроде салона на частной квартире. Туда его приняли заочно. Руководитель Ефим Друц прочел: 

    Я - еврей, 
    Не мадонной рожден, 
    Не к кресту пригвожден, 
    И тоски мне не выразить всей. 
    Цепи рода во мне, 
    Скорбь народа во мне, 
    Я застыл у безмолвных дверей. 

    Постановили: «Автора семистрочной поэмы принять заочно». 
    А он буквально пропадал в Библиотеке иностранной литературы. Открывал наугад словари и каждый день смотрел по три слова: из французского, итальянского, испанского, немецкого, а потом листал энциклопедии, особенно пристрастился к французской и итальянской... 
    В поэзии же его привлекал русский авангард, поиски созвучий. Никакая объективная ситуация не привлекала, направлял только собственный вкус. В конце концов, каждый имеет право не только на свои несчастья... 
    Наконец, пришло время менять Библиотеку иностранной литературы на Израиль. Какое-то время склонялся в пользу библиотеки. 
    Все же пошел в ОВИР, не имея даже вызова. Отказали. 
    Но что-то подталкивало его. Какое-то внутреннее чувство, да и болезнь обострялась: «Стой, ни с места, рядом - бездна, Покорись - иначе баста, Пропадешь, и я, как бастард, Въехал в нищую, несчастную страну»...

>

/

п