.
Михаил Беркович
Деревня
(начало)

     Яркое августовское  солнце еще висело над горами, освещая остывшую за  ночь, полудикую эту, густо всхолмленную территорию. Старые избенки жались к горам,  словно неведомые  существа  разлеглись, принимая воздушные ванны. По ярко-синему небу плыли стада лохматых кучевых облаков, посылая на  землю прохладные, серые тени...
     Рабочий день завершился, и люди потянулись с рюкзаками,  мешками, огромными сумками к «железке» - железнодорожному  магазину, - словно муравьи, стекались к месту приложения сил. Был  в деревне и другой магазин - леспромхозовский, который  по  непонятной причине обошелся без клички.
     Люди шли из разных логов, улиц, заимок к святая святых деревенской  жизни. Деревня расположилась на средневысоких горах в полутора сотнях  километров от крупного металлургического центра. Ее нехитрые строения уютно расположились на склонах, в распадках. Вся она вытянулась вдоль железной дороги  и  небольшой  горной речушки, трудолюбиво обкатывающей на шумных своих перекатах многовековые глыбы камней. Над деревней сияло синевой не совсем еще отравленное  небо. 
     Оно  производило впечатление чистого, поскольку дымы аглофабрик, коксовых, мартеновских и доменных печей сюда не доползли. Но иной раз откуда-то издалека, обрушивались какие-то ядовитые туманы. Люди не ощущали на себе их пагубного действия, но на следующий день погибала картофельная  ботва,  и  селяне оставались на зиму почти без картошки - очень важного для  сибиряков  продукта. 
     И все-таки здесь природа значительно чище, чем в любом сибирском городе. Но людей влечет сюда не экология. Все так просто, хоть плачь: в другом месте они выжить не смогли бы. Иным и податься-то некуда. Многие прошли сквозь железное сито ГУЛАГа и теперь тихонечко доживают свой век  в  глухомани. Работают - кто сколько может и хочет, едят мало,   пьют и курят - много. И виртуозно, зло поминают японского бога. Часто - без повода. Большинство из них мало отличается друг от друга. Почти все числятся за каким-нибудь производством, почти все держат домашних животных. Тем и кормятся. Потому что  зарплата не рассчитана даже на прожиточный минимум, как когда-то в колхозе...  А кроме всего прочего, постоянный дефицит продовольствия вынуждает их выстаивать длиннющие очереди у прилавков магазинов, чтобы вырвать что-нибудь съестное. 
     Вон Тонька  Желтова  тащится по неширокой тропе.  За спиной пустой рюкзак, за руку держится старший сынишка Сашка, а за юбку - трехлетка Любочка. Тонька назвала дочку именем любви, о которой сама представления не имеет.  Тоньке живется легче, чем другим, она - элита. И не какой-нибудь там директор школы или начальник станции. Тонька - завмаг, то есть, для такого времени - человек с большой буквы!
     - Мам,  - пищит  тоненько  дочурка,  -  сыкалатку хацю-у...
     - Цыц, проститутка, - рявкнула  Тонька, - сказала: нету!
     Но разве урезонишь ребенка так просто! И девочка хнычет, канючит. Тонька - существо легко ранимое, взрывное. Врезала тыльной стороной ладони по детскому лицу, девочка взревела, но вскоре умолкла, уразумев, наконец, что у мамы нет шоколадки, и потому ничего, кроме оплеухи,  не выпросить.
     Два соседа - шестилетний Минька Рубцов и тридцатисемилетний Федька Чомбе - плетутся из Мыльного лога друг за другом. У Чомбе, удостоившегося  такой  экзотической клички из-за красоты обличья, вся жизнь уже осталась  за спиной.  Все, что ему было предначертано на земном пути, он успел свершить:  родился,  закруглил  образование (три класса), женился, родил сына, бросил обоих,  отсидел четыре  срока подряд (в общей сложности двенадцать лет). И осталась у него единственная незавершенка: водку выпил еще не всю.
     Из-за нравственной и физической красоты Федька, как мужчина, долго оставался невостребованным, хотя к женщинам был весьма неравнодушен. Юные девы,  купавшиеся с ним в реке, бывало, визжали друг дружке:  «К этому не подплывайте - он щупатца!» А что оставалось делать взрослому мужчине, если руки у него есть,  а ни жены,  ни подруги нету? Наконец,  нашел даму сердца, которая, конечно же, не отвечала его эстетическим запросам, но куда деваться?  Не зря ведь говорят, что на бесптичье и попка - соловей.
     В казарме, так называли старый барак, жила пятиде-сятилетняя вдова Анна. Единственная ее дочь выросла, вышла замуж,  став  отрезанным ломтем. Работала Анна укладчицей шпал. Свободного времени у нее - навалом. Использовала она его столь же целенаправленно, как и зарплату: пропивала  без остатка.
     Как-то, с очередной получки, собрался в казарме деревенский питейный истеблишмент, обсудить некоторые  проблемы быта. Сидели долго. Потому что беседа затянулась. А она затягивалась всегда, когда  было что наливать. Все сходились во мнении, что жизня пошла не только хреновая, но и наперекосяк. А один отважился спорить против всех, мол, ничего вы не понимаете, потому что жизня у нас хорошая.  Ему такого хамства простить не могли и - зарезали. 
     Народу за столом хватало с избытком, иди разберись, кто зарезал? Да никто и не думал разбираться: эка невидаль! Тем паче, что господа истеблишмент и сами того не помнили. Мужика похоронили без ненужного шума. И - дело с концом. В той, привычной для души, тусовке Чомбе положил нетрезвый взгляд на Анну, предложив ей не только руку и сердце, но  также и место под солнцем,  в его сгнившей землянке. Может, без особой радости, но Анна  предложение приняла: все же какой-никакой, а мужик под боком проявляется. По-житейски рассудить - не так уж и мало. К тому же, хоть и дряхлая изба, а все  - не казарма.

*    *    *

          Но вернемся на тропу,  ведущую из Мыльного лога к «железке».  Митька шагает впереди, Федька догоняет.
      - Здогово! - небрежно бросает Чомбе соседу, - как она - жись молода?
     - Нисе! - с достоинством ответил Митька.
     - Газ ниче (надо заметить, что Федькин язык не ладил с некоторыми звуками и потому всегда выдавал  слова на ломаном русском),  дак и закугить найдетца?
     - Не-а, я кулить давно блосил, - сказал шестилетний джентльмен.
     - А-а, - иронично поднял голову вверх многоопытный Чомбе, -  тада заметано.
     И он, обогнав утратившего для него всякий интерес соседа, устремился к намеченной цели: зашибить где-нибудь бычка.
     Местный интеллигент Гога  Резаный,  по  фамилии Степанов, достоинства не ронял, - за хлебом не ходил  из принципу:  не для того женился.  Полные рюкзаки домой таскали жена Тоня и сын Олег.
     У Гоги сложилась какая-то неровная биография. В кои-то веки, совсем еще юношей, попал он в липкие объятия ГУЛАГа. Ни за что попал. В приговоре же записали, за хулиганство. Но он и не хулиганил совсем даже. Просто боксер Гога  двинул пару раз в челюсть пожилому соседу. Не сильно. Даже, можно сказать,  любя.  А соседская челюсть оказалась непрочной и в двух местах лопнула. Вот за такой пустяк и намотали человеку срок.
     Гога  так обиделся на  правовую шоблу - милицию, прокуратуру, суд, на все государство Российское, что после отсидки домой решил не возвращаться, а приехал в эту деревню по наколке того же самого Чомбе.  Парень  был видный, от природы наделенный медвежьей фигурой. И не тупой. Дело ему сыскалось на лесоповале. Но, поскольку образование имел, для здешних мест почти высшее - девять с половиной классов, - то, спустя несколько лет, выбился Гога в прорабы и стал строить дома для лесорубов.
     Первые пять лет Гога Резаный (имел ножевой шрам на правой  щеке)  пил горькую настолько сладко,  что угодил в больницу. С белой горячкой. Осмотрели его врачи, заглянули, куда следует, обследовали со всех сторон и сказали, что та рюмка, которую он выпил перед больницей, была предпоследней. Не в этом месяце, и даже не в этом году, а в этой жизни. Деревенскому интеллигенту достало ума сообразить, что с ним не шутят, и последнюю рюмку он к себе не допустил. Из чувства самосохранения.
     История эта случилась с ним  в тот момент жизни,  когда он не только женился на местной красавице Тоне - дочери шорского охотника,  но уже в то время, когда она родила ему дочь и сына, с интервалом в три года. 
     Хрупкая невеличка Антонина имела богатый таежный опыт, могла тропить зайца, лису, знала следы  всех  зверей и умела их читать на снегу. В дни глубокого Гогиного запоя, она безошибочно находила его в любой избе. По следу. И на удивление  почтенной публики спрашивала, войдя:
     - Юрочка, у тебя правая нога болит?
     - А ты почем знашь? - задавались вопросом хозяева.
     - Чего ж тута не знать? - Удивлялась вопросу Тоня, - ай я не вижу по следу: припадат на праву ногу. Левый - глыбокий, а правый - помельче.
     Оказывалось, все точно: нога у Гоги действительно болела. Жена хватала его, лыка не вяжущего, и тащила в свою избу: неча по чужим шаландаться... 
     Когда Гога с водкой завязал, эстафету подхватила Тоня.  Как-то не с руки получалось,  чтобы в избе никто не благоухал перегаром. Гога жену отыскивал не так легко, и не умел он ставить диагноз по глубине следа, но зато тащить ее домой ему  приходилось легче: мужик все же. Да и не такая она у него громоздкая.
     Тоня считалась в деревне женщиной самостоятельной, как-никак, семейная. Из горла не пила, в одиночку не потребляла, а все - с достоинством, солидно: с коллегами-шпалоукладчиками, большей частью, с получки, или  на обмыв покупки какой,  перед праздниками  и только  иногда - с устатку.  А так,  чтобы без повода - боже упаси!
     Гоге, надо сказать, и это не нравилось. И он иногда  строго выговаривал.  Не потому,  что денег на водку жалел, а совсем по другой причине.
     - Тонька, - назидательно говорил любя, - ты, падла,  мне эти свои посиделки  кончай. Дома надо пить.
     - А че эт дома-та? Я ж тя не спрашивала  где пил!
     - А вот того и дома, - строжился  многомудрый муж, - что у пьяной бабы промеж ног - заезжий двор!
     Назидания не  помогали. И тогда Гога начинал делать выговор с жестами. Секретов Степанов держать не умел и потому  вся деревня знала, когда он  Антонине выговаривал: это у нее прям на морде отражалось. Не то, чтобы уж очень,  а по фонарю под каждым глазом  всякий раз нашивала... Но все одно Тоньку в деревне уважали, потому что она не побоялась из учительниц уйти в шпалоукладчицы.
     Учила Антонина Степанова начальные классы. Правда,  груз знаний ее не давил: восемь классов за плечами. Но дело не в образовании совсем. А в том, что в школе на тот момент красивый физрук работал.  Гога увидал раза два,  что он о чем-то с Тоней балакает, и вопрос на ребро поставил:  или уходи из школы, или убью, сучку... 
     Она ему:
     - Ты че ет - совсем с лузду съехал? 
     А он стоит, ноги растопырив - краснорожий - голову набок набычил и нахально так в глаза смотрит.
     - Знаем, - говорит, - мы вас - в коротеньких пинжачках: самовар украли, и за трубой пришли.
     Она ему про душу, которая чеснока не ела, а он слышать ничего не хочет, а только одно твердит:
     - Гляди у меня, сучка, допрыгаисси!
     Муж все жа, право имеет! Что тут скажешь - ушла из школы-то. Теперь в желтой одежке красуется, таскает рельсы и шпалы. Зато у Гоги душа на месте. Цель, как известно, оправдывает средства.
     С одной стороны - оно,  конечно, убытки налицо: и тяжела работа, и авторитет не тот. Одно  дело - учительница, пусть даже в первом классе, совсем другое - укладчица шпал. Но, с обратной стороны, и прибыль все же есть:  зарплата раза в три больше,  дисциплинка послабже - можно и выпить. Даже и без закуси - никто худого слова не скажет. Ну, и опять же, мужик ни к кому не ревнует.  А к кому ревновать-то - к Вальке толстопузой штоль?
     Нет, мужики в бригаде тоже есть,  и  пусть  они женатые,  но  сила все одно у их имеется.  Только не мужицкая, а питейная. Особливо на шарманку. Нет, как ни крути,  а шпалы таскать все одно лучше. Жисть веселее. Вот идут они как-то по деревне в обнимку - тощая Тося и толстая Валентина. Про Валентину эту говорят,  будто ее по циркулю делали.  Оттого она вся такая круглая - голова круглая,  попка - круглая и сама вся, будто мяч баскетбольный.
     В общем, идут они  в обнимку -  хорошенькие  такие, на душе у них маки цветут, а сами  дружно песню поют про мороз, мороз,  который «не морозь меня и мово коня».  Заливисто так вытягивают: «А вернусь домо-о-ой д на закате дня-а-а, д напою-у жану-у, да абайму-у коня-а-а».  Красиво поют.

*    *    *

     К станции приближается стройный мужчина  лет этак пятидесяти. Явно не тутошного покрою. Трезвый, как стеклышко, лицо не только мытое, но даже и бритое, одежка вся отутюжена, словно он не городской беженец, а, как минимум, член правительства, на худой конец депутат Думы. А на самом деле это - пенсионер, подполковник в отставке,  Иван Харитонович Глазьев.  Когда-то хорошую пенсию получал. Еще о ту пору,  когда городским  беженцем не числился.  Чего  бежать-то,  ежели живешь при полном денежном довольствии. Лежи себе на «укушетке» - газетки почитывай, умные разговоры разговаривай да за порядком в доме следи,  чтоб все, - как в армии. Когда же Егорушка-то Гайдар около власти очутился, - так и заплакала ревмя Глазьевская  офицерская пенсия.
     Теперь козу купил, кроликов завел, собаку, чтоб охраняла избу деревенскую. А сам пошел в школу военруком. Жена его литературу преподает в восьмом классе. Вот  при  таком раскладе пенсии стало почти хватать. Иногда к Глазьевым дочка-училка из города приезжает, иногда - внучка.
     А в остальном - скучная пара:  ни напьются никогда,  ни подерутся. Люди ходят мимо - удивляются на них: завсегда тишина в избе,  ровно на кладбище.  Соседи  к ним в гости особо и не хаживают:  иная кость - городская.  Разве что Иван Ботанкин с похмела забредет, не боясь черного Глазьевского кобеля.  Заходит прям в горницу и просит выпить. В долг. Я, мол, потом отработаю. Отдать - не получится. Когда у Ивана  случаются деньги, он никуда не в силах идти, кроме, как за водкой или самогонкой. 
     - Да на хрена ты мне со своей отработкой! - отвечает Глазьев. - И нет у меня водки в доме.
     А Иван - дурак што ль? Так он сразу и поверил, что у здорового мужика в избе водки нету! Он же сос-то-я-тель-ный - Глазьев! Не голытьба какая. Как же это он так живет, чтобы в избе - ни капли?! Потому стоит себе и стоит Ботанкин,  не находит сил уйти без стопаря. Больной он - Иванушка Ботанкин. Шибко больной. Уж два раза лечился в профилактории по два года - ничего не берет. Должно быть медицина слаба в коленках. Жену с двумя дочками оставил по болезни, работать нигде не способен...
     У людей такой обычай есть:  стоят-стоят, а потом  все равно уходят. Вот и Иван из глазьевской горницы таким же макаром утопал. Не ночевать же ему у Глазьева! 

*    *    *

     Следом за подполковником тащится алкогольно озабоченный Савка Шкурин.  Этот - свой в доску.  Лет сорок в деревне живет безвыездно. Даже в лагеря  не отлучался ни разу.  А вот так: женился на Марее своей, нарожали они четверых сыновей и одну дочку и, хотя добра не наживают, но все же  живут-поживают. Все работают, кроме матери. Та давно на пенсии. Сперва - по инвалидности, а после уж и - по старости лет.
     Ближе к семи вечера на перроне собиралась - едва ли не половина деревни. Дежурный по станции передавал,  что товарно-пассажирский  вышел из соседней станции.  Это значит, через пятнадцать минут притопает и - начнется разгрузка.
     Магазин - в двух метрах от перрона. До той поры, пока не подошел поезд, люди свободно заходят в него и выходят, чинно, знатно  обмениваются  новостями, что-то покупают.  Даже печатные слова иногда говорят. Но как только поезд прибывал к перрону, у дверей сразу же начиналось столпотворение. Что такое очередь, в деревне, конечно, знали все, но соблюдали только очень старые старушки да совсем немощные старики.
     Все остальные лезли к прилавку еще до начала разгрузки, и говорили промеж  собой  так, словно и не слышали никогда печатных слов. Казалось, от избытка  разговоров про японского бога вот-вот поднимется потолок. Но ничего - держался: крепкий был еще - потолок-то. 
     Едва открывалась дверь хлебного вагона, Вовка Речкунов вскакивал в него с двумя пацанами,  хватал стальной крючок и начинал подтаскивать к дверям алюминиевые ящики с хлебом. Пацаны поменьше помогали ему. У вагона ящики аккуратно складывали стопками,  после отправления поезда таскали в магазин.
     В вагоне с гастрономией работали другие люди - из железнодорожников. Грузчиков магазину не полагалось и потому вся работа лежала на плечах  покупателей. Никто им за это не платил, но продавцы одаривали работавших  такой льготой, что любых денег стоит. «Грузчикам» товар отпускался без очереди.
     А что такое получить без очереди палку вареной колбасы, когда ее привозят раз в две недели? Или две бутылки водки, которая случается не чаще раза в месяц? То-то и оно! Так что продавцы в «грузчиках» недостатка не испытывали. А в те дни, когда ждали водку или муку, какие-нибудь дефицитные продукты, - конкуренция  складыва-лась до японского бога и до драки даже. 
     Сквозь толпу гвоздь не пролезет, а Вовка Речкунов продирается с помощниками:
     - А ну  р-разойдись, грязь: г... плывет!  - орет во все горло.  - Я - из вагона!
     И эта фраза  хоть чуть-чуть, но действует. Чомбе сквозь толпу  не прошел - по головам добрался до прилавка и тянет свою десятитысячную бумажку:
     - На двоих, - орет он Антонине Жолтовой.
     - Кто ж эт у тя второй?  - интересуется  кто-то из задних.
     - Вон баба на пегоне, - отвечает Чомбе, лежа на людских головах.
     - Дак я те всех двенадцать своих приташшу, - верещит баба Меланья Березнякова.
     - Ну и ташши, японский бог, - отвечает Чомбе.
     Антонина дала ему десять булок хлеба - на  двоих,  потому  что на сегодня норма отпуска в одни руки - пять булок. Минут через десять заголосили задние: 
     - Антонина, отпускай по три булки, а то всем не хватит!
     Антонина прислушалась к голосам покупателей, потому что вся ее родня ушла с полными рюкзаками.
     - Ты там порядки не станови, - кричит кто-то из передних,  всем - по пять, а нам - по три? Можа, ишо - по полбуханки, скажешь? Едрена мать!
     - Водка тожа не всем достанется, - мудро рассуждает высокий, рыжий старик, - дак чо ж  таперя помирать, али драться?
     - Сравнил хрен с пальцем, японский бог, - взвизгнула толстая бабка, - тута корова ревмя ревет, поросяты визжат, а ен все про водку!
     Так он  и прошел торговый вечер в железке с матом пополам, с обидами, с разочарованиями. Мужики по-первости-то возмущались: это ж додуматься надо, чтобы хлеб печеный возить на  поезде  за  полтораста верст. Но только, кто ж им виноват? Лет десять назад такая ладная пекарня в деревне работала - куда с добром! Хлеб пекли пекаря местные - объеденье, у кого рот большой! Как-то получку обмывали. А когда чего-нибудь обмывают - шибко курить хочется. И по этой причине пекарня сгорела. Сперва тяжко было. Первый хлеб из города привезли - люди охали: да рази ж то хлеб? Его с прежним и не сравнить даже! Мякина всмятку...  А потом попривыкли, как и к тому, что скотину нужно кормить не зерном, не кукурузой, не комбикормами, а  булками.

