.
Александр Котляр, «Берлога солнца» (рассказы)

 

Без наркоза

 

С детства люблю себя оперировать. Если в пятку вдруг гвоздь вошёл или кусок стекла, то – бритвой с вожделением мазохиста, из глубокого разреза окро-иялонными пальцами. Вскрытие конечностей в нестерильных условиях по большей части не приводит к летальному исходу. Совсем иначе обстоит с удалени­ем опухолей, расположенных в области головы.

Я давил фурункул двумя руками, протыкал ноздрю нестерилъной иглой, подрезал кожу ржавой бритвой. Но фурункул умело выскальзывал из-под пальцев.

– У тебя правую половину лица раздуло, как при свинке, – озабоченно сказала мама. – Давай на два этажа спустимся, пусть тебя Лера посмотрит.

Я не хожу к врачам даже в критических ситуациях, и организм привык побеждать недуг без вмешатель­ства извне. Но объяснять это маме бесполезно, и уже через десять минут соседка, известный отоларинго­лог, разглядывала мой фурункул через металлическую трубку, вставленную в ноздрю.

– Ну как, жить буду? - бодро пошутил я

– Если прямо сейчас не поедешь в Первую Град­скую, то вряд ли, – ответила она без тени улыбки. – До утра не доживёшь.

Шутки медиков часто сбивают с толку, но по вы­ражению её лица было понятно, что ехать надо. Част­ник быстро довёз меня до приёмного покоя больницы. Полутёмный зал с каменным полом напоминал морг. На передвижной никелированной кровати неподвиж­но лежала полная женщина в пальто, на полу под ней распласталась оттаявшая курица в целлофане.

– Сбила машина, наповал, не дышит, – спокойно сказал человек в белом халате. – А ты что, сын убитой?

– Нет, она мне никто, – я показал пальцем на кури­цу. – Я сюда из-за прыща. Вот, раздуло рожу как свин­кой. Мне, наверное, лучше утром в поликлинику...

– Давай осмотрю тебя, раз уж приехал, – предло­жил человек в халате.

Я взгромоздился на хирургическое кресло, он долго вглядывался в мою ноздрю через увеличительное стекло, потом поднял телефонную трубку:

Скорую к третьему, срочно!

Кому скорую? не понял я.

Тебе. Операцию надо делать, до утра не дотя­нешь. Скорая тебя в травматологию отвезёт.

Полночь уже, может, утром?

       Утром будешь как эта, с курицей. «Сговорились они, что ли, и соседка, и этот в ха­лате?» расстроился я.

Тем временем подъехала скорая. В кабинет влетел санитар-перевозчик:

Этого везти?

Да, и скажи Коновалову, чтобы резал немедлен­но, а не когда проспится.

Мы вышли на улицу и сели в машину. На заднем сиденье ждали две женщины. Одна несуразно поджи­мала правую ногу, другая грустно смотрела хрониче­ски больными глазами. Вскоре перевозчик остановил машину, высадил женщин и, повернувшись ко мне, загадочно улыбнулся:

А тебя в травматологию, к Коновалову.

       Почему вы улыбаетесь? спросил я, предчув­ствуя скорую встречу с нехорошим.

       А что мне, каждому сострадать? Хотя твой слу­чай особый встреча в тихий час с Коноваловым ни­чего хорошего не предвещает.

       – При чём здесь тихий час? Это же не пионерский лагерь.

       – Тихий час – это когда в травматологии тихо. Травмированных под утро подвозят. Сейчас они ещё пьют в кабаках, танцуют, девчонок лапают. А через каких-нибудь пять часов — с черепно-мозговыми под скальпелем Коновалова. Жизнь – непредсказуемая штука, мы лишь куклы-марионетки на ниточках.

И перевозчик хрипло запел:

Дергает тросы злой господин,

Счастье иллюзия, сводами хлипка,

Призраки кукол притворных машин,

Случаем скомкана счастья улыбка...

– Выходи, приехали. Дверь в корпус закрыта, так что ори, бейся как бабочка о стекло.

Санитар-философ нажал на газ, оставив меня пе­ред дверью тёмного окнами здания.

Входная дверь и вправду была закрыта. Я скрёбся в неё застенчивым интеллигентом, стучал возмущён­ным пролетарием – дверь не открывалась.

Во мне вскипела волна протеста: «Получают по двойному тарифу за ночное дежурство, а сами спят. А может, и не поодиночке спят, скрипят пружинами больничных коек... Вот из вредности не умру перед дверями!» И я заорал сиреной:

– Пожар! Надеть кислородные маски! Срочная эвакуация!

Призыв был услышан, в дверях призраком возник испуганный маленький человек в несвежем халате на скорые плечи:

– Где горит?

       – Внутри меня горит! Меня оперировать надо срочно, до утра могу не дожить.

       – Ну и не доживай, вас тут таких знаешь сколь­ко? Что мне теперь – личную жизнь под каблук спу­скать? – и он посмотрел на носки своих неотгутали-ненных ботинок.

       – Личная жизнь неотделима от общественной и связана с ней узами причинно-следственных свя­зей, – значимо изрёк я.

       – Красиво сказано, – одобрил человек в халате. – Жалко будет, если такой животочащии источник ра­зума заглохнет. Орган-то какой вырезать будем?

       – Да вот, прыщ. – Я шестым чувством определил в маленьком человеке Коновалова.

Он посадил меня на стул, отогнул край ноздри пин­цетом и посветил в нос фонариком.

– Так у тебя абсцесс, в кровь зараза пошла. Если сейчас не почистить, утром будешь в морге новеньким. