.
Глава 4.  Диссидентство Полипа Сакье.

     Оливетта сидела  в центре своих гостей и решала гороскопы. Запах дешёвого вина переплетался с запахом чесночного сыра. Крошки были везде - на стопе, на 
многочисленных коленях, под каблуками. Монологи с усмешкой, диалоги с погрешкой, 
хохот с комментариями, гогот с примечаниями. Сквозь пыль на окнах в сумеречной несомненности спирали пожарной лестницы - источник вездесущего страха грабителей у 
хозяйки дома. Разговоры не смотря на их возбуждённость и на восклицания нельзя было припомнить после. Они надувались и попались вместе с ночью незначащим из 
многоточий.
     Пожилой, но не усталый от жизни Полип Сакье был завсегдателем (завсегдатаем и заседателем) чердака. Всегда сидя на кушетке Оливетты не нуждаясь в спинке стула, с 
густотой седых волос и улыбкой навылет, он был способен рассказывать цепные истории 
своей жизни с середины и с конца. С неистощимой ассоциативной способностью он ног 
связать любой пункт застольного разговора с зигзагом своих историй, начиная их с любой 
ноты, с любой октавы и на любой клавиатуре. Оливетта слегка ухаживала за ним, но он 
дальше публичного поцелуя не шёл, ссылаясь на опасения её разочаровать.
Лучший а Нью-Йорке рисовальный класс!           Оливетта и чердак -
Оливетта - лучший преподаватель!                       лучший класс на свете!
Тренируйте ваши руку и глаз -                               Рисовальная черта
вас возьмёт любой работодатель!                          вскроет суть в предмете!
       Учитесь мерить тон черты
       и градус тощей плотности.
       На острие штрихов четы -
       весь мир соборной сбродности! Платите за крещенье строк,
                                                              орбиты и пунктиры.
                                                              Поставит вещность на шесток
                                                              графитная мортира.
                               О, рисованью покорись!
                               Маэстро впрямь эквилибрист!
                               Как филин смотрит Оливетта
                               на тень грядущего портрета.
     Оливетта доказывала гороскопы профессионально, с экспозицией, завязкой и т. д., с 
эпилогом, пологом и отзвуком неумолимых последствий. Её астрологическое любопытство делало её внимательной к обстоятельствам жизни знакомых и их знакомых, к характерам 
людей и хитропрактикам их поведения. Вскрытие алгоритма а их кажущейся 
несогласованной судьбе было патентом её компетентности, ударом мастера в тартар хаоса. Поразительной в личности Полипа Сакье была способность не волноваться о завтрашнем 
хлебе) не иметь медицинской страховки, обходиться без всяких сбережений. Когда 
впечатлённые географическим  диапазоном его рассказов слушатели спрашивали о том, что 
же он делает в теперешнем воплощении он отвечал, что ничего ни  серьёзного, ни 
обузного, ни заразного. При всех бородке и усах и маннеризме верхушки среднего класса 
Полип работал таксистом , предпочитая ночи, чтобы сделать больше денег. Если его 
достаточно скачкообразный рабочий календарь совпадал с приёмными ночами на чердаке Оливетты, ему становилось скучно развозить по скученности разнокалиберную 
Нью-Йоркскую крошку довольно скоро. Сделав ни на цент больше, чем это было 
необходимо на квартиру и пиво, Полип уже около часа или двух появлялся на палубе 
чердака со своей расстёгнутой улыбкой, которая была, словно, первым словом  его 
следующего устного рассказа. Унизывающий развязки сюжетов  вином с бодрым 
смехом, Полип был классичен, а постоянстве  темы: его рассказы всегда были посвящены человеческой  дружбе, между мужчинами, между женщинами, между мужчиной и 
женщиной. Они были о бескорыстии взаимопомощи, об открытости душ, о том в 
человеческой общности, что не связано с какой-либо прагматической задачей. В них присутствовало некое чувствительное тремоло, вызывающее в восприятии слушателей 
некий сентиментальный аккорд. В них была интонация детской  сказки,  повествуемой 
для взрослых.
     Когда несмотря на разгоряченность публики над столом пролетал ангел мимолётной 
паузы, Полип вспоминал своего давнего друга Тенесси Уильямса, говаривавшего, что 
Полип счастливый человек, ибо умеет выражать себя через произносимые слова, в то 
время как он, Тенесси, чтобы достичь самореализации вынужден марать бумагу. 
Слушателям было предоставлено самим сделать вывод, насколько Полип был лучше 
Тенесси Уильямса в застольном красноречии. Слушать Полипа подряд было почти 
невыносимо:  несмотря  на бесконечность друзей в его прошлом все они были подробно 
подобны в своей базисной добродетели патетической дружбы, а  добродетель скучна до 
сука в случайной компании взрослых с вином на разлив.
Вино, застольный разговор,
открытье душ и сердца
в контексте, где никто не вор
в забывчивости скерцо.
Случайны откровенья уст,
сочувствья и советы -
компания играет блюз
растраты без приметы.
Уж час, прыжок - и три утра,
и винно тают гости:
назавтра утро без крыла,
и страсти в дело бросьте.
Уж пять, уж свет встаёт гуртом,
и скоро солнце ёкнет.
И гости плавно за бортом,
их жизнь в жизни взмокнет. Если бы Полип не обладал способностью с оперативным 
остроумием реагировать на рассказы других, его ангажемент с чердаком был бы уже давно просрочен. Но он был эмоционально реактивен, вербально маневрен, и ему легко прощали навязчивость мотива дружбы в его устном народном творчестве.
     По ходу течения вина Полип начинал выражать крайние до заносчивости мнения по 
поводу политических и общественных фигур, по поводу ориентации и функционирования институций, по поводу фиктивных горизонтов и фальшивых плетений дорог цивилизации. 
Он никогда не участвовал в президентских и прочих выборах и никогда не состоял а 
членах каких-либо организаций и групп. Всю сферу политической борьбы он с 
торжественным отчаянием отдал злу страсти к корысти. Он видел Разменику и весь 
прочий мир в акварельной блёклости, как выпадение из алмазного фокуса бескорыстия человеческой дружбы.
     Вдруг выяснялось, что Полип ненавидит и презирает живопись и жовопись Поплока, 
его пятна с понтом на полотнах бантом и что даже в своей ванной комнате, даже в своей 
войной комнате не разместит Поллоковский трезоровый узор. Привычной и заначной 
мишенью были для Полипа останки Фрэйда, который с грубой гербностью и грабительской горбоносостью восточно-европейского еврея универсализировал Эдипов комплекс, 
проецируя проблему и бредлёму еврейских сёл и семени в христианский мир». Полип не 
вдавался в аналитические подробности. Согласно его крэдо «аналитические витиеватости» излишни и являются роком «инструменталистского гурманства», первертным рефлексом 
корысти манипулирования данными. Только личные ценности человека, его 
реакции приятий-отвержений, специфический «вкус его судьбы» было важно знать о 
человеке и разделять с ним, соглашаясь ли внутренне или не соглашаясь, не важно. 
Полип был болезненно против
финансовых мотиваций,
художественных благородий,
интеллектуальной из граций.
Полип ненавидел улыбки
партеров, манерность дельности,
расчётов, которые влипли
в стилизм душевной раздельности.
     В  мире тотальной обьективации и царствования критериев профессионализма Полип отстаивал абсолютную субъективацию и персоналистический дилетантизм. В мире профессионалов он защищал право человека быть без мира, и он сам был без мира, 
пожилой, одинокий, дважды разведённый, с дочерью, которую никогда не видел и которая 
жила где-то в географии анонимности, вечный отщепенец семьи своих родителей. Он жил 
в старом глыбном доме с квартирами для духов, в двух неубиравшихся годами комнатах с 
чужой мебелью. Только палуба Оливетты осталась для него от мира. Полип предложил 
учить Бобу морокананскоиу языку, и они условились на три раза в неделю в Полиповой 
квартире, пахнущей веками и увечьями. Джойс, понизив голос и моргнув дольше обычного, предупредил  Бобу, что Полип бисаксаулист, т. е. саксаул прямого, т. е. косого опыления. 
Уроки, молниеносно сведшиеся к пиву и  разговорам, начали свой пунктир среди 
Нью-Йоркской бесследности.
     Боба не хотел заставлять себя играть в дурацкие цацки и титьки уплощённых ситуаций, которыми в учебнике были представлены речевые модели. Боба и по-русовски не говорил 
на дуровне и в дровнях, обеспечиваемыми морокананскин учебником - дёрно  дурной 
версии каждодневного жаргона. Меркантильянский учебник морокананского языка 
по-братски напоминал не только меркантильянский учебник русовского языка, с которым 
Боба сражался в Клубничном  университете, но и русовские учебники русовского и морокананского языков, который Боба стихийно, с мальчишеским упрямством 
сопротивлялся в детстве. Для Бобы учебнический язык был плебейской искусственностью мещанских вокализаций и чувств. Как и в Русовии учебники языков в Разменике 
предписывали лингвистическую пошлость: живая речь опасна не только для идеолога 
языка, пишущего учебники а Русовии, но и для клерка языка, процессирующего таковые в  Промерике. Короче, языковые уроки для Бобы стали школой  понимания  истории жизни 
Полипа, той самой, которая была скрыта за его рассказами, истории не то странствий, не 
то скитаний, не то избранности,  не то потерянности, истории экстатического сиротства 
и психологического пиратства.
     Быть сыном самодельного миллионера и музицирующей матери - антикварная 
комбинация в анналах пуританских партитур. Мать была не слишком артикулирована в выражении своих чувств, со шлейфом интригующей замкнутости и загадочности. 
Страшащийся отца с рубленной словно просеки в дебрях речью и с твёрдыми как 
напильник пальцами, старший из трёх братьев и, след., первый  из них, кто принял на 
себя тяжесть отцовской требовательной пристрастности, ревнивый покровитель младшей 
сестры, Полип обнаружил вираж а направлении своей любознательности уже  в  8-9 лет, 
возымев фантазию спустить трусики младшего брата и приложить руки к запретным 
плодам древа жизни. Неожиданная идентичность плодов, непостижимое единство биологического древа ошеломили его, и не имея возможности продолжить свои невинные расследования в направлении сестры, ибо был наказан публично и шумно, Полип так и 
остался фиксированным на импульсе поделиться с другим тем, чем он сам обладает - в 
обмен на их то же самое.
     В его памяти пожизненно осталась формула наказания: его трусики были содраны с него, розовый плод его совершенства скукоживался под осуждающими взглядами. Разразилась 
боль сзади, словно с него сдергивали кожу. Засохший листок, только и оставшийся от его телесного избытка.
Ложная любознательность                                             Публичное наказание -
наказывается с обстоятельностью                                 лучшее образование!
будет неповадно                                                              Публичное лицезрение
экспериментировать приватно!                                     общественного презрения!
Депрессии Полипа, заглатывающие его периодически всю его жизнь, были замешаны на 
этой кастрационной касторке порки в его памяти. Поэтому он в ресторанах предпочитал 
садиться спиной к стене (невинная прихоть!), поэтому на чердаке Оливетты он садился на 
её кровать, придвинутую к углу, а не на стул.
     Братья и сестры Сакье воспитывались в той же атмосфере, в какой их отец раскручивал 
кручи своих миллионов. Первой мудростью, преподанной  детям, была отцовская заповедь справедливого неравного обмена в человеческих отношениях. Тот, кто способен 
реализовать и преумножить арифметику неравенства - истинный взрослый, настоящий 
мужчина, оплот  жизни, проводник своих детей в будущее. Отец, посадив детей по паре 
на каждое колено напевал им  походные марши и объяснял механизм мудрости их грядущей жизни: получи ящерицу от соседа за  один цент, отдай её другому соседу за десять центов, объяснив обоим, как им повезло - первому, что он получил цент, второму, что он получил ящерицу. Но, - отец менял коленный ритм переводя марш в колядку: 
От второго от соседа
наша ящерица - впрыть!
Только хвост как непоседа -
ящерица к нам сбежить! - и вся компания смеялась на все пять голосов, четыре задорных 
и один озорной.
     Братское равенство телесного обмена в воображении юного Полипа было 
своеобразный развитием и   даже   моральной   коррекцией экономического устава отца. «Натуралистическая   экономика» девятилетнего была простодушным вариантом 
отцовской идеи обменной выгоды. Вместо вражды, несомой выгодой неравенства - 
бескорыстно обменяться и обняться с Другим тем (чем оба обладают, совместно, 
по-братски тратя всю прибавочную стоимость во взаимной оргии оргазмического 
любопытства.
     Гурмасексуализм Полипа был по сути экономическим феноменом психо-сексуальной экономикой, а также сексуальной карикатурой на панэкономическую ригидность отца. Психоанализ в его морокананском - популяризированном до карикатурности варианте, 
опалил шкуру Полипа не менее, чей её потрепала отцовская трость. Его дорогостоящая психоаналитикесса не без оснований внушила ему, что его дрёмосексуальность отнюдь 
не сексуальной природы, и что он в своих отношениях с мужчинами на самой деле ищет 
лишь дружбы и в ней безгрызного бескорыстия. Она настаивала на женитьбах, житьбах и 
жатвах, что ввергло и вторгло Полипа в полтора десятилетия боронованно бракованных 
брачных попыток застолбить свою гетеросаксаульность. Он не преуспел, кажется, именно 
потому, что его громосексуализм был всего лишь метафорой экономических – в данном 
случае антиэкономических отношений, символом его протеста против царства и 
базарства отца, а также следствием развивающегося с годами морального соперничества 
с отцом и братьями как преуспевающими «настоящими мужчинами» с эрекцией богатства 
и нимбом семейственности. Несмотря на нарастающие и опадающие позвонки лет Полип продолжал желать морально опровергнуть отца как миллионера экономики и братьев как подмастерьев корысти. Попытки добиться радужной дружбы с другими мужчинами стали парийными ариями его жизни а алхимической опере его громосексуальных подач, 
передач, недостач и неудач.
     Оба брата Полипа стали махровыми признесменами в торговле и личной жизни: один 
лаптово оптовый продавцом гоночных и пошивочных машин, второй вампирным 
банкиром, ссужающим кровеносные сосуды и кроветворные органы. Оба развивали модернистскую технологию товара и обмена, оба обладали потайными карманами, 
растящими проценты, оба были производительными мужьями с чистым доходом в девять 
детей. Только сестра – неведомое сокровище Полипова детства, тихая девочка с тёмными 
глазами, неразговорчивая, отзывчивая, с неуёмной, неугомонной ласковостью к кошкам, 
вдруг обнаружила на переломе возраста симметричный случившемуся позже со старшим 
братом вираж: она стала лузгиянкой, лузгающей полигамность своих отношений с 
женщинами, вместо посвящения  себя  счастливому  бремени  беременности  жёнством и материнством. Она стала энергичной владелицей дееспособной фермы, превращающей 
буйволов в бифштексы, коров в молоко и кур в яйца.
     - Будь мужчиной! - всё детство Полип слышал этот призовой призыв отца. - Будь 
способным защищать себя! Побеждать других! Чтобы было, чем  отчитаться  Богу!  Клади 
других  на  лопатки и Придатки! Предпринимай, устраивай,  изобретай,  обгоняй  других! 
Призыв этот, очевидно ударивший мимо Полипа, не  менее  очевидно попал в сестру. Мужественная в бизнесе, мужеподобная в личной жизни, с вызывающе угловатыми 
жестами, она стала хозяином, а не хозяйкой своего хозяйства.
     Причина, по которой Полип не стал «мужчиной» отцовской заповеди и по которой т
аковым несомненно стала его сестра - одна и та же: всемогущество идеала лесоруба 
бизнеса в воображении детей Сакье в социальной атмосфере экспансии выживания и преуспевания. Идеал был настолько могуч, неотразим, ослепителен, что казался  Полипу недосягаемым для подражания. Он сокрушал всю фактичность детского несовершенства 
Полипа. При сравнении себя с отцом подросток Полип вместе со своим несовершенством
терял себя, и это вызывало его сопротивление и даже агрессивность в отношении 
идеальной мужественности. В случае сестры Полипа тот же идеал оказался сильнее и 
матери как модели для подражания, и ориентации на куклы, округление углов и 
домочадство. Идея домоводства победила в ней идею домочадства - последняя 
недоразвилась, оставшись на уровне кошачьих привязанностей: ферма изобиловала 
готическими котами-готами, кошками в блошках и бляшках и котятами-растяпами, а также запахами кошачьих парадов, подарков и придурков.
     Результат перекрёстной идентификации сына и дочери Сакье был один, как и её 
причина - отец проклял Полипа за неследование ему с той же механичность, как он 
проклял дочь за слишком  усердное и буквальное подражание. Он оставил все деньги 
двум братьям по нормальности,  расположенный по порядку рождения как раз в 
середине - между Полипом и его сестрой.
    Тогда, в 8-9 лет, наказанный и запуганный после неуклюжего выражения своих 
братских чувств, Полип стал вышколенно нормальным подростком. Он стал находить у 
себя под подушкой парниковые порнографические журналы, словно побывавшие в воде 
леты и в просушке вечности. Он внял внушению, и всё более успешно сопрягал до 
подобия с фотошаблонами духи соблазна  во  время своих сумрачных собираний мастурбационной настурции. Он стал старательным девочкистом и вскоре торжественно 
потерял невинность в терапевтической связи без романтических преувеличений.
     Будучи молодым и растущим офицером на службе в Индии Полип познакомился на 
приёме в посольстве с американским консулом - человеком средних лет, атлетического 
сложения, с порывисто элегантными движениями. Среди тостов и лоска, спичей и 
приличий, среди бабочек в падучей и лапочек с удачей, среди слуг и закоулков, 
шампанского и шампуров Полип был приглашен к консулу домой, запросто, не как 
офицер

к дипломату, а как патриот к патриоту.  Польщенный, молодой, с  будущим 
продвижения по иероглифам иерархии, Полип принял приглашение, и когда  вечер 
рассосался по машинам, респектабельные друзья покинули служебный насест. По дороге 
консул решил пошутить, внезапно остановил машину прямо посреди Индии, выскочил 
вон на вонь тротуара и предложил Полипу поменяться местами и править, следуя 
консульским указаниям. Смеясь Полил согласился, и они беспорядочно покатались 
какое-то время, и консул внезапно приказывал повернуть и делал это слишком поздно, 
и Полип, нарушая, был способен среагировать мгновенно. В конце концов консул 
вернулся за руль, и земляки в молчании возврата к солидности подъехали к особняку, занимаемому обширной  семьей  консула. Они  вошли в помещение, и консул прошептал, 
чтобы они вели себя тихо и не разбудили его жену, а то, мол, придется продолжать 
ритуалы посольского вечера.
     Консул заморозил налитки, швырнув в стаканы семена льда. Полип был в белой 
униформе, консул в белом  галстуке. В комнате был полнолунный полумрак. Окно 
размером в стену выходило в салютующие силуэты кустов. Поблёскивали марионетки 
бутылок разных амплуа и комплекций. В этом театре теней и свечении фигуры двух людей задвигались, перешли в  пантомиму. Полип и консул, бесследно раздетые по мании 
мгновения  ночи, оказались на белизне ковра. В симметрии перекрестного реверанса 
они припадали к телесной неподконтрольности друг друга.
     Полипу было 26, и с этого момента кончилась порнографическая определенность его солипсистской или спаренной сексографии. С этого момента началась его неведомо куда 
и как направленная бисаксаульная жизнь с женитьбами и пьянками, разводами и 
склянками, с психоанализом и электролизом, случайными завязями и связями, с 
отсутствием положения, с отсутствием денежной стабильности. Уйдя из армии Полип 
раз и навсегда не увиделся с отцом и театрально поскандалил с братьями.
     На вопрос: что же он делал все эти годы с молодости до старости Полип отвечал, что 
его специальность была и есть - быть откровенным со своими друзьями. Рабочий стаж 
и раж по этой специальности привёл его одиночество на палубу Оливетты. Заниматься 
свистом и свинством бизнеса Полип не желал. Бизнес для бисексуалиста был слишком бисемейным делом.
     Откровенность с друзьями по Полипу заключалась в  разоблачении их лицемерий и самообманов и их химер и дурманов: ханжества мужества, магии демагогии, тараторики риторики, бессердечия красноречия, козлоногих идеологий и липких  религий. Она была реализуема в форме розговых разговоров и разгонов за пивом, с вскакиваниями и 
вскипаниями, с запальчивыми монологами и взбульчивыми диалогами, с наливами, 
разливами, стаканами, маршрутами к холодильнику и операциями с дверцей и 
открывалкой, и все в таком же думе, натуге и протухе.
     Полип, задетый Бобиной толерантной индифферентностью к бисекстильности 
текстиля Полиповой жизни, иногда шутил с нажимом, что готов открыть Бобе 
перспективы актива, пассива и нейтрала, новые тропки от стопки до пробки, 
эзотерическое знание растасованной Тасмании. Как-то после прервавшихся раньше 
обычного чердачно-сердечных игр (Оливетта должна была рано и сопранно вставать 
по делам с адвокатом по поводу  авокадо своих
тяжб с тушей и стужей мужа) Боба согласился посетить и посидеть в жокейском баре. 
Полип уже давно рекламировал его Бобе как реликтовый эвкалипт, как экзотический 
азот и как озон долголетия.
- Почему я бодр, энергичен и выгляжу мододым? -  смеялся  Полип,
- Потому что питаюсь свежеживым антропическим белком?
- Бросовая амброзия? - отфыркивался Боба.
     В зале кострами стояли столики для геростратов,  пустоцветов, простудов, простат и простратов. По стенам между табльдотом туалета и стойкой стоял товар и навар на 
перебор и выбор: это  были  ожидамщие приглашения от обычно престарелых паломников фаллического культа - живые фетиши и сексуальные массажисты: молодые люди напоказ, 
напегас и на рогас. Среди них были упитанные юноши, пару веков назад  соскочившие с 
картин Караваджо и с тех пор опростившиеся и  потрепавшиеся.  Были и 
брюнетно-демонические атлеты, и блондинно-ангелические  валеты: мастера на все руки, 
ноги, браги и краги. Были и диспластические типы на эксцентричные вкусы - от бледных мотыльков до кряжистых крабов. Были и те, кто подсаживался к столику без приглашения 
по широте души, кармана и ширинки.
     На просцениуме, в световом чаду затмений и возгораний прожектов и прожекторов 
вились, штопались, катушились, копошились, ширинкались и черенковались под музыку 
и зудику пары, загары, барды, карты, торты, тартарты, когорты и угарты в ударе и 
в запаре.
     Бобе мерещился в глазах окружающих душевный, сердечный призыв друг к другу, 
интерес к вечности личности друг друга, а  не впервую очередь к личине принадлежности 
полу долу. Но душа была тел, сердце - телесных жажд и шашней. Для жокейбарцев всё
началось с потребности и кончится борьбой за право ее уковлетворить. Они стреиятся в жокейбар, движиные взаимной коррупцией подчинения реакционно эрекционному 
импулъсу. Бобе, для которого тело всегда уходило со старта вторым, даже когда приходило 
к финишу первым, казалось, что в жокейбарной жизни сердце не знало сердца, а только 
тело с сердцем, и что вся эмоциоанальная гигиеничность жокейбарцев приводится в 
движение шарниром варящей наводки сексуального тропизма.