*    *    *

     Инвалидность Мария  Шкурина обрела на работе. Вредное производство. С получки. Вечером пили, утром добавляли, а на работу идти надо. Ну и пошла. На бревнотаску свою, едва ногами передвигая. Не увернулась от стального троса: он ей левую  ногу по коленку и оттяпал. С тех пор на костыли опирается. Правда, часто и без них обходится. Когда переберет - на четвереньках ползает.
     Сыновья у Марии с Савкой - ладные, красивые,  но морды  у всех с густым сивушным отблеском.  И потому ни один не женился. Все при отце-матери живут. Как говорится,  в тесноте,  да не в обиде. Спят - кто на кровати, кто и на полу.  Иной раз к ним в гости дочка приезжает. Времени у нее появилось много: суд лишил материнских прав. За систематическое беспутство и сексуальную необузданность в нетрезвом состоянии. А что ей делать, ежели иначе она не умеет? Судьям разве ж втолкуешь, что ей это состояние с молоком матери досталось?
     Всей семьей работают Шкурины на пилораме.  Там, кроме зарплаты, свежесть крутится.  В жидком виде. Потому что - кому лес на дом напилить,  кому еще чего, а  правило такое: деньгами не брать!  Заказчик обязан поить, пока пилят, вдосталь. И когда закончат, тоже - вдосталь.
     Заказ принимался комплексно. Иногда вместе с повалкой леса,  доставкой его из тайги и - пиломатериала к дому или иному месту назначения. А поскольку стройки в деревне не утихают: кто - сарай, кто - баню, кто - теплицу,  кто - омшаник, то и от заказов всегда отбою нет. И потому проблемы жидкой валюты не бывает. Даже, случается,  подваливают на заработки алкаши с других производств.
     Как-то один городской беженец договорился распилить полкуба леса.  За бутылку. Савка с него не заломил, чтоб не спугнуть клиента. Не зная правил игры, беженец сразу отдал свою бутылку.  Савка перед началом работы разлил ее на четыре  части - по количеству работающих,  а  через полчаса намекнул:
     - Слышь, друг, - ни в одном глазу. Как-то и пилить не с руки...
     Беженец возмутился, мол, как же так, уговор дороже денег и прочие такие умные слова начал произносить. Савка внимательно выслушал монолог, поднял бригаду и - ушел домой с богом.  Работать трезвым (или почти трезвым) он не умел.
     И пусть все заказчики, как местные,  так и городские беженцы, хором удивляются, как Савке удается управлять пилорамой, когда уже ноги не держат, - это их дело и их право.

*    *    *

     Марк Гольдберг был, единственным евреем,  которого занесла сюда нелегкая. За  всю  историю деревни. Купил домишко перед пенсией и стал наезжать  по выходным.  Домишко сразу же обчистили: позабирали одежонку кой-какую,  рыбацкие принадлежности. А что там еще можно было взять?  Но Марк вскоре  понял,  что  это не имеет никакого значения,  ибо нрав местной интеллигенции таков: ежели стоит изба, а хозяина в ней нету, то это необходимо обязательно проверить: вдруг он забыл чего?
     После смены нескольких замков и трех дверей, Марк уяснил, что здесь нужно жить постоянно. А пока это не получается, замок на двери вешать не следует: ни замков, ни дверей не напасешься. И он, как только вышел на пенсию, взял жену, собаку и поехал насиживать место городского беженца. Теперь  вместе со всеми торчит часами у  дверей магазинов:  то за хлебом,  то за сахаром,  то за солью - за всем тем,  за чем в России  испокон  очередь.  При этом никто ему не выкает, но и не тычет в нос его еврейством. До поры до времени казалось, что вообще о существовании еврейства тут никто и не догадывается.
     Оказался не прав - наивный человек. Про евреев тут  знали. Идет как-то Марк мимо погрузки.  Грузчики о политике  заговорили. Мол, правительство како-то смешное: все твердит, что об народе печется, а жить с каждым годом все хуже.
     - Да эт все ивреи выделывают, -  сказал Рыжий Толька, сидя верхом на смолистом пихтовом хлысте.
     Гольдберга  слегка покорежило от этих слов. Он остановился у вагона, дернул легонько Рыжего за свесив-шуюся ногу:
     - Толь, ты где такую жидкую хреновину достал?
     - А чо? - не понял Рыжий.
     - Ты мне скажи: хоть одного  еврея живьем видел за свою жизнь?
     Рыжий озадачился на минуту и признался искренне, как на духу:
     - Не-а. А  на хрена?
     - А чего ж ты на них бочку катишь?
     - Дык все ж говорят, што хитрые и работать не хочут.
     - Толь, - негромко сказал Марк, - посмотри на  меня внимательно.
     - А чо на тя смотреть?
     - А то,  что я - первый на твоем жизненном пути еврей.
     Глазенки у Рыжего от неожиданности  забегали. Потом уставились на Марка, вроде бы выискивая отличительные признаки, но, очевидно, не нашли, и - он растерянно брякнул:
     - Иди ты!
     - А чего тут «Иди ты?»,  у тебя как фамилия?
     - Ткачев, - сказал Рыжий.
     - А у меня Гольдберг. Ты русский, а я - еврей. Только, понимаешь, я никого не обхитривал, а вкалывал всю  жизнь, как тебе и не снилось.
     - Значит,  ты не еврей, - нашелся Толькин напарник Вовка Столетов. - Бывают и хороши ивреи,  но мало.
     Вовка тоже был парнем местным. Ничего о евреях  он знать не мог, зато был слегка наслышан.
     - Евреев хороших мало, а русских мало плохих? - ввязался Марк в дурацкий разговор.
     Вовка прищурил левый глаз, нос от напряжения мысли сморщился. В голове его началась короткая, но тяжелая, может быть даже, умственная работа. Не злой он - Вовка, просто не умный: все болтают и - он туда же...
     - Да не-а, - сказал наконец, - тожа  г... хватат.  Токо я - чо, я ничо, японский бог. За чо купил, за то продал.
     - Ишь ты купец какой! - засмеялся Гольдберг и пошел своей дорогой.

*    *    *

     Толька Ткачев до знакомства с Марком в жизни успел кое-что свершить. Завел, например, жену с сынишкой (дочку уж постарался - сам смастерил).
     Дочка подросла до десяти годов, а сыну уж лет пятнадцать стукнуло, баском заговорил.
     Много лет Толька был вальщиком. И по лесу, и по бабьей части. И долго потому не решался жениться. В конце концов,  остановился на  дочке  механика Валентине. Хоть она и с готовым приплодом, но лицом красивая баба, а главное работает в магазине. Свежая бутылка всегда в избе крутится. Да разве ж только бутылка! Все продукты, о каких в деревне никто и не  слыхивал, - у Тольки Рыжего завсегда в избе, ровно никакой перестройки и не было отродясь. Не раз односельчане видели, как он на отцовом коне  ночами рейсы из магазина к избе делает. Чего-то ж возит?!
     Ну, так он, конечно, - человек как человек. Одна беда за ним числилась: не умел деньгами пользоваться, а часто покупал,  что  ему и не нужно совсем. Как-то  в магазин три мотоцикла с колясками прибыли. За ними хвост выстроился - человек десять. Деревня все же - ни трамваев, ни троллейбусов. Дали  же - немереные. Кому ж охота зазря ноги бить? Толяна азарт захватил. Вот он  и взял свою Валентину за дойки:  давай  и - никаких гвоздей.
     Та у виска пальцем крутит, мол, ты никак с рельсов сошел! Мол, не в банке работаю - в магазине всего-навсего. Но он ровно глухой сделался: «Знать ничо не знаю и знать не желаю, а штоб матацикал был!» И  добавил несколько крепких слов.
     Взяла! А то как же? Без денег взяла: постепенно вкладывать будет. А он оказался ненужным. Сел Толян по осени на новый-то мотоцикл «Планета-4» - красавец,  светло-голубой масти, глаз радует, и - поехал за грибами. Поставил «Планету» на таежной поляне,  а сам подался собирать грибочки.
     Много набрать не смог: видимость плохая была. В глазах  двоилось. Он уж и на четвереньки опускался,  чтоб лучше видеть, но не помогло.  Вышел к дороге, а «Планеты» след простыл. Не может найти - хоть убей. Одна тайга знает, сколько он непечатных слов сказал - ниче не помогло!
     Отправился домой. Пешим дралом. Ну,  и говорит любимой жене о постигшей утрате. Правда,  Валентина не сразу поняла, что произошло, потому что говорил Толян ну очень уж неразборчиво. Бросила баба все дела, схватила мужика за шкирку, говорит, поехали вместе искать. Запрягла свекрова коня в двуколку,  посадила своего шалопута и - подались. Может, и нашли бы.  Но Рыжий не мог вспомнить не то, чтобы место, где оставил «Планету», но и направление, в котором поехал.
     - У, вражина! - ласково сказала Валентина мужику  и нежно потрепала обеими руками по щекам и по загривку. Массаж такой.
     Короче говоря, оказался мотоцикл совсем не нужным Толяну, ибо он больше никогда о нем не вспоминал. А в другой раз собаку купил.  Как-то приехал из города охотник с лайкой. Такая выдрессированная собачоха была!  Ну, как человек - все понимает, любую команду выполняет. Глянул Толян, и офонарел: это ж чудо настоящее! Недели через две привел  домой на веревке взрослую собаку и стал кормить и требовать: «Сидеть!», «Голос! » и прочее такое. А она плевать на него хотела.
     Решил Толян, что время все перемелет, и пошел с собакой в тайгу.  Назад вернулся один. Сбежала собака к старому хозяину в соседнюю деревню. Местный мудрец Родион Ефремович Птицын Толяна дураком  назвал: кто же это покупает взрослую собаку? Она ж никогда твоей не станет. Оказалось, что и собака Толяну тоже  не нужна была: больше не заводил.
     Надоело Рыжему  жинкино ворчанье: «У других баб мужики, как мужики, а у меня кобель сплошной! Токо одно и знат. Хучь  бы баню што ль срубил. На нашу смотреть - от людей стыдно, вроде и не в тайге живем, леса добыть негде».
     Пошел Толян к лесничему, выписал двадцать кубов деловой пихты, свалил,  притащил к  Савке  Шкурину, распи-лил и домой пиломатериал привез. На все про все ушло у него две недели. И все это время был  он счастлив, потому как пил вдосталь, на вполне легальном основании,  баба не ворчала: как-никак мужик делом занят, а без бутылки в деревне какое ж оно - дело!
     Плотницкое рукомесло Толян знал. Баню решил сделать хорошую, с  теплой раздевалкой. Взялся с охоткой. Сама не своя от радости ходила Валентина.  Вроде, на ум мужика наставила. А то ведь совсем  обленился. Прилипла к нему какая-то дурная притча - не притча, побаска - не побаска; сидит днями и язык наламывает: «И опять не будем пить, будем денежки копить. Вот накопим рублей пять - купим водочки опять. И  опять не будем пить...» Как сказка про белого бычка.
     Теперь же мужик при серьезном деле! Не пустячок какой-то - баню строит! А он работает-то, работает, а про свое не забывает. Пусть  читатель ничего  худого  не подумает: На Вальку он не зарился, ему водка нужна была, а лучше, - спирт. И Валька по этой  части  супружеские  обязанности выполняла,  справно, как часы.
     Вот сруб готов, стал Толян пол ладить, доски постругал, лаги положил. А тут на обед Валентина приехала. Бутылку водрузила на стол. Толян (дело привычное!) налил - выпил, налил - выпил, ладонь об ладонь потер и - опять: налил - выпил.  Валентина ему и говорит, мол, оставь на вечер, бесстыжий,  всю-то не выдувай. А он ей резонно отвечает,  мол, неужто последнюю привезла?
     Поворчала, поворчала, да и  успокоилась. Толян же всю бутылку оприходовал,  и так ему захорошело,  что работать  желания  совсем  не стало. Пошел он в новую баньку, где ароматно пахнет свежей пихтовой  стружкой, прилег прям на полу, закурил сигаретку  и вздремнул. Проснулся от того, что шибко горячо стало.
     Повезло: обжегся только, а могло бы и дымом удавить. Окурок-то упал на стружку, она и загорелась. И не потому жалко, что у Толяна волдырь ожоговый во всю правую руку, - баня сгорела дотла - вот в чем досада!. Был бы Толян без опохмелки, он бы сумел затушить, но голова гудела, а руки и ноги не слушались.
     Соседки успокоили Валентину, мол повезло тебе, мог бы и мужик сгореть. Она, конечно, от этих слов успокоилась, но подумала про между прочим, уж лучше б мужик сгорел, а баня осталася.  Достал он ее в тот миг до печенок. Тут может быть и  такое  соображение:  не нравится мужик - гони  в шею,  живи одна. Но это соображение не для Вальки,  потому что  Вальке  пуще всего нужна была совсем не дневная работа Толяна, а ночная. Без ее она жить не умела.
     Вот потому и терпела все, сено сама косила и скирдовала, и после коров стайку убирала, и искала  по всей деревне закутившего Толяна... Куда бабе податься: нынче трезвых мужиков - по пальцам посчитать можно. Да, потом, - поди - проверь, может, они и не мужики совсем? Только кажутся.  Да хоть и мужики, все одно Валентина их не жалует. Попадется жмот какой-нить, начнет кажну копейку считать, дак уж лучше пьянь перекатная...
     Вон Леха Колотов, механик леспромхозовский - водки в рот не берет. Дак от него простоквашей, ровно от грудного дитяти несет. Нешто это мужик! Хотя, у кого какой вкус. Ритке, женке Лехиной, нравится.

*    *    *

     Леха Колотов был одним из немногих  в  деревне, которые  жили не так,  как все.  Он слыл мастером на все руки по части ремонта любой техники - от бензопил, автомобилей  до пилорам и насосов.  На участке его ценили за то, что обеспечивал почти бесперебойную работу оборудования. И потому решили построить ему дом, чтобы был самым лучшим в деревне. Естественно, за счет леспромхоза.
     Технорук  лесопункта Иван Петрович Завозин, вызвал Колотова  и сказал:
     - А что, Леша, ежели построить дом на две семьи: для тебя и для мово Кольки?  Строить  легше. Ни в чем не будет отказа.
     Леха сразу смикитил, что это ему выгодно и предложение принял. Через два дня Колотов и маленький Завозин показали Гоге-прорабу место будущей застройки, и тот отмерил рулеткой габариты дома,  забил в нужных  местах колышки. Назавтра  по  этим  колышкам  должны начать копку фундамента. Вечером маленький Завозин переставил колышки так, как это ему виделось, и - дом увеличился в размерах почти на треть.
     Когда выкопали траншеи, залили фундаменты и положи-ли первые венцы, на объекте опять появился Гога, на всю деревню и удивился:
     - Что-то великоват дом получается...
     Взял рулетку, сызнова все перемерил и заорал, мол, кто-то самоуправничает. Хотя точно знал, кто именно.  Технорук спокойно возразил:
     - Сам намерил, а теперь пылишь.
     Спорить с начальством  - что против  ветра сикать. Гога сник, но все ходил и ворчал втихую. На это никто  не обращал внимания, и дом рос не по дням, а по часам. Потому что леспромхозовская пилорама работала только на него. Что напилили - Коля Завозин немедленно тащил на стройку.  Потому что Коля - тракторист.
     Однако публика в деревне зашипела,  мол,  хорошо быть начальством или даже сыном начальства. Гляди-ка какие хоромы закладывают, и никого не боятся.  Насчет хоромов - оно, конечно, слишком сильно сказано, но ведь все познается в сравнении. В  деревне же самый большой дом - 8х8 метров, а тут на каждую семью из  трех человек заложили  девяносто квадратных метров.
     Все поохали, поахали, да и сникли. Только Федька Чомбе сказал как-то, сидя с дружками за пузырем:
     - Нехай стагаютца, нехай стгоют. Как закончат - кгасного петуха пушу.
     - Ну-у лю-уди, ну-у люди, - узнав об этом заудивлялся Завозин старший, - до чего ж завистливые! Ну, хочешь иметь просторну  избу - бери да строй.  Али в тайге леса мало?
     - Но ты ж за счет леспромхоза, - мягко возражал Гога.
     - А  тебе како дело!  - оборвал его Завозин, - может, тожа завидки берут?
     - Наглеть не надо! - сопротивлялся Гога...
     Технорук сильно серчал, но стройка шла темпами всесоюзной, ударной да еще и комсомольской.  Технорук  Завозин  момент  времени  чуял  носом, знал, что  никто с него теперь уже и не спросит, власть шибко слабой сделалась, и действовал по принципу: пусть говорят - зря не скажут!

*    *    *

      Вечером у Гольдбергов на подворье  появился Петр Фомин. В июльский зной он целыми днями пропадал на покосе и задерживался там до позднего вечера. Нынче вернулся с покоса раньше обычного, его донимали проблемы пасечные.
     В легкой синей рубашке-распашонке, в защитных штанах, фуражке-сталинке, худощавый, но крепкий, словно гриб боровик, - он пришел задами, перелезая через ограды.
     - Сусед, - сказал Петр, - у тя станочки есть. Смотрю, ты по дереву мастак. Можа, сделашь мине нескоко ульев? Заплачу!
     Гольдберг любил работать с деревом, но ульев никогда не делал и прямо о том сказал Петру.
     - Вот если б у меня было несколько, чтобы разобрать да помороковать, можно было бы и попробовать.
     - А на че тебе их разбирать? Ты приди к мине. Их разных - полно, увидишь, а потом и сделашь. Можно и прям щас пойтить.
     Марк согласился, и - они пошли к Фоминым. Возле бани стояла стопка старых, полусгнивших ульев разных размеров.
     - У миня, - сказал Петр, - все домики токо додановски. Других не даржу: привык к им.
    Марк перебрал несколько ульев, внимательно разгля-дывая каждый. Все они - самоделки, каждый сколочен на свой манер.
     - А что заводского нет ни одного? - спросил Марк.
     - Да на што они тебе? И ети хороши!
     - Ладно, - вздохнул Гольдберг, - попробую.
     - И сколь это будет стоить?
     - Да брось ты, Петр, вот сделаю один, тогда и поговорим.
     - Пущай так, - согласился Фомин, - я могу молоком, маслом, мясом и медом - чем хошь рассчитаюсь.
     Марк ушел. Вслед за ним снова заявился Фомин,  принес материал для улья. Это была пятиметровая пихтовая доска пятидесятка, очень широкая и высушенная, как порох. Гольдберг вынес с веранды настольный деревообра-батывающий станок. И они начали вдвоем с Петром строгать доску, Работа не предназначалась  для настольного станка, тут необходим мощный рейсмусный, но где ж его взять в деревне?
     Когда доску построгали, Гольдберг взял угольник, рулетку и стал размечать детали будущего улья - передняя и задняя, боковые стенки, дно. После разметки они раскроили доску,  и - Петр ушел. Остальное Гольдберг доделал сам.
     На следующее утро он пошел к Петру, взял тесину на крышу улья. Часа через два улей был готов, и выглядел вполне симпатично. Так оценил сам мастер. Он же  и  определил,  что  при его таком техническом оснащении может делать три улья за два дня.
     Петро осмотрел первую работу, остался доволен и стал носить к Гольдбергу остальные доски и тес.  Когда был готов  третий улей,  Фомин забрал два,  а третий велел поставить за избой Гольдбергов на колышки. Вечером он явился с  дымарем,  роевницей,  закутанной в тряпицу. На голове его розовела  густая  сетка-накомарник. С  собой он прихватил рамку с пчелиным расплодом и две - с разработанной вощиной и медом.
     Петр положил на землю роевницу,  поставил аккуратно рамки в улей, потребовал у Людмилы плотную материю на положок, закрывающий рамки, разжег дымарь, открыл роевницу и начал ссыпать из нее пчел в  улей, изредка поддымливая.
     - Ну вот,  - сказал он, - это тебе в щет оплаты.
     - Да зачем же он мне? - удивился Гольдберг, - я в этом деле полный дундук.
    
