.
.
13 
Паренек из Мисхора 

     Приходит ко мне некто Камилл Шаласуев, бывший мой ученик, - лет двадцать, как кончил школу. 
     - Ну, трус я! Вы и не представляете, какой я трус! 
     - Ну да? - недоверчиво отзываюсь я. Трусом он у меня ни когда-то в школе, ни потом не числился. 
     - До сих пор, как вспомню, трясет от страха, - еще бы не трус!.. 
     А было с ним вот что. Проводил он очередной свой отпуск, как и всегда предпочитал отдыхать, в одной из крымских здравниц. Шел с приятелем высоким, скалистым берегом, когда услышал от балюстрады, висевшей над морем, пронзительный женский крик: у матери выскользнул из рук ребенок, трехлетняя девочка, скатился с обрыва, запутался, слава богу, с плюще; далеко внизу, метрах в сорока, мельтешит светлая детская головенка. 
     - А не промахнешься? - только и успел спросить приятель, пока Камилл рывком стаскивал через голову рубашку. 
     Промахнется - он?.. Плющ обрывался под тяжестью его тела, трещал, шелестел; порой приходилось и вовсе скрестись животом и локтями по обнаженному склону, притормаживая каждым мускулом. Не сорвался, не промахнулся, - скатился на едва ощутимый выступ, чудом задержавший ребенка. Крошечная девочка, ничего, в сущности, не понявшая и даже не успевшая испугаться толком, стояла, отворотившись лицом к скале, как стоят в углу наказанные дети; в руках ее были судорожно зажаты оборванные ею зряшные листики. 
     - Что будем делать, кичкине? 
     Девочка впервые, боясь отвести взгляд от скалы, коротко глянула на чужого дядю: 
     - Я - Светочка. 
     Значит так: Светочка она. Камилл торопливо размышлял. Вверх не подняться, нечего и думать, - метров сорок по обнаженной крутизне; примятый, ободранный плющ свисает бессильными прядями. Вниз, на море, лучше не смотреть. Хрупкая детская голова - ничего не стоит ее размозжить. Ждать на этом карнизе помощи - веревки, лестницы - невозможно: не продержаться, ноги осклизаются на узком, скошенном уступе, да и солнце, словно окаянное, лупит прямой наводкой. Снова глянул вниз, на сверкающую, метрах в пятнадцати, морскую гладь: нет, невозможно, убьешь ребенка. Вот когда стало страшно - до дурноты! И мгновенная мысль, в которой и себе-то невозможно признаться: прыгнуть одному. А что делать? Не бог он, товарищи, понимаете, не бог!.. 
     Движения стали особенно четкими и в то же время по-кошачьи осторожными. Внизу бурун, а, значит, и невидимые под скалой камни. Проклятый уступ: он спасенье, он, может быть, и погибель, - ничего не видно под ним. Чуть левее, там вроде тише, - вот так. Передвинуть за собой и ребенка. Девочка поморщилась: неловко схватил. Листочков не выпустила. 
     Проклятый уступ и вовсе сузился, подошвы едва умещаются; вдавливаешься в скалу так, что, кажется, вмятина останется в камне. Усилиями всего тела содрал с себя тренировочные штаны. Поднял на руки ребенка, с мгновенной нежностью ощущая доверчивую его тяжесть, теснее прижал к груди и вот так, лицом к своей груди, привязал. 
     Очень трудно это было: брать на руки, сохраняя равновесие, пропускать за спиною превращенные в перевязь штаны. Девочка, словно все понимая, не шевелилась. Вот так, лицом к себе, ощущая ее голову подбородком, и привязал. Еще и это рассчитал, проверил ладонью: так - не выскользнет, подбородок не пустит. Теперь самое трудное, еще труднее, чем было, и, главное, быстро, чтоб не успело вырваться ни одного непроизвольного, не от воли его зависящего движения: повернулся спиной к морю, и вот так, спиною вперед, с силою оттолкнувшись, прыгнул... 
     Все! Сильный удар о воду, погружение, умелое скользящее движение, - чтоб не вглубь, а вот так, как бывало когда-то, по поверхности, рыбкой. Тишина. Ужас. Ведь совсем же маленькая, дыханием не владеет, и хоть недолго, видит бог, недолго была под водой, но была же! И, хоть ослабленный, - он же так старался, - но все же удар!.. Как ему дальше жить со всем этим?.. 
     Захлебывающийся детский плач, - о, господи, жива, моя радость, умница моя, жива!.. Реви, сокровище, - теперь-то нам ничего не страшно, реви!.. Вот так, на спине, с плачущим ребенком на груди, жмурясь от слепящего солнца, широкой дугой огибая проклятую, неприступную с моря скалу, - к берегу! 
     Мелкое, каменистое дно, - наконец-то можно подняться на дрожащие почему-то ноги. Кто-то встречает - уже в воде, кто-то зубами разрывает мокрый, соленый узел. Какая-то женщина с искаженным лицом вырывает из рук его плачущего ребенка, вырывает с силой, как у лютого врага. Рядом голоса: «Совсем потеряла разум». «Тут потеряешь». Ведут его к берегу, словно сам он не может дойти, а, кажется, вот чудно-то, и впрямь не может! Восхищенные возгласы: «Ну, друг! Ну, молоток парень!..» А Камилла колотит, колотит... Кто-то, разжав стиснутые его зубы, вкатывает в него обжигающую жидкость. Стойте, что это? Водка. Много водки, он не чувствует ее, его все равно колотит. 
     - Поверите, и сейчас, - сколько времени прошло... 
     Молча разглядываю его: «Ну, трус я..» А как еще прикажете об этом рассказывать? Вовсе не рассказывать, - даже если и очень хочется рассказать? Хорошее дело, - а зачем тогда дружба?.. 
     - Ничего бы ты, между прочим, не сделал, Камилл - ничего! - если бы не был крымским татарином... 
     Быстрый, диковатый взгляд: 
     - Откуда вы знаете? 
     - Так. Знаю. 
     А тут и знать нечего: генетический код. Когда родная земля, словно намагниченная, сама прилипает к подошвам, и скалы поддаются каждому движению тела, словно это не камни, а хорошо размятая глина, и море надежно и всегда под рукой, и каждое твое движение бездумно и в то же время безошибочно-точно, словно в собственной, хорошо обжитой квартире... 
     А какие игры были в детстве! Камилл не спорит, он - рассказывает. Когда влезали с закадычным другом Аметом на вершину Ай-Петри, - не с той стороны, где поднимаются туристы, чтоб восхищенно замереть перед открывающейся панорамой побережья, а словно в атаку, в лоб, там, где три неприступные скалы, словно три гигантские зуба, - здесь, допусти одно неверное движение, не соберешь костей. А они - влезали, перекликались, щеголяя друг перед другом. Или - тоже на Ай-Петри, - скатывались по наклонной плоскости, усыпанной сосновой хвоей, скользили по хвое, словно на салазках, и все быстрее, быстрее. И опять - точный расчет, иначе расплющит в лепешку, - успеть упереться ногами в ствол растущего из пропасти громадного кедра. 
     Были вы когда-нибудь в Ферганской долине? Это Камилл спрашивает: были? Ведь не Сахара. Все утопает в зелени: цветет миндаль, цветет урюк - совсем, как в Крыму, - стелются коврами хлопковые плантации, высятся, как и в Крыму, темными купами тутовые деревья. А нас, татар, словно кто-нибудь в душный, туго завязанный мешок посадил: погибаем, дышать нечем, - нет моря! 
     Ведь проснуться, бывало, не успеваешь толком, - первый взгляд на море: каково оно? Море - это погода, это твое настроение, это то, как проживешь ты сегодняшний день. Гладкая, пологая волна, так называемая мертвая зыбь, - нельзя купаться. Это море тебя предупреждает: пережди, нельзя. Восьмибалльный шторм - в море не полезет никто, даже самые отчаянные. Шестибалльный - полезут, и именно отчаянные: себя испытать. Оно доброе, море, - ты его пойми, и оно тебя поймет, полюбит. Это же все равно в сущности, - что по земле ходить, что в море плавать. Плывешь, ходишь, опять плывешь, - свободный человек, ничем не стесненный... 
     Вот так с утра и настраиваешься: тихое, спокойное море, - значит, и погода ясная, тихая, и тебе спокойно. Барашки на море - уже тревога: ветер обгоняет волну, а какой он, ветер? Если от Новороссийска - бора, - непременно нагонит холод. Если юго-восточный, юзьгяр, в лоб Мисхору, - этот жаркий, сухой, и, как правило, надолго. Сухая жара. Все равно оно рядом, море, бьет ребячьей ладошкой в берег, дышит необманной свежестью. 
     В Ферганскую долину Камилл попал летом сорок четвертого. На каждой станции от спецэшелона отцепляли по  две теплушки, до Уч-Кургана, тупиковой станции, добрались последние две. К колхозу имени Куйбышева их везли на арбе, ишаками: бабушку Султание, тетю Альме с детьми, маму и его, Камилла. Ждало их большое, просторное здание без крыши, что-то вроде караван-сарая; яркое небо над головой, густые тени от выбеленных солнцем стен. Не успели выгрузиться, кое-как расположиться на глиняных нарах, а он  уже тут как тут, раис. Это потом познакомились с предколхоза поближе, а тогда и этого за глаза хватило, - того, что в  руках раиса - нагайка. «А ну, на работу!». «Подожди, добрый человек,» - говорит ему бабушка, рассудительно, уважительно так говорит, привыкла к тому, что все с ней, старшей в большой семье, считаются, да и соседи считаются:  «Что скажешь, тетушка Султание?» «Вот отдохнем с дороги, - говорит раису бабушка, - умоемся, может и покушать что-то найдем, - уж тогда на работу. Сам понимаешь, путь сюда был немалый». 
     Во взгляде раиса то ли удивление, то ли ярость: они еще разговаривают, эти!.. И нагайка змеится за ним по земле, - того гляди, ударит. А взгляд раиса уже переходит на маму, и маму-то он ударит наверняка, мама, сразу видно, человек строптивый: «А ну, вставай!..» И мама - никогда Камиллу этого не забыть! - не сводя с раиса блеснувшего по-кошачьи взгляда, вот так, глаза в глаза, придвигает к себе широкий, остро отточенный тесак. Выругался предколхоза, ушел. 
     - Когда, говоришь, это было? 
     - В сорок четвертом. 
     - Камилл, а если по порядку? Ты не торопись, куда нам с тобой торопиться... 
     А если по порядку: родился он в Москве: в Москву командировали родителей его на учебу - в Коммунистический университет трудящихся Востока, сокращенно КУТВ. 3десь они и познакомились. Отец - лезгин. Числил себя потомком Хаджи Мурата, гордился этим. В гражданскую воину командовал партизанским отрядом и наверное, неплохо командовал, был награжден золотым оружием, - этим гордился тоже. А маму прислал ялтинский ревком - девушку из беднейшей в Мисхоре семьи, - ничего не было у нее за плечами, ни военных подвигов, ни отличий, - ничего, кроме красоты и строптивости. И согласия на брак она никак не давала, пока Шаласуй не съездил в Крым, не поклонился всей ее татарской родне. 
     В общем поженились. По позднейшим рассказам знакомых - посуды до рождения Камилла было переколочено немало. В буквальном смысле переколочено, не в переносном: чуть ссора (ссоры - из-за каждого пустяка) - дым коромыслом, все, что ни попало, летит в горячие головы из горячих рук. 
     А много позже - Камиллу едва сравнялось пять лет, в конце тридцать шестого отец почувствовал, что за ним следят. Приказал Сюльбие ехать с малышом в Крым, к своим, - то ревновал ее к родным, не пускал, каждый раз мама вырывалась из Москвы со скандалом, а то сам стал настаивать, торопить. Но тут его арестовали. Арест отца Камилл помнит отчетливо: уходил Шаласуй Шаласуев, как и полагается потомку Хаджи Мурата, с высоко поднятой головой. 
     А еще через несколько дней маму вызвал к себе в НКВД приятель отца и его хороший друг, сказал: «Вот тебе, Сюльбие, билеты, вот деньги, бери чемодан, бери ребенка и сегодня же уезжай»... Показал ей ордер на ее арест, - разве эта женщина послушается иначе? Так что уехали они из Москвы неожиданно. После секретарь ялтинского райкома выслушает сбивчивый рассказ Сюльбие Алиевой. «Что ж, дорогая, - скажет он, поразмыслив, - считай, что никуда ты не уезжала, живи, как жила...» Ну, а Камиллу, тем более, сам бог повелел: живи!.. 
     На даче Каменецкого жили татарские, русские, украинские семьи, жили молдаване, - интернационал! Поутру расходились на работу: мужчины в большинстве - на ближайшие каменоломни, женщины - на табачные плантации, на виноградники. Обед стряпали в общей кухне на железных буржуйках. Не ссорились никогда. На праздник Ураза-Байрам к Алиевым обязательно приходили соседи; на христианское Рождество бабушка Султание извлекала из сундуков праздничную одежду, чинно отправлялась во главе семьи к соседке своей тете Паше. 
     А какие были на даче Каменецкого дружные вечера! Может, впервые именно там Камилл почувствовал красоту украинских и русских песен. С гордостью слушал, как выделяется в общем хоре голос мамы. В свое время, в Москве, профессора Консерватории уговаривали маму учиться. В последнюю минуту вмешался муж: «Пока жив, не будет : этого! Бездельники будут целовать тебе руки...» Так и не разрешил. И когда теперь, на даче Каменецкого, она, поводя головой и плечами, запрокинув страстное свое лицо, пела под гитару цыганские романсы или гортанные татарские песни, Камилл не сводил с матери зачарованного, влюбленного взгляда. 
     Ходил Камилл в русскую школу, как и большинство татарских ребят, - по-русски все они говорили отлично, да и живущие в Крыму русские могли бы соперничать друг с другом в знании татарского языка. Дружил с Русиком Богдановым, с Аметом Сейдали, с Леночкой Михайлиди. В Леночку все они были влюблены и мечтали на ней жениться. Ради нее, в основном, и старались - заплывали как можно дальше, прыгали с наивозможнейшей крутизны, - только голые попки посверкивали на солнце. Свобода - и море, и радостное владение каждым своим мускулом. И такая красота вокруг - в любое время года. Курортники и не представляют, наверное, как прекрасны эти горы зимой, поседевшие, в глубоких морщинах, или ранней весной, когда невидимый художник, все расщедриваясь и смелея, трогает бурый камень ярко-зеленой, а потом и розовой, и лиловой, и оранжевой краской... 
     Но самой большой радостью Камилла все-таки оставалась мама - вот такая легконогая, независимая перекинутый через плечо шарф длинными своими концами не скрадывает, а лишь подчеркивает неподатливую, как струна, фигуру горянки. Красота и отвага - только. Только совершенное неуменье - и нежеланье! - считаться с обстоятельствами, как бы очевидны они не были. Вот такая мама уходила много поздней вдоль Уланского переулка под вооруженным конвоем, - не захотела жить там, где ей предписано было жить, надоело! - уходила с поднятой головой, как и отец когда-то, а Камилл стоял в подъезде, смотрел ей вслед - и плакал... 
    

- Это уже в Москве? 
     - В Москве, конечно. 
     - Рассказывай ты по порядку! 
     Первого дня войны, объявления ее Камилл не помнит. Хорошо запомнил, как шли они, еще в штатском, татары, русские, - господи, кто тогда думал о национальности! - шли по-трое в ряд, печатая шаг под гору, от домика Чехова к ялтинской набережной, шли строго и спокойно, глядя прямо перед собой, уже отрешенные от всей этой толпы, молчаливо расступающейся перед ними и жадно устремляющейся вослед. Шли в этих рядах и три дяди Камилла - Шинаси, Анафи, Шевкет; двое из них пройдут всю войну и в сорок пятом погибнут, третий, оставшись инвалидом, разыщет своих уже в Уч-Кургане. 
     А потом вдоль Нижнего шоссе и, говорят, вдоль Верхнего тоже, потечет в направлении Севастополя, погромыхивая орудиями. Приморская Армия, державшая Чонгарский мост, и жутко будет при мысли, что она так и не удержала его, и как они измучены, эти белесые от пыли люди, как опасливо прислушиваются к звукам далекого, только им слышимого боя, как облегченно опускаются на землю во время недолгого привала и, словно бы ничего не видя, ко всему безучастные, вяло пережевывая сухие галеты, смотрят с шоссе в слепящее море. 
