.
Виктор ГОЛКОВ
Свидание с Нарциссом
(Журнал «22», номер 111, 1999 год)
Александр Гольдштейн – синоним безумного времени.
Время наступившей неопределён нности порождает своих пророков и апостолов.
Пророчество Гольдштейна о приходе тотального»постмодерна» и последующем
наступлении великого Ничто. Речь идёт, по существу,
о Ничто литературном, литературно – художественном. Гольдштейн – человек
невиданной эрудиции, скорее всего, знает о чём говорит: в разливе произведений
искусства, где он чувствует себя, как рыба в воде, нет брода, нет хотя
бы малейшего намёка на мель. Немудрено, что читателю легко захлебнуться
в изобилии имён и ссылок на имена, которые для Гольдштейна – явь, для всех
же прочих – сон, а скорее, надежда на возможность его осуществления. Философские
идеи, которые тасует он с небывалой лёгкостью, ни у одной подолгу не задерживаясь,
напоминают парад призраков.
Собственные же идеи Гольдштейна – это смесь,
где не поймёшь, чего больше: маразма или прозрения. Блестящий стиль служит
неизвестно чему;выморочность содержания такова, что
текст как бы сам себя опровергает. Взбесившиеся термины, отказываясь
подчиняться творцу, формируют новую ткань, смысловое значение которой второстепенно
по сравнению с формальным описанием. Гольдштейн любит уродливое, идя в
этом следом за Мамлеевым, которого он поэтизирует. По логике вещей, его
также тянет и к Лимонову, чья нравственно- физическая извращённость находится
в непосредственной близости от его же «фашистской революционной чистоты».
Вообще»постмодерн», который проповедует, судя по всему, Гольдштейн, что-то
до такой степени малоопределённое, что не приходится удивляться его выныриванию
именно в настоящем историческом промежутке. Сейчас, когда фактически отсутствует
философское истолкование происшедших с нами перемен, когда неясно, куда
вообще может завести безумная техническая экспансия, ещё в меньшей степени
понятна роль, какую играет(или уже отыграло) в этом мире искусство. Постмодерн
наклеивает на неразбериху «знак качества», придаёт ей законодательный статус,
уводя мысль даже из «зелёной черты» абсурда,
где ей отводилось хоть какое – то жизненное пространство.». . . это
время исчезновения привычных контекстов, которые растворяясь в провалах
материи не успели в процессе аннигиляции обзавестись достойным преемством».
Отвлекаясь от словесной эквилибристики, местами
переходящей в прямое словоблудие,
можно увидеть в приведённой цитате нечто реальное:утверждение о явлении
Неизвестности,
о котором говорилось выше. Именно в силу мсчезновения ориентиров становится
возможным пропеть Осанну погребению почившей»в бозе»поэзии. По Гольдштейну,
ей не за что больше зацепиться, ибо она «зависла в невесомости, пустоте,
ничто её больше не держит». Вообще он полагает, что « перестав говорить
от лица мировых стихий . . . слово поэзии. . . отрезало себя
от важнейших событий в сфере объективного духа. . . » Причина такого
краха – это то, что «в течение нескольких десятилетий рассыпались в прах
все великие идолы, которым она служила. . . Язык, Стиль, Идеология, Асолютная
цель. . . так или иначе связанные с эпохой высокого модернизма. . . » Тут
любопытно следующее:понимание искусства (в частности, поэзии) как в одно
и то же время нуждающегося в поддержке и находящегося в эпицентре событий
в сфере духа. Неясно, впрочем, какая поддержка имеется в виду – уж не партийная
ли? Но тогда при
чём здесь дух, тем более, объективный?
Неопределённость роли, выполняемой сегодня
искусством, определяется чем-то вполне конкретным, а именно чрезмерной
технической материализацией, неконтролируемостью прогресса и общей тотальной
механизацией западного жизненного уклада в целом. Толковать
же,
как это делает Гольдштейн, об атрофии Идеологии и Абсолютной цели,
разумеется, можно,
но звучит это нелепо по причине хотя бы того, что взамен одной идеологии
не замедлит появиться другая или потому, что никакой Абсолютной цели у
человечества нет и никогда не было. И уж во всяком случае, ни идеология,
ни эта самая цель не имеют ни малейшего
отношения к искусству вообще и к поэзии в частности. Разговор же о
«высоком модернизме» ведётся, разумеется, неспроста, ибо только в его раскидистой
тени или в тени его отпрыска»постмодерна» позволительно крушить всё и вся
, что вполне революционно, но едва
ли имеет под собой хоть какое-то логическое основание. Вообще »модернизм»
(и соответственно,»постмодерн») по Гольдштейну «неизмеримо расширяет границы
дозволенного». В этом трудно усомниться, наблюдая смакование автором монструозной
строки Маяковского «я люблю смотреть как умирают дети», по мнению Гольдштейна
«сдвигающей священный для русской культуры архетип ребёнка-страдальца».
Да, эта строка действительно что-то сдвигает, только любопытно было бы
понять что и в каком направлении. И кому нужен подобный сдвиг? Похоже,
что речь идёт о брутальной жажде новизны, невзирая на цену, об эпатаже
в крайней кондиции, о революционной ушибленности, всех этих предпосылках
будущего»постмодерна», отрицающего высоты, к которым ему с его безумной
претензией и примерно не подступиться. Ироническая ухмылка в сочетании
с геростратовой жаждой Хаоса – таково тупиковое
завершение вечной погони за новизной. Славно сказано:». . . у кого
ни разу не возникало
желания. . . выйти на улицу и наудачу, насколько это возможно, стрелять
по толпе. . . » Я не
я, если тут не замешана паранойя! Итак, вот к чему по извилистой дорожке
дремучих до маниакальности силлогизмов пытаются нас подвести – к «садизму
. . . содержательно и терминологически чистому». Что же есть перед чем
преклонить колени! Нас приглашают насладиться садизмом, словно это – панацея
для расширения жизненной площади сознания
или вернее того, что находится под ним. Перед нами вся блестящая антиэстетика
«постмодерна»: культ уродливого, утончённое удовольствие, почти оргазм,
от мысли, что тебе разрешено пострелять по беззащитным людям. Если это
не тупик, то я не знаю, какое ещё
можно подобрать определение!
Вообще Гольдштейну, как и всему «постмодерну»действительность
не очень-то и нужна, поскольку она «некредитоспособна перед лицом автономного
мира семиотических ценностей». Из всех поэтов один только Маяковский проник
«в сердцевину поэзии, которая есть голос того. . . чему не может быть места».
А сердцевина это конечно не что иное, как Революция.
Я не удивляюсь революционным пристрастиям Александра Гольдштейна: вся
эстетическая посылка от модернизма к постмодерну с отрицанием внятности,
гармонии и разумности в окружающем мире по большому счёту не только античеловечна
– она нечеловечна, а значит,
в полном смысле революционна. Маленький человек, чувствующий себя если
не Б-гом, то во всяком случае, уже не человеком, новый Ницше. . . Безусловно
оригинально, хотя
одновременно как-то полуубого, ибо при всём напластовании культурологических
оболочек,
под которыми так и тянет оказаться, вся эта умственная чехарда внеположна
культуре.
А с таким диагнозом, судя по всему, ничего
поделать нельзя.
_____________________________________________________________________________________________
|