- Ниче,  Марк Семеныч, у тя грамотешки поболе моева. Я управляюсь и ты управисси. По первости подмогну. Итак, на  старости лет стал Гольдберг пчеловодом. С его помощью Петро заменил, почти бесплатно,  двенадцать ульев на своей пасеке и теперь мог несколько лет чувство-вать себя спокойно. Гольдбергу он принес еще один рой, да еще один Марк купил у него по дешевке. И стала небольшая пасека. Пришлось покупать все оборудование: дымарь, сетки, вощины, медогонку и даже лекарства для лечения пчел от клеща.
     Как бы там  ни было, а в первый же сезон Марк накачал с трех роев двадцать пять килограммов меда и был бесконечно счастлив: освоил азы нового дела.

*    *    *

     Деревенский мудрец Родион Ефремович Птицын в   молодые годы оседлал паровоз. Много лет ездил кочегаром,  помощником машиниста, а потом и машинистом. По  выходе на пенсию с дальним прицелом построил себе новый дом - в самом центре деревни. Место выбрал такое, что теперь ему никуда далеко бегать не надо: все под рукой - оба магазина, оба медпункта (железнодорожный и деревенс-кий), лесхоз,  контора леспромхоза...
     Держит Родион Ефремыч корову, два десятка кур, двух свиней каждый год колет и - десяток семей пчел.
     Живет не натужно и не бедно,  пенсии стало  хватать, даже дочкам, живущим в городе, помогает. Водку старается не пить: дорого. Разве что на шарманку, а так - только медовуху, она своя, бесплатная. Правда, голова потом болит,  но эта беда не так уж и велика. Особливо, если есть чем похмелиться.
     Человек медлительный - Родион Ефремыч - был склонен к неторопливым размышлениям.  От природы наделенный вдумчивой наблюдательностью, он иногда  днями засиживался на своей завалинке, соколиным оком оглядывал деревню и всех прохожих. От этой давней привычки в голове скапливалось много информации.  Когда от избытка поднималось давление, он  часть выпускал:  срабатывал предохранительный клапан,  как в паровозе. Чтобы белая голова не лопнула.
     - Ну вот, - начал он без подготовки, завидя Марка, - Рази ж из ее выйдет человек!
Такая манера говорить:  не надо  ничего  объяснять, потому что умный человек и так догадается. Марка Гольдберга Родион Ефремыч в дураках не числил.
     - Ты про кого? - спросил непонятливый Гольдберг.
     - Да  как  же «про кого»! - нахмурил седые брови Птицын, - вон про ту сучку!
     Он кивком  бороды показал на четырнадцатилетнюю Нинку Супцову.
     - Гляди-ка  - папиросы сосет - из рота не вынимат,  с мужуками спит с девяти годов, в школу не ходит, пьет не хуже нас с тобой. А где деньги берет? - Замолчал он в ожидании ответа на вопрос, но поскольку Марк ничего не сказал, подвел итог:
     - Вот то-то ж!  Ворует  сучка, по дачам лазит, кто чего не так поклал - все к рукам липнет.  А по мужской части у ей с Анькой Кузиной кункуренция, - кто больше захватит.
     - Тебе-то до нее какое дело? - холодно сказал Марк, не понимая его возмущения. - Таких сейчас столько поразвелось, что уж люди и удивляться перестали.
     - Все одно - худо! - резко возразил Птицын и пристально поглядел на собеседника некогда голубыми глазами. - Людей жалко, она ж не у коров и лошадей ворует, проституцией не с кобелями заниматса.  Вот то-то ж! А ежелиф таких много, то скажи мне, мил человек,  жисть-то середь их кака будет?
     - А чего ты теперь спрашиваешь? Тогда и надо было шум подымать, когда первый стакан водки выпила,  первого мужика принимала,  из школы ушла, а теперь - чего ж после драки-то?
     - Так-то оно так, - нехотя согласился Птицын, - токо где ж отец с матерей были, школа где была?
     - Поди теперь и спроси. А они ничего не делали,  потому что знали: Птицын  с них за это не спросит.
     Старик не стал продолжать разговор.  Что толковать с заумным типом. Вбили ему в голову, что рабочий человек   хозяин страны, мол возникай, требуй, а где они теперь - возникальщики да требовальщики, в каком краю косточки гниют - на Магадане, в Воркуте? Ну, Марк, ну, Гольдберг!
     Он еще долго бушевал, возмущался, а потом заговорил о проблеме с совершенно неожиданной для Марка стороны:
     - Дурна она была наша советска власть. Лагерей понастроила, едва ль не весь народ через их пропустила. А они домой-то возвернулися и тута живут, ровно в лагере. Ить есть такия, што по три-четыре раза там бывали, привыкли так жить и тута так живут.
     Он поглядел на Марка, высморкался, заложил в ноздри нюхательный табак, чхнул раза три и заговорил дальше:
     - Ты на нашу деревню глянь. Это тот жа лагерь, тока без конвоя да колючей проволоки. Все по-блатному говорят, чифирь потягивают, водку ведрами глушат, и ни об чем не думают. Эх-ма! Нельзя так с народом-то, ой, нельзя!
     А Марк, тоже размышлял о странности деревенского люда. Раньше, живя в городе, он и не подозревал, что такие существа живут с ним на одной Планете, даже совсем рядышком.
     Приехал он осваивать только что купленный дом. Идет мимо зарослей цветущей черемухи. Аромат от нее повис над всей деревней - обалдеть можно. Небо чистое - ни облачка, птички щебечут, кузнечики стрекочут, кажется сам воздух звенит... А  на дороге  стоит  дама,  годов  этак сорока от роду.  Невеличка,  чернявенькая с чуть заметной проседью. Нос - картошкой, губы - бантиком, на попке юбчонка джинсовая, на плечах голубая ситцевая кофточка -  расстегнутая чуть ли не до пупа,  и надетая на голое тело, без майки и лифчика. Из кофточки дыни-титехи вываливаются.
     Стоит, значит, дама посреди дороги широко расставив ноги, обутые в галоши на босу ногу, и уголья глаз прямо в Марка воткнула. Только он поближе подошел, она и говорит:
     - Здорово!  Одолжи двадцать пять рублей?
     Дама склонила круглую голову на левое плечо, и, чтобы отрезать Марку путь к отступлению, добавила быстренько :
     - До вечера.
     Марк, конечно, был нежно  тронут такой открытостью, такой простотой нрава, но все равно несколько подрастерялся. Может, от того, что не сразу определил свою линию поведения. В самом деле, что ответить? Сказать, что нет денег, но с какой стати нужно врать?  Объяснить, что посторонним взаймы не дает - слишком банально,  да  и дама не поймет.
     Но он все-таки определился:
     - Мадам,  вы меня видите впервые. Неужели у вас нет ко мне иного интереса, кроме денежного?
     Дама не нашла, что ответить, но сразу сообразила, что столкнулась с каким-то заумным типом, повернулась и подалась куда-то вглубь деревни.  Даму  эту звали Анной Кузиной. Она была соломенной вдовой Михаила Иваныча Кузина,  в городской жизни - плотника, а теперь подсобного рабочего из бригады  пилорамщиков Савки Шкурина.
     Минька Кузин в юности обещал многое. Быстро обрел специальность,  любой сруб мог соорудить и вообще любое дело в руках его спорилось. Но потянуло дурака в город с молодой-то женой. Здоровый, умелый мужик, размышлял про себя трезво: какого хрена грязь деревенскую месить, когда можно в городе по тротуару ходить и жить со всеми удобствами? Приехал, поступил в домоуправление. Кому дверь починить, кому окно новое изладить. В общем, живое дело со свежей копейкой. И - непорочный до того Минька Кузин - стал попивать поманенечку. Сперва с дружками, а после и Анку свою приучил в рюмку заглядывать, чем  большую промашку допустил.
     А надо сказать, что к тому времени у супругов сынишка родился (Колькой звали), даже до трех годков вырасти успел. Жизнь их богатой не назовешь: какая там зарплата - в домоуправлении,  а левых денег и на водку хватало не всегда.  Анна же  пристрастилась  к рюмочке  всерьез и,  как потом оказалось,  надолго.
     Как-то пришел вечером Минька домой,  а женка  его  с соседом за столом сидит, лыка не вяжущая, и почти нагишом. Спохватился после того Кузин, бросил работу  и возвернулся в деревню. Но поздно оказалось.  Анна-то перестала быть только его женой, а вышла с еще  молодым телом на широкий простор, стала женщиной коммунального  пользования. Ставь бутылку - и хучь ложкой хлебай. Баба смазлива, несмотря что  росточком не взяла, но место свое в деревне нашла, без клиентуры не сидела.
     Бивали ее семейные бабоньки, но то - издержки профессии. А уже с годами  перешла Анна  на преподавательскую работу. Частным  образом:  учила сексу всех начинающих деревенских хахалей. Редко какой молокосос не прошел ее школу.
     Минька ее из дому выгнал,  но она не затужила, ушла вместе с сынишкой к молодому деревенскому дебилу Антошке  Семенову.  Дурак в школу не ходил,  из первого класса ушел, потому что счет и письмо оказались для  него  недоступными вершинами.  Но Анне что - ей ведь не ум нужен, а все прочее у  Антошки  имелось, как говорится, в полной наличности. Кроме денег - дом, огород, в доме какая-никакая меблишка...
     Минька Кузин  не совсем порвал с Анной.  Регулярно платил  алименты, иной раз и выпивать случалось вместе, а  когда  удавалось  много водки раздобыть - пили втроем: Антошка, Минька и Анна.  Так потом  и спали вповалку - все вместе (без глупостев).
     Однажды с Колькой Кузиным казус случился.  Пришел в школу, а его окружили дружки-одноклассники и давай рассказывать, как вчера в бане Шкуриных Колькина мать их обслуживала. И хохочут-хохочут - дураки. Был бы Колька здоровым парнем, он бы им морды набил, но  что  он  мог  сделать - от горшка два вершка, - в свои неполных шестнадцать?
     Он, конечно, сделал, только не с ними. Пришел домой и маманю свою подверг воспитательной мере. Воспитывал ногами и приговаривал, что она проститутка, что ему  из-за  нее стыдно в деревне от людей.
     Пришел домой Антошка,  увидел бабу всю в  синяках  и пошел искать пасынка, чтобы доступными средствами объяснить ребенку, что маму бить  низя.  Нашел среди дружков, дал затрещину, а вторую не успел:  дружки набросились на  здоровенного Антошку - едва ноги унес. А Колька  потом две недели у отца жил.
     Минька ворчал, допытывался у соседей: за что  же он плотит алименты, ежелив сын у него живет.  Пущай Анна отдает алименты. Но  куда он  денется? Кормил, чем бог послал. Колька же в избе появляется  и -  «папа» говорит. Ходили вместе на рыбалку,  за черемшой в тайгу и - не померли. Через  две  недели  к Кузиным пришли Анна с Антошкой, мировую бутылку принесли, выпили и пошел Колька опять жить к матери с отчимом.
     Что про них еще сказать? Никто никого не перевоспитал. Колькины дружки, правда, смеяться перестали, пообвыкли. Анна по чужим баням шастать не перестала, потому что шибко хотелось выпить. Колька тоже не перестал воспитывать маманю, но черт ее воспитает. И вообще никуда не годится, чтобы дети воспитывали родителей: очень много методических ошибок допускают...