     В море, между тем, шел на предельной скорости пассажирский пароход, судя по всему, безоружный, торопился уйти из Севастополя в мирный по тем временам Новороссийск. Откуда ни возьмись, всплыла на траверсе его немецкая подводная лодка, стала в упор расстреливать пароход из своих орудий. 
     - А ну, хлопцы, - поднялся с земли один из этих, на шоссе, с кубарями в петлицах, - поможем, ребята, морячкам... 
     И вот это запомнилось: как спокойно и деловито, стряхивая с ладоней крошки, поднялся вслед за командиром весь расчет. Развернули гаубицу, прицелились. Пальнули  раз, пальнули другой, - только нос и корма немецкой субмарины вздыбилась над закипевшею пеной. Подобрали гильзы, пошли дальше, - дело сделали! - тем же широким от усталости, чуть приволакивающимся шагом. 
     И еще запомнилось от этих дней, не могло не запомниться, как пользуясь относительной тишиной, отвалил от ялтинского пирса громадный теплоход «Красная Абхазия», битком набитый вывозимыми в спешке детьми. Выбросил опознавательные знаки, отчетливо видимые, - «На борту - дети!». Налетело 12 юнкерсов, стали бить по канонеркам сопровождения, - те затонули сразу. Один юнкере изловчился, попал в трубу теплохода. Верная награда от фюрера: полкорабля ушло под воду. Появился стремительно спешащий на помощь эсминец, сходу сбил двух стервятников, остальные скрылись. А дети-то гибнут! Моряки спустили шлюпки, начали их спасать, поднимать, уже бесчувственных, на борт. Да разве спасешь всех!.. Тех детишек, что держались до времени на плаву, стало втягивать в гребные винты, кромсало, резало. Долго еще качалось на волнах зловещее ржавое пятно. 
     Море сразу стало чужим, немирным. Все чаще прорывались в него немецкие подводные лодки, чаще закипали бои. Наши и немецкие самолеты все чаще кружились над морем едва различимою беззвучною каруселью. Но когда брат бабушки, дядя Хамид, заведующий санаторием «Горное солнце», предложил вывезти со своим санаторием и родных тоже, бабушка отказалась наотрез: «Что говоришь, думаешь? Дети ушли. Куда они должны писать, куда вернуться? Где их дом?..» Спорить с бабушкой было невозможно. Уперлась и Сюльбие: «Маму - не брошу». Так и не уехали. А очень скоро и саму мысль об отъезде пришлось оставить. «Красная Абхазия» потоплена была в сентябре сорок первого, а уже в октябре с дачи Каменецкого в дом, который они отстроили, пришла тетя Паша: 
     - Султание, что ты скажешь? У нас уже немцы... 
     Так вот и началось: оккупация. Мальчишки, среди вечных своих «кто дальше», «кто выше», - потому что все-таки оставалось и это, - среди этих всех обычных своих занятий начали нешуточные поиски оружия, особенно гранат: гранатами глушили рыбу. Был среди мальчиков Мишка Рыбий Жир, так его почему-то все звали. Мишка однажды приволок на берег противотанковую. Ну, ребята побили его, прогнали, - «с ума сошел!» - сами уплыли собирать оглушенную рыбу. Оглянулись - и как в страшном сне: Мишка вернулся, сидит на берегу и гранатой той колотит о камень. Совсем как во сне: вроде бы кричишь ему и торопишься, плывешь, но собственного голоса не слышишь и не движешься с места. Осталась от Мишки только горстка изорванного тряпья. 
     В школу Камилл не ходил при немцах. Вернее, пошел было по настоянию матери, но мама открыла как-то учебник, а там, на первой же странице, портрет Гитлера, охаживающего с лейкой какой-то цветок. И подпись: «Первый рабочий Германии». Мама повертела книжку, полистала, сунула ее в печку: «В школу больше не пойдешь». Интересно, чего же она другого ждала!.. 
     А потом настал и такой день, - уже и своих ждали, и советские песни пели не таясь, - два наших катера, благополучно пройдя минные и боновые заграждения, ворвались в ялтинский порт, всадили одну за другой четыре торпеды в стоявший там огромный эскадренный миноносец и ушли невредимые, словно и не было бьющих по ним береговых батарей. Ошметки немецкого миноносца летели, между тем, до самого домика Чехова. Было это в марте сорок четвертого года. А в апреле сорок четвертого жители Верхнего Мисхора увидели первый советский танк. 
     Был он побит и покорежен, этот трудяга-танк, километров на двадцать обогнавший наши войска: фары прострелены, вспучена обшивка. Танкисты рассказывали, смеясь, как на перевале обстреляли было их партизаны, потом, разглядев, что это свои, обнимались с танкистами, потом, увидев на них погоны, чуть опять не открыли стрельбу. 
     Господи, как все они были счастливы! К тому времени уже исчез с горизонта староста Сеидибрам, ушел со своей семьей вслед за немцами. Всех сволочей, словно в одночасье, выдуло из Крыма. Минула лихая година, все!.. Ах, какая шла весна, как много обещала!.. Казалось, и сады в сорок четвертом зацветали особенно!.. 
     Вот так оно и приблизилось, так и наступило то утро - 19 мая 1944 года. Камилл проснулся еще затемно, от того, что кто-то осторожно тряс его за плечо: «Вставай, малыш!..» Кое-как разлепил глаза, увидел в предрассветных сумерках двух солдат с примкнутыми к винтовкам штыками и, еще не успев ничего понять, удивился напряженному и оскорбленному, что ли, выражению их лиц, - как у людей, обреченных, неведомо за что, выполнять заведомо грязную работу. «Вставайте, бабушка, вас выселяют. Берите документы, драгоценности, деньги... » Какие деньги, какие драгоценности!.. Бабушка трясущимися руками сложила в мешок самую необходимую одежонку, взяла оставшиеся с вечера пол-лепешки. Камилл прижал к животу единственное свое богатство - шахматы. Ничего они что-то не понимали: ни бабушка, ни он. И мамы, как на зло, не было, мама накануне уехала к тете Альме в Аутку. 
     Вышли из дома. Бабушка помедлила у дверей; запирать их, нетли. Солдаты тихонько тронули ее: не надо запирать, все равно, пошли. Пошли вниз, к шоссе, знакомыми тропинками. Обгоняли соседи, шли впереди, шли, не обгоняя, сзади, молча, не обмениваясь в полутьме ни словом. Кое-кто из солдат помогал тащить вещи: старики, дети, - как не помочь! Ведь ни одного путного мужчины в толпе, все мужчины известно где: как и по всей России - на фронте!.. 
     А дальше был гараж санатория имени Горького, что на Севастопольском шоссе, большой асфальтированный двор, заполненный людьми, четверо часовых у запертых железных ворот и наверху, справа и слева, по четыре в ряд, нацеленные на двор пулеметы. 
     И опять - во дворе гаража, - ни крика, ни плача, ни единой ноты протеста. Тишина. Только лязгает висячий замок на воротах, впуская новых и новых. Вот только теперь, при свете дня, когда все и всех видят, становится ясным то, о чем не смели догадываться по дороге: выселяют - только татар? Чушь какая-то!.. За что, почему вдруг? И тихий говор в толпе: недоразумение, советская же власть, ничего, разберутся!.. Но вот что интересно: в тихом, доверительном этом говоре - уже! - ни слова, ни полслова по-русски. 
     - Камилл, почему? Если думали, недоразумение, разберутся?.. 
     - Не знаю. Но факт остается фактом: ни слова. Будто начисто забыли русский язык!.. 
     На станции Боюк-Озень-Баш уже ждал эшелон. Ждали у переезда мама и тетя Альме с детьми. Обнимались при встрече, как после долгой разлуки, - уже не чаяли увидеться. Мама была спокойна. Все будет хорошо, - уверяла она, - разберутся обязательно. Что им всем - души пересадили, что ли, подменили жизни?.. Какие были, такие и остались. Вон у бабушки - трое сыновей на фронте. Трое!.. Всего этого за двадцать четыре часа не скинешь!.. Про 24 часа маме сказал военный, руководивший отправкой: приказано, дескать, в 24 часа очистить Крым от татар. Сам и помогал их семье погрузиться. Вот и на его лице было то же выражение, что у давешних солдат: сопротивлялся душевно тем обязанностям, которые вынужден был выполнять. 