     Полип, отшучиваясь, отлучился и вскоре привел худого улыбчивого юношу с бледным 
лицом и разбитными глазами. Его звали Брэд. Он был студентом физического факультета 
и заядлыи Нью-Йоржцем. Полип и Брэд болтали до балетности - без умолку и думолку, пересмеиваясь и погяпывая на Бобу, который понимал из их разговора лишь торчащие 
нитки отдельных слов. Брэд был одет в рубашку навыпуск и брюки в скульптурные сапоги. Обращаясь к Бобе о вопросами он, как бы, сажал свои пальцы на Бобину кисть. Полип 
сказал, что Брэд приглашает их к себе, и гомон и гам бара сменился портьерной тишиной 
в партерной квартире.
     Брэд тяготел к растениям, и квартира дала приют разнолистой и разнолесой зелени. 
Брэд любил рыбок, и Боба внял аквариуму со световой музыкой, где каждая рыбка была представлена соответствумщим аккомпанементом освещения, а потом все они вместе 
световой гала-симфонией. Брэд увлекался шахматами, и костяные фигуры выражали 
готовность на перламутровой доске. 
     У Брэда была внушительная коллекция классической музыки, и много раз в течение 
разговора он произнес слово искусство. На стенах было много живописно увеличенных фотографий насекомых - жуков, живчиков, бабочек, баобабочек и стрекоз, а также 
насекомоядных - яцериц, жаб, лягушек, пастушек и пастюшек.
     Иэвинившисъ за усталость и длинный день Брэд переоделся в халат прямо перед 
гостями. Его движения были ритуалистически закруглёнными. Кожа его тела была 
яркой и без елиного волоса. Он был гармонично, гурманично, гурианично и 
герменевтично сложён и носил фигурные трусы из тёино-красной кожи.
     Подвыпивший Полип пустился, было, в свои истории дружбы, дуражбы и дарижбы, 
но Боба заторопился. Хозяин приглашал не уходить так внезапно, остаться дольше, 
прийти в другой раз. Все трое обменялись телефонами.
     Марионетки эрекции и денег! Рыцари непроизвольной мышечной спазмы! Саксонцы 
и саксафонцы сексуальных пульсаций! Нью-Йорк обломился в Мариенбад или 
Алленштадт или Ренебаден, а Бобина каждодневность в кинематическое настоящее замороженного в нём прошлого и будущего. Словно крыло времени мерцал бледный 
экран, и в нём замкнутая в детали архитектуры Делъфина Цуриг с забвенно растерянной 
улыбкой. Альбертази бесшумно вступает в коридоры традиций, с грузной, словно только 
что научился ходить, осторожностью, маскируя себя в партикулярный костюм обитателя 
времени. Втянутый в калейдоскопичность конов и партий жизни он проигрывает жетон 
за жетоном по правилам игр и грифов, по рубрикам этикетов. Кино-движение опадает 
каскадом фотостопов. Кино иссыхает в ракурсы и рамки фотографий. Последние тропы трепетаний плененности Двльфины Цуриг, и конец фильма освобождает жизнь в белый 
абсолют мистической экзистенциальности. 
     Боба смотрел фильм Алена Рене, призрачной несомненностью делающий этот кинозал 
с шуршанием кукурузных хлопьев, этот город в нечистотах коммуникаций - 
несуществующим бременем асфальтово-эмоциональной глыбности. Боба пригласил 
Полипа в прошлый год в Мариенбад, и когда Полип грустно и хрустко захрапел, как только порывы камеры стали застывать в лики среди крошащихся интерьерных геометрий, Боба констатировал слабость эстетики и экстатики в их способности проходить сквозь стены 
жизни.
     К Полипу приехал племянник, сын одного из эталонных Полиповых братьев, старший 
из пяти его детей. Он появился неожиданно, без письма или звонка, с котомкой на ремнях, непривычный к комнате, молчаливый, со сквозняком в глазах. Он сидел на диване, как 
сидят на полу, опираясь лишь на собственный костяк, и это потребовало несколько дней привыкнуть к стулу, положить локти на стол. У Полипа он оказался не по случайности. 
Уже отбыв год во влачебной психлечебнице (отец отказался платить за частную клинику), 
не желая жить дома среди ажурных стен и роскошной мебели, не в состоянии больше 
выносить радиоактивных доз дешёвых таблеток, и уже несколько раз вкусивший 
панибратского хамства полицейских участков, Жуй Сакье вспомнил о своём преемнике 
по семейному отщепенству - дяде Полипе, который без колебаний подобрал его с улицы 
в пыльные дебри своего бытия.