*     *     *

     Начальником участка, где работал Шкурин с сыновьями, служил Сан Саныч Морозов - типичный  русский мужичина-красавец - в свои пятьдесят с небольшим.  Выше среднего роста, хорошо сложен, с правильными чертами лица, пшеничной густой шевелюрой и синими, как небо, глазами.
     История его простая, и потому по-российски понятная.  Учиться не захотел, стал трактористом, но десятилетку все же окончил. Работал себе на тракторе, пил только изредка, и сперва легко мог отказаться. Но начальник участка засобирался на пенсию,   замены ему нету такой, чтобы с дипломом. А участок без начальника, словно рыба без головы. И поставили временно Сан Саныча. Как раз кончилась делянка на участке - выработали. Поехал Сан Саныч  в городской лесхоз выбивать новую. Два дня с начальником лесхоза посидел в ресторане, и - выбил. Наверху отметили  его организационную способность, и   назначили постоянно.
     С тех пор с делянками проблем совсем не возникало. Правда, Сан Саныч пить меньше не стал. Хотя и немного   три-четыре раза в год. Всего! В общем, без пяти минут трезвенник. Только теперь сам остановиться ни при какой погоде не может.
     Женился Морозов на медичке Василисе,  она заведует медпунктом на железной дороге. Степенная такая добродушная особа, с авторитетом - депутат райсовета. Сан Саныч жену бережет, зарплату пропивать не смеет, пьет исключительно за счет деревни. Кому его трактористы дрова  подвезут,  кому уголь,  лес из тайги... Без разрешения Сан Саныча ничего этого не делается.
     Весной, когда мужики из тайги дрова возят,  Сан Саныч заявляется к какому-нибудь потенциальному клиенту. Под вечерок. На своих двоих. А уходит ближе к ночи. На своих четверых.
     Как-то весной, Марк Семенович выписал пятнадцать кубометров березняка на корню. Взял свой «Урал» - бензопила такая, сел в трактор и - поехал на делянку. Целый день работал, свалил тридцать стволов и, - едва ноги волоча, вернулся домой.
     Вечером, еще стемнеть не успело, услышал лай собак. Глянул в окно - Сан Саныч плетется, неторопливой такой, вальяжной походкой. Аккуратно одетый, при черном галстучке на белой рубашке, в костюме стального цвета и распахнутой москвичке. Бобровая шапка  на макушке. Прохладно еще было.
     Марк был дома один, жену отправил в город получать пенсию, с внуками повидаться. Так что принимать не званого гостя придется самому. А гость идет, не обращая внимания на бешеный лай собак, открыл калитку, вышагивает по дорожке к избе. Марк вышел на крыльцо - встречает.
     Так же неторопливо Сан Саныч вошел в избу, встал у порога - стеснительный такой, неловко ему, мнется, жмется...
     - Здравствуйте,  вашему дому, - сказал.
     - Проходи, Саня, - пригласил Марк, - гостем будешь.
     Лицо Морозова покрылось легким румянцем.
     - Извини, Марк Семеныч.
     - Раздевайся и проходи.
     Сан Саныч скинул москвичку, повесил на вешалку роскошную свою шапку и медленно прошел в комнату. Марк  достал из кухонного стола бутылку водки, сала свиного, из подполья вынес квашеной капусты, соленых груздей, банку медовухи. Он ведь знал, что бутылка  Сан Санычу - что слону дробина.
     - Ты потерпи, Саня. А я похлопочу пока.
     -  Да ты не шибко старайси, Марк Семеныч,  я так, ненадолго, - все продолжал стесняться Морозов.
     Марк пропустил его слова мимо ушей, и делал свое дело. Вскоре вся закуска была расставлена. Марк налил в стаканы водку:  Морозову - полный, себе - совсем немножко.
     - Ты чего так? - поинтересовался Сан Саныч.
     - А ты не обращай на меня внимания. Я и в молодости пить был не орел, а теперь и подавно.
     -  Да, нет, -  деланно закапризничал Сан Саныч, - у нас так не полагается. Доливай себе, а то я  не буду.
     - Сан Саныч, - жестко сказал Гольдберг. - Я не могу пить. И ты это должен понять. Или хочешь, чтобы я хвост откинул?
     - Да что ты, Марк Семеныч! - продолжал играть роль Сан Саныч.
     - Тогда пей и не выкаблучивайся, как муха на стекле.
     И Марк чокнулся с его стаканом, который пока еще стоял на столе.
     - Ну, как знаешь, -  сломался Морозов, - хозяин барин.
     Выпили. Сан Саныч крякнул от удовольствия, достал из кармана носовой платок, промакнул уста и сказал:
     - Ты извинияй, Марк Семеныч.
     - Да чего ты заизвинялся, Саня? Сиди и пей.
     - Ну, неудобно все жа...
     - Неудобно, Сань, когда ботинки жмут. Еще, говорят, неудобно штаны через голову надевать. Но я не пробовал. Пей.
     И он налил Морозову еще стакан.
     - А себе?
     - Мне  нельзя  больше,  Саня. И давай об этом - ни слова.
     Водка уже начала свою работу в организме Сан Саныча.
     Он еще больше раскраснелся, стал  помягче.  Спорить ему не хотелось, тем паче, когда перед ним такое  богатство: полбутылки водки и банка медовухи!
     - Ладно, - махнул он рукой, - тебе видней, - и принялся пить.
     Пил он тяжело, медленно, словно водка не хотела в него вливаться, плечи вздрагивали, но  стакан  все же опустошил. Теперь ему стало почти хорошо и захотелось поговорить.
     - Ты токо эта - в газетке про меня не пиши, ладно?
     - Да брось, Сан Саныч, что мне больше писать не о чем?
     - Не пиши, не надо. Ни к чему это все. Все равно меня не исправишь, а токо испозоришь всего. Ни к чему это...
     Он еще выпил, пожамкал губами и перешел на деловой разговор:
     - Надо в город ехать, новую делянку выбивать.
     - Выбьешь, Сан Саныч, ты по этой части большой спец...
     - Не скажи, Марк Семеныч. С каждым разом все тяжелей получать участки.
     - Что так?
     - Дак тайгу-то вокруг на восемьдесят процентов вырубили. А все рубят и рубят...
     - А ты чем занимаешься?
     - Рублю. Тока мне он нужен - лес-от, а они рубят, тока чтоб рубить.
     - Непонятно говоришь, Сан Саныч.
     - Че тут понимать. По всей тайге лагеря рассыпаны. Зекам работа нужна. Заводы, фабрики для них не настроили. Денег на то у государства нету, а лес валить - ниче не надо. Вот и валят. Спросу уж давно на тот лес нету, а они валят, чтоб зеки без работы не сидели. Скоро всю тайгу  повырубят.
      Он поднялся из-за стола, пошел на кухню, к вешалке. Достал из кармана москвички пачку сигарет «Опал», закурил и, глубоко вздохнув, продолжил:
     - Каки-то мы, как дураки стали: не соображам, чо делам. Вроде как из ума выжили. Оно же ведь все наше, кровное, что же мы так-то? Или над нами надо, опекунов устанавливать, как над стариками, что из ума выжили. Из каких-нибудь шведов или немцев. А, Марк Семеныч?
     - Ты про кого так?
     - Да про Россию. Про советский народ, который такую огромную территорию уничтожает от бездумности своей. Ведь надо жа остановить это все. Может ты бы взялся? Написал бы статейку большую. Я б тебе все рассказал, а, Марк Семеныч?
     - А сам-то ты почему молчишь? Ты же специалист, разбираешься в этих проблемах, а я кто такой?
     Морозов сделал глубокую затяжку и потом долго выпускал тонкую струйку дыма.
     - Слабый я, Марк Семеныч, человек. Не мне за такие дела браться. А возьмусь - выгонют. Ты же видишь, какой я.
     - Так получается, что вся  Россия так же слаба. Значит, всю тайгу от Урала до Хабаровска сбреют?
     - Могут, Марк Семеныч, - сказал Морозов и наполнил  стакан.
     Теперь он уже не жеманничал, не искал в Гольдберге компаньона, а откровенно не сводил взгляд с бутылки. И видно было, что ничто его не интересует кроме этой бутылки. Он выпил, вылил в стакан остаток. Синие глаза его посоловели, закисли по углам. Он стал часто моргать.
     - Марк Семеныч, извини тыщу раз, но у тебя нету еще водки? Не хочу мешать с медовухой...
     - Нету, - соврал Гольдберг. - Придется мешать.
     Морозов долго и тупо смотрел на Гольдберга. Пьяная его голова соображала, что Марк врет, но как докажешь? И он взял правой рукой за горло трехлитровую банку с медовухой, наполнил стакан, выпил. Теперь он уже ничего не говорил, только иногда безнадежно покачивал головой и из нетрезвых уст его вырывалось невнятное «да» или «иэх».
     Как ни силился Сан Саныч, сидя за столом Гольдберга, как ни пыжился, а одолеть банку медовухи не мог. Когда добрался до половины, упал на пол и захрапел. Марк тем временем убрал со стола. Вечер уже катил к восьми часам. И Гольдберг мучительно соображал, что же ему делать с гостем? А тот трупом валялся прямо в комнате, возле печки в своем стального цвета костюмчике с черным галстучком на белой рубашке. Примерно с час все шло нормально, а потом Сан Саныч поплыл в луже собственного производства. И жизненный тонус Гольдберга совсем упал.
     Но зря он так мучился. Где-то около десяти Сан Саныч встал на нетрезвые ноженьки, накинул москвичку, бобровую шапку, потоптался у порога и сказал:
     - Ты меня извиняй, Марк Семеныч. За все извиняй.
     - Ладно, чего уж там, - махнул рукой Гольдберг.
     - Извиняй, Марк Семеныч. Дай мне вон ту бражку...
    Марк взял со стола банку с остатком медовухи отдал... Морозов качнулся слегка, раскрыл дверь и ушел в темноту. Дружный собачий лай провожал его до тех пор, пока он не скрылся за мостом через речку.
     На следующий вечер он  появится  у другой подворотни. И все повторится. С  некоторыми  вариантами. Устав от ежедневных его пьянок, Василиса начинает угадывать,  куда муженек направляет стопы, но пути Морозова  неисповедимы, и найти  его почти невозможно. Недели через три Василиса начинает не на шутку беспокоиться:
     - Скоро конец квартала, отчет надо писать, а он не   просыхает, и, главное, не знаю, где искать.
     Запас ее терпения еще не полностью иссяк. Примерно через месяц появляется Василиса у механика  Колотова со слезой в глазу:
     - Опять выручай, Леша!
     Леша уже все знает, потому что  знает  вся деревня, а это значит, что пора  Морозова  остановить.
     - Когда? - спрашивает Колотов.
     - Утром, когда корову будет поить.
     - Ладненько,   ответил Леша.
     Василиса пошла домой.
     Ранним утром,  едва Сан Саныч успел напоить корову, к нему подбежали три мужика,  завернули руки за спину, связали и поволокли к Колотовскому  «жигуленку», тот  уже заведенный ожидал у конторы леспромхоза. Начальника участка запихали в машину.  Начальник орал непотребные слова,  называл  своих насильников фашистами, звал на их головы всяки-разны беды. Но действие заранее отрепетировано и ничего с этим нельзя было поделать.
     Сан Саныча везли за сорок километров в соседний поселок и там, в больничке, укладывали под капельницу. Что ему  вливали - того я не ведаю,  но через три дня Сан Саныч появлялся в деревне чистенький, интеллигентный такой, наглаженный,  и с усердием принимался за руководящий труд.
     Что-то у него такое происходило с памятью, и он начинал строжиться над пилорамщиками за то,  что они опаздывали на работу, прогуливали. И те воспринимали руководящие ремарки,  как должно, даже и не поминая, что руководитель сам три недели кряду прогулял.