     А дальше - ехали. Долго ехали, считайте, месяц. И чем дольше ехали, чем дальше оставались родные места, тем меньше было разговоров, что все это - недоразумение, что кто-то во всем этом разберется. Разберутся - когда, где? И многие ли из них доживут до того дня, когда все-таки разберутся? Никому они что-то не были нужны: живешь - живи, умираешь - умирай поскорее. Каждый кусок хлеба добываешь ценой унижения, каждый глоток воды - дорого доставшееся чудо. Особенно тяжело было перед большими станциями, когда наглухо затворялись тяжелыми засовами двери теплушек, - чтоб ни одна живая душа не знала, что за груз в пережидающем на запасных путях эшелоне. Стояли по десять часов и больше. Духота, зловонье, грязь. Больные, здоровые, умирающие - все вперемешку. 
     И - самое страшное! - чем дальше от Крыма, чем глубже в Россию, тем чаще слышишь: шпионы, изменники, выдавали партизан, советским стреляли в спину... Кто стрелял, когда? Кто из оставшихся там, в Крыму, мог бы повторить такое? А здесь - говорили, верили. Этим, им что!.. Одни равнодушно, мимоходом спрашивают, другие равнодушно, заученно отвечают. Кто надо всем этим задумывается, кто пытается разобраться? Никто! Вот так и существуй,  добывай правдой и неправдой что-нибудь поесть, наполняй с оглядкою чайник, еще спасибо скажи, что цел, косоглазый черт, ублюдок... Что тебе, спросить, татарва окаянная, не жилось при советских!.. 
     В той же теплушке, что и Алиевы, ехал подполковник из Нижнего Мисхора. Как раз перед высылкой приехал с фронта на побывку к жене. Его выслали, несмотря на заслуги и ордена, на то, что в части его, конечно, ждали обратно. Его выслали, а жену оставили: русская. Поехала с ним добровольно. Умирая, не выпускала руки мужа из своей,  целовала ее спекшимися от жажды губами: дождалась желанного с фронта. Только это и помнила в предсмертном бреду: наконец-то дождалась!.. Похоронили ее, как и многих хоронили, в азиатских степях. Вы в Алупке были? Там стоит бронзовый бюст дважды Героя Советского Союза, летчика-испытателя Аметхана Султана. Его мать тоже ехала с нами, нашим же эшелоном. 
      - Не понимаю, прости меня: ты спокоен, Камилл? 
      - Спокоен? Нет, просто - я думаю: как она сложилась, эта машина? Ведь машина! Тупая, бесчувственная, действует без сучка и задоринки: ни сомнения ни в ком, ни ослушанья. Что мы видели в дороге? Беду. Общую беду. И кто мы были в этой беде? Израненный солдат стакана воды из наших рук не примет, - изменники! Видели теплушки, - много теплушек, таких же, как наша. Мы-то знали, что там, за теми засовами. Целые народы! Нас оболгали, а их - не оболгали? Нам не верили, а мы - им - верили? Тут не злиться, тут думать надо... 
     Вот он сидит передо мной, тронутый сединой бывший паренек из Мисхора. Все видел, ничего не боится. Только раз блеснули яростью глаза - когда вспомнил раиса с нагайкой и то, как гордая, доведенная до отчаяния женщина нащупывала, не глядя, лежащий рядом остро отточенный тесак. 
     - Как ты в Москве оказался, Камилл? 
     Приехал осенью в Уч-Курган дядя Шинаси, демобилизованный по ранению. Привез бумагу с директивой НКВД Узбекской ССР - освободить семью Алиевых от спецпереселения. Все три брата списались с фронта на фронт, обратились в Верховный Совет: воюем, дескать, честно, имеем награды, а родная наша мать... Ну, и так далее. В Москве разрешили жить только бабушке, той удалось прописать у себя уроженца Москвы Камилла. Остальных - тех, кто остался жив, - разбросало. Вот мама - приехала было к сыну в Уланский переулок из города Арек - увели под конвоем. 
     И снова о Ферганской долине: знаете, какие там змеи? Наша, крымская змея предупреждает о нападении, поднимает голову, шипит. Азиатская коварна - нападает сзади, бесшумно. 
     Далекая, заповедная земля Крым. Нет моря теплее, нет мягче и податливее скал. Вот - даже змей таких нет нигде: предупреждают о нападении, поднимают голову, шипят... 
<......................>

______________________________________________________________________________________
п