     Конечно, читатель понимает, что отец Жуя не хотел платить за приличную больницу 
не из жадности. Сама возможность такого генетического ляпсуса как Жуй создавала 
изъян в образе мира отца пятерых. Его сын отказывается учиться в университете? Его 
сын бредит экстремистским и идеологическим вегетарианствам? Его сын не хочет стать специалистом-бизнесменом-администратором? Его сын носит лубочные изображения 
Христа, держащего на руках завитого барашка? Вго сын одержим идеей абстрактного 
мира в конкретном мире здоровой борьбы и атлетического выживания? О, как уязвлен 
был отец Жуя сознанием несовершенства себя как производителя, воспитателя, образца 
для подражания? Его сын - ошибка? Его ошибка?
     Отец сделал вид, что сына никогда не было, ошибки сделано не было. Отец продолжал 
жить, продолжаясь в будущее не пятъю, а четырьмя детьми. Мать Жуя тоже старалась 
меньше думать об одной пятой своего лона. Сын превратился в выкидыша. Солидная чета платила за четыре университетских образования с сознанием выполняемого долга и с 
гордостью за свою способность этот долг выполнить. Мать и отец жили теперь одни в 
громадном доме, держа в безупречности четыре комнаты, в которых выросли их дети, и превратив бывшую комнату Жуя во что-то вроде сарая для излишков мебели.
     Жуй старался есть как можно меньше. Он не переносил запаха сосисок - основная еда 
Полипа, отворачивался от молока. Даже хлеба и овощей он ел явно недостаточно, и 
поэтому с одной стороны был хронически в состоянии похоронной усталости, а с Другой 
в непрестанном перевозбуждении от вкусовых  галлюцинаций. Он соглашался есть маринованный красный перец, и отвергая творог и хлеб и откладывая картошку терзал 
себя, смакуя на языке ощущение сжигания греховного рта. Эта пищевая власяница 
истощала Жуя вконец, и он забывался прямо за столом, и Полип переводил его на диван, 
не зная что делать и как помочь.
     Жуй говорил о греховности войны, о святости движения за мир, рассказывал, как с 
картинкой Христа и барашка проповедовал перед воротами на военную базу и что 
солдаты за перегородкой внимали ему. Он рассказывал, как в группе других движенцев 
за мир лег плашмя на асфальт перед затормозившим в последний момент зелёным 
грузовиком и как был поднят за руки и за ноги и перенесен на воздухе в полицейский 
автобус. Он повествовал с монотонной напористостью того, кто постиг сокровенный 
смысл событий.
     Полип иногда просил Бобу гулять с Жуем, чтобы вывести его из настроения 
мученической прикованности. Сквозь пыль и скрежет они уходили в Гудзонский парк, 
и Жуй следил за ветром вдоль кущ и крон. Он часто останавливался, разглядывая и 
разгадывая движения листьев и веток. Они доходили до реки. Боба садился на камень, 
а Жуй стоял на валуне, стремясь дотянуться до траекторий и мановений чаек с сосредоточенность» разглаживающего знаки мироздания.
     Бобу потрясал реализм религиозных чаяний Жуя, утверждавшего, что суть 
новозаветства не в Христе, не в богосыновстве и вообще не в догматических хороводах 
и теологических канканах, а в человекосыновстве, в способности мужчины и главы 
семейства признать как своего - сына согрешившего с его женой соседа.
     Говоря об этом Жуй  начинал  волноваться,  его  бледные  скулы выделяли розовую 
испарину. Он, словно, пытался встать со  стула, но оставался  сидеть,  и  только  ёрзал,  и  опирался  на  стол, перебирая руками. - Принять плод греха жены своей  не  как  даже 
своего сына, - срывался голосом вверх Жуй, -  а  как того, кто ценнее собственного сына. 
Христос - плод незаконной связи, был назван сыном божьим и богом по сравнению с 
законными  сыновьями, наследующими от отца земную собственность и земную власть.
     Для Жуя Христос был назидательно обожествленным  подкидышем, а истинной 
моделью для подражания был Иосиф, на судьбе которого адресаты Нового Завета - 
бесконечные Иосифы, должны были понять, что ребёнок блуда жены не только не хуже, 
а божественнее биологических детей. Жуй почти рыдал. Растерянный и взъерошенный 
Полип, чтобы отвлечь Жуя  кощунственно показывал ему баночку огненно красных 
перцев. - Любить детей не потому, что они  наши, наша ходячая недвижимость, наша биологическая собственность, наше отражение для нашего само-любования - в 
изнеможении шептал Жуй, а потому что они дети, потому что они Бога. И поэтому 
любить - всех детей земли!
     Вот такое Евангелие от Жуя. Вот такой  Новый завет Иосифан - строителям нового 
мира. Вот такой великомученник Жуй Сакье.
     Для Бобы опять Нью-Йорк оборвался, на  этот  раз  в  петлистый просёлок японского  средневековья,  где  среди  кабуки,  цубаки, кимоно, инкогнито и мечей, в кулуарной 
манерности  заговора за зарослями камелии с будто вырезанными из кости белыми 
цветами - курилась извечная политическая  интрига  -  путч со спичками и спичами. Идеалистическая молодёжь обречена  арестам и решёткам. И лишь бродяге, бездомному, безработному, голодному, мастеру бескорыстного меча - спасти то, что не подлежит 
спасению.