*   *   *

     Метрах в тридцати от Гольдберговского дома текла неширокая и неглубокая горная речка Карзас. Если бы у речки была душа, то она бы плакала так, как не плачет ни одна женщина. Такой неблагодарности, безудержной жестокости люди ни к кому не проявляли, как к этой, некогда чистой и рыбной речушке. Ее напрасно искать даже на самых подробных географических картах. Ну что она - длина всего несколько десятков километров, ширина - от пяти до пятнадцати метров. И сток карликовый. Но именно к ней ходят люди напиться, умыться, постирать, огород полить. И на все их потребности хватает воды.
     Когда кто-то задумал избу штукатурить - к Карзасу же идет. На отмелях его  в достатке поистине золотого для строительства песка. Но что делают люди! Что они делают?!
     Однажды осенью Марк Семенович смотрел, как старик  Кротов на перекате хариусов ловил. Небольшенькие такие рыбешки, но иные этак граммов по триста случались. Сиял старик-Кротов от удовольствия. Да ведь и рыбка-то - хариус - знатная. Считается красной.
     Рядом с Кротовым стоял  Птицын и тоже улыбался.  А чему улыбаться-то. В старые времена в Карзасе лавливали и тайменя килограммов под тридцать. И хариусы-черныши водились килограммовые. Угробили люди речку, замордовали так, что рыбы совсем почти не стало. И не каким-то там металлургическим или химическим производством - разгильдяйством своим, бесстыжестью, неблагодарностью...
     Увидел Птицын Гольдберга, подошел, поздоровался, сказал для завязки разговора:
     - Седни хариус хорошо берет. Но на червя. На мушку не идеть, потому сонца нету.
     Едва он успел проговорить эти слова,  как на дороге появился  «Урал» с тремя ведущими мостами. За рулем сидел Колька Благов - средних лет шоферюга, высокий, стройный и красивый, как Апполон.  Пил он редко: профессия мешала, Но когда не выезжал на линию, умел набраться до чертиков и деревню на уши поставить. Потому, что незлобивый на трезвую голову, Колька Благов пьяный страшнее черта был.
     Но сейчас не о том речь. Машина у него почти порожняком идет. Так, мелочишка всякая болтается, тарахтит в кузове. Потому мотор весело поет. Кольке бы - дураку - по мосту проехать, а он плевать на мост хотел. У него машина - зверь. В жизни часто  случается: если машина - зверь, то шофер - собака. Пустил  по речке, как по дороге прошел метров сто и остановился возле  Кротова, узнать, хорош ли клев. А следом за колесами такая муть поднялась со дна, что  вся речка пожелтела.
     Вот тут на Кольку и напустился деревенский мудрец:
     - Ты че эт делашь, паскуда? - кричал он. - Дали дураку хорошу машину, дак он и соображать перестал: сила есть - ума не надоть!
     - Ты че разошелся-то, дядя Родион, - недоумевал Колька, - я че тако изделал?
     -  Тебе че речка - дорога? - перешел на визг Птицын. - Ты правила сдавал, дак тама не сказано, штоба речки беречь? А ты че делашь? Ты че по ей, как по дороге шпаришь?
     - Да че ей изделатса - твоей речке? - не понимал возмущения старика  Колька.
     - А уже давно изделалось! Кака вода-то стала в ей? А? Ты глянь, шельмец, кака вода сделалась после тебя-дурака. Зачерпни ладошкой - испей? Што, блин, не хошь? Испить не хошь, а ехать по ей хошь?
     Колька Благов пытался что-то вякнуть в свое оправдание, но Родион в раж вошел. Старика трясло  негодование и он не позволил слова вставить:
     - Вот я и говорю, сила есть - ума не надоть! У тя под капотом сто семьдесят лошадей, а под волосами-то пусто и душа у тя черна, жалости  к речке, в которой купасси  с дитячих годов, нету.
     - Дядя  Родион, чего ты на меня Полкана-то спустил? Нешто я один такой?..
     - То-то и оно, что вас таких в деревне,  как грязи. Вон чего только не понакидали в речку: и покрышки, и диски, и троса старые, и велики  сломаные и бочки жалезныя... И-и-х, мать вашу за ногу да об пол башкой!
     Колька умолк, понял он, наконец, правоту деревенского мудреца, но от тупости своей не излечился. Продолжал ездить по речке. Привык так. Вот если бы его разок штрафанули  на три месячных оклада,  это бы его проняло получше, чем слова  Птицына... Но кто его тут оштрафует? Тут ведь и закон, и прокурор - тайга.
     А речка Карзас обладает удивительной живучестью. Что ни вытворяют с нею  всякие благовы, а она находит в себе силы восстанавливаться. Через каких-нибудь десять минут Карзас пронес вниз по течению муть, которую подняли колеса  «Урала», и гладь его снова засияла чистотой. Но не эта ли способность внушает благовым, будто все речка вынесет и ничего с нею не сделается?
     Между тем, речка очень часто становится сама собой лишь ночью, когда засыпают дьявольские машины леспромхоза. И  только ранним утром можно брать из Карзаса воду для питья. Но и тогда она еще не слишком-то чиста. Вот зимой, как укроется от людей толстым панцирем льда, тогда - пей смело: водичка ключевая...

*    *    *

     Васька Жолтов работал в леспромхозе,  на погрузке леса. Вечерами он приходил к «железке», особенно в те дни, когда за прилавком стояла его благоверная. В этом случае у него всегда был шанс получить бутылку водки, в крайнем случае, - вина. И тогда жизнь становилась много веселей. Он звал соседа - Толяна Рыжего (у них был дом на две семьи). Жили они меж собой дружно. Дружба была не какая-то там интеллигентская, а настоящая, мужская: ежели Толян сгоношил там  баночку медовухи, бутылку - завсегда зовет Ваську,  ну и тот - соответственно. Хотя Ваську Жолтова в деревне уважали. Был он хорошим мужем, добрым отцом и редко когда на бровях ходил. Больше все ногами пользовался.
     По этой причине за ним не значилось прогулов, больших опозданий. Работу свою он не любил, но уважал людей, с которыми трудился. Было ему годов тридцать. И он любил бродить по тайге. Осенью рябчиков стрелял, в начале зимы - зайцев, брал с собакой и пушного зверя, когда находил берлогу - и на потапыча хаживал. В общем охотник был удачливый. Не гнушался и грибами, и ягодами. В урожайные годы ведер по десять одной черной смородины из тайги притаскивал. А еще живицу собирал - по пихтам лазал.
Труженик был Васька Жолтов - тут ни прибавить ни отнять. А труженики - они всегда люди добрые...