     Мифуне вырезает мечам из плоскостей и углов мизанкадров себя как заглавный 
иероглиф онтологического присутствия. Его меч - мимолётное восклицание его каприза сострадания.
     Боба пригласил Полипа и Жуя на фильм Куросавы. Полип обронил, что этого просто 
не может быть, чтобы один человек был способен убить холодным оружием так много противников. Жуй заметил, что убивать людей нехорошо и всё равно не приведёт ни к 
какому улучшению. Но для Бобы сражение на мечах в фильме было не элементом его 
содержания, а пластическим выражением дзен-буддистского номадизма как выхода из 
тенет хищной оседлости земной власти. Куросава благодатно испортил им вечер, всем 
троим было не до Оливетты и не до продолжения спора. Приятели разошлись по домам 
рано и рьяно.
     Пребывание Жуя у Полипа кончилось с тем вавилонским  смешением жанров, который 
не отличалась ни жизнь Полипа, ни жизнъ Жуя. У стенной клавиатуры почтовых ящиков, 
в этом антипространстве между подъездом и имитирующими его с запозданием в несколько полых и впалых метров внутренними дверъми, Жуй увидел молодую незнакомку, особу с 
яркими глазами и длинной шеей под многоярусно и многопарусно уложенными волосами. 
Она долго возилась с почтой, состоящей из разноцветных рекламных листков (для которых 
здесь же стояла уже заполненная ими мусорная корзина), явно не спеша покинуть 
мизансцену, сжавшую двух протагонистов в лукавство уникального мгновения. Жуй, 
который шёл к выходу, застыл, ища что-то в собственных карманах. Без всяких дурных, 
ударных или задорных мыслей он был заворожён эпифанностью её появления в 
профанности крошек дневного света, оставшихся после трапезы грязных окон и стен. Жуй последовал за ней до дверей её квартиры, повторяя, что она красива, что он впечатлён 
ею и мечтает увидеть её снова. Дверь за ней закрылась, увековечивая её взгляд в кубатуре лестничной клетки.
     Неведомые ни Жую, ни Полипу  сигнализации последовали с уморительной скоростью 
в заплесневелой плоскости щербатого дома, и в квартиру Полипа» едва Нуй успел 
рассказать о своих видениях и наитиях, ввалилось несколько заправских парней, похожих 
друг не друга кулачиостью подбородков, ягодичностью плечей и плечистостью коленей. 
Сквозь тривиальный шок и шоковую тривиальность Жуй и Полип поняли, что один из 
молодцов муж нездешней красотки, а его компаньоны его или её братья, и что вся 
компания мафиозно скреплена узами житейской взаимности. Наседая на дядю с 
племянником стражи красоты всё пытались установить, ограничился ли Жуй вербальным комплиментом. Несколько раз гости срывались на крик, и тогда Жуй причитал, а Полип проваливался в гулкие ямы извинений. Ультимативные угрозы, явный перевес в 
снаряжении на стороне противника, а также лепетания Жуя о бескорыстии 
красотопоклонства сделали Полипа почти невменяемый. Закрыв за посетителями дверь 
Полип прошёл в спальню, закрыл Дверь, сел на кровать, схватил подушку, прижал её к себе,
и тут обрушился на Жуя, на ненормальност, на неследование ветхозаветной заповеди не 
иметь бизнеса и секса с соседями, на глупость, сумасшествие, на бог и чёрт и жизнь и смерть знает что.
     Через несколько дней, когда Полип вернулся после полночи у Оливетты, он не нашел 
от Жуя даже записки. Через несколько месяцев Жуй был задержан при разгоне антивоенной демонстрации, мешавшей работе гражданского транспорта. Еще через несколько месяцев 
дошли слухи и том, что он опять в психбольнице. Потом о том, что он ходит по улицам 
приставая к прохожим с картинкой Христа и барашка и проповедями вегетарианства и мира. Потом о том, что он ушёл в Мексику, пересеча пешком  ту  самум  границу, которую 
пересекают тысячи мексиканцев на пути а Разменику денег, имения и разумения.
Христос сказал: мои друг - баран,                                   Христос поцеловал овечку,
овца - моя подруга,                                                           прижав её к груди навечно!
Любовью - исцеленье ран,                                              Их локоны - сама материя,
живущего порука!                                                             переплелись в одной мистерии!
     Полип потерял все следы слухов о Жуе, и когда через несколько лет, после десятилетий не-общения позвонил своему брату и отцу Жуя узнать об отставном сыне и племяннике, 
тот бросил трубку два раза.
_____________________________________________________________________________________________
п