*   *   *

     Вовке Речкунову было годов пятнадцать. Учился в последнем, восьмом классе. Осознавал себя достаточно взрослым, не без чувства ответственности. Знал, что на нем лежит обеспечение семьи хлебом и  всеми  теми продуктами,  которые поступают в избу через магазин. И потому Вовка Речкунов каждый вечер толкался на станции.
     Ему, можно даже сказать, с рождения повезло. Конечно,  ходил он, как и все его односельчане, в резиновых галошах на босу ногу и питался  не  ахти  как, но,  во-первых,  родители  его не стремились к саморазмножению и потому Вовка был единственным их чадом. А  это уже само по себе кое-что да значит! Кроме того, родители не донимали его всякими воспитательными выкрутасами, а жили по принципу: ребенок должен быть самостоятельным и уметь  обходиться  без родительских  назиданий.
     Где им взять время на такие  пустяки,  как воспитание ребенка! Василий Иваныч Речкунов стоял у кузнечного горна с восьми до пяти.  Агафья  Ивановна Речкунова работала его женой. Матерью была только по совместительству. Мужу же своему она стала другом закадычным  во всем и соответствовала всем его интересам. Правда,  этого не трудно было добиться, потому что интерес у Василия Иваныча имелся один-единственный.
     Каждый вечер  Василий  Иванович любил ужинать. Он вообще-то и завтракал иногда и обедал  каждый день почти.  Когда хватало сил до столовки добраться... А вот ужин! Это - святыня. К нему и Агафья готовилась загодя. Ежели в магазине нету - всю деревню обойдет, в соседний поселок съездит, - хоть самогону, хоть бражки, на худой конец, завсегда добудет. И потому у Василия Иваныча никогда не оставалось повода, чтобы серчать, или там брови хмурить.
     Человек он - цельный, распыляться не любил. С дружками не водился, чужие бабы его совсем не интересовали:  все, что ему нужно было, в достатке имелось  в собственной избе и у собственной жены. В шесть вечера Василий Иваныч появлялся на пороге, они садились  с Агафьей Ивановной  и ужинали, пока хватало сил за столом сидеть,  а после падали - до самого утра. Иной раз не хватало рассудка кровать постелить.
     Ужины эти, конечно, прогрессивные, но у них один  недостаток: дети плохо родятся. Может поэтому за двадцать годов семейной жизни  и  наработали  только одного Вовку. Но зато качество - отменное: по форме Вовка - весь в отца.
     По субботам и воскресеньям в ужины превращались и обеды. В общем, Василий Иванович слыл человеком думающим,  систему  отдыха  обмозговал со всех сторон. Она давала ему не только возможность набираться  сил к  следующему рабочему дню,  но и отгораживала семью от катаклизмов в мировом и государственном масштабе, освобождала  от обязанности думать до головной боли о завтрашнем дне.
     Для организма однако эта система оказалась тяжеловатой. И когда Вовке  исполнилось  шестнадцать, Василий Иванович приказал долго жить.  Случилось это во время очередного отдыха.  Сердце не  выдержало  и изорвалось. А врачи сказали будто инфаркт приключился.
     Поголосила Агафья Ивановна сколько сил хватило, может неделю. Дак ведь хоть заревись - мужика не воротишь. Послала она Вовку рамщиком в бригаду Шкурина, а вечером уж он сидел на отцовом месте. Перед ним стояла непочатая бутылка. Жизнь продолжалась своим чередом.
     У Вовки головенка на шее хорошо сидела и руки добротно к телу пришиты были: умел ковать, по электрической части шурупил, а мотоциклы и велики ладил - истый мастер!  Ему бы школу хорошую, чтоб в институт поступил, - толковый  инженер мог получиться, а он - к Шкурину, на оплату труда в жидком виде, при таком-то воспитании и таких генах!
     Пришло время Вовке в армию идти - комиссию не проходит: нос сивушного  цвета  и руки трясучка трясет. Нашли у него заболевание и положили в больницу лечиться. Вылечили, призвали. Через год в отпуск приехал   ладный солдат! А нос все равно синий.

*   *   *

     Васька Жолтов встретил как-то Марка Гольдберга на дороге и говорит:
     - У тебя ружье есть?
     Марк утвердительно кивнул.
     - Пошли в воскресенье на охоту сбегам?
     - Нет напарника?
     - Тута их много, токо ну их (тут Васька сказал много  сугубо  русских  слов).  Они больше пить в тайгу ходят. Пошли, у меня кобель хорошо работат.
     И он просяще посмотрел на Марка синими глазами  из-под темно-русых бровей.
     - Ну  пошли,  - согласился Марк.
     Напарника для охоты у него не было.
     - Я  за тобой зайду,  - пообещал Васька.
     Жолтов, хоть и пил изрядно, но в деревне многим по этой части уступал.  Да и вообще, он вроде бы и не из той деревни, даже не сидел ни разу.  Когда его благоверная растратила в магазине три тысячи,   судить хотели. Васька прибежал к начальнику орса,  мол, пощади - детки совсем малые, дал расписку, что вернет деньги за полгода.  Полгода в тайге по деревьям, ровно обезьяна, лазал, живицу собирал, сдавал. За нее в то время дорого платили. И спас женку от  тюрьмы. На свою голову.

*   *   *

     - Марк,  - окликнул Гольдберга Егор Саблин,  - ты мужик грамотный, законы должон знать. Вот я лесником, к примеру, работаю, а оружие мне лесхоз не выдает: разрешения  нету.
     - Возьми разрешение, - резонно сказал Марк.
     - Хых, дык кто ж дасть-то после шести ходок?!
     - Сколько ж ты отбухал, Егорушка?
     - Всего двадцать четыре.
     - За что?
     - За ошибки на работе.
     - Кем работал, если не секрет? - допытывался наивный Гольдберг.
     - А ты, Марк, гляжу, с петухами!  -  захохотал Саблин.
     - Я все по хавирам промышлял. Как ошибся - так срок.
     - Когда последняя ходка была? - не заметил Гольдберг насмешку.
     - Да уж лет шесть, как вышел.
     - И с тех пор в лесхозе?
     - Ну да.
     - Дадут тебе разрешение, если хорошую характеристику представишь.
     - Иди ты?
     - Точно говорю,  ты прав не лишен,  значит,  по закону равен любому гражданину страны.
     - Тада я пошел, - сказал обрадованный Егорушка.
     Саблин - фрукт позднего созревания. Даже женился  в  сорок шесть.  Все никак выбраться не мог. Только выйдет на волю,  глядишь, - снова сел.  А как по болезни завязал,  то пришел к Симону Топчакову, мол, отдай дочку взамуж. Шорец Топчаков - мужик без  претензий, коли русский человек просит дочку - надо отдавать. И отдал. Женишок, конечно, был - куда с добром! Зубы желтые, наполовину выбитые цингой, никогда не знавшие зубной щетки. Лексика изуродована феней. Глазенки бегают,  как у всякого достойного вора.  Нутро все иссосано чифирем,  наркотой и водкой.  И  потому рабочий пиджачишко висел на нем,  как на деревянных плечиках. Ну, и лагерный интеллект тоже кое-чего стоил.
     Анне Топчаковой уж двадцатый год шел, а женихи к ней не больно сватались. Мужик ноне какой пошел? Правильно: требовательный. Ему мало того, чтоб женка ласкала, любила, чтоб очаг семейный берегла... Этим нынче никого не проймешь. Нонешнему мужику надо, чтоб его еще и кормили, чтоб он не ломал башку, где хлеб насущный доставать. У Анны Топчаковой того ничего нету. Ну, красива, ну молода - эка невидаль!  Зато за душой-то всего десять классов. С их мужика не больно-то и накормишь. Куда она - уборщицей в леспромхоз, или шпалу таскать на железку? То-то ж и оно!
     Что за баба для мужика? А что сам он - хмырь поганый, так это не в счет! Никто к ней и не сватался. А девке уж припекало взамуж. Потому и не ломалась, а как позвал Егорушка, так и пошла. Поехали в райцентр, расписались и стали деток наживать. Может быть,  и добра бы наживали, да не умели. А детки, вроде как сами собой получаются. Первого сынишку нашли ровно через девять месяцев.  Еще через два года второй нашелся. Но с этим неудача случилась.
     Пришел к Саблиным в гости Толька Рыжий. Зимой дело было. Ну, сидели за столом - по стопке, по второй,  по пятой... На душе захорошело, песни из груди запросились на волю. Сидят, значит, трое дерут глотки,  а малец-то возьми, да и выползи в сенцы. И немного он там проползал.  Может полчаса всего, или час какой, а врачи уж и спасти не смогли. Может, по  халатности, кто их - врачей - знает? Помер малец.
     Ну, ничего, они скоро еще одного нашли.  Но теперь, когда Рыжий приходит,  дверь в сенцы завсегда на крючок закрывают. И ниче, новый-то малец не простужался в сенцах. Значит, жив покуда.
     Егорушке повезло с тестем. Мужик работящий и простой, как репа. Служил он о ту пору лесником. Единственный в семье работник. Леснику платили, как уборщице. Не густо, но кроме хлеба можно было три-четыре бутылки в месяц себе позволить. Он и позволял, а чаще бражкой, да самогоном  веселился.
     Зять появился - он его - к себе в лесхоз. Сидят теперь с тремя другими лесниками - в домино, в картишки режутся да жалуются на малую зарплату. Иногда, правда, все вместе в лес  выезжают -  кедры высаживать, но это редко, а все больше дни проводят в конторе.
     Как дочка вышла замуж, пить стали чаще и круче - до потери пульса. Налижутся и лежат - кто где упал - теща с  тестем,  дочка - с зятьком.  В общем,  жизнь стала содержательней. И  тесть зятем оставался довольный.  Зять тоже не  жаловался,  потому  как  тесть никогда не в свое дело не лез. Придет дочка, бывало, к тяте вся в синяках и плачет, а он:
     - Я тебе его не выбирал. Дело семейное:  стерпится, слюбится.
     С чем приходила, с тем и домой возвращалась. А Егорушка наглел с каждым днем. Стал женушку  не по имени звать, а по национальности: «Эй, шорка, подь сюды!» Откликалась.

<...................................>

_____________________________________________________________________________________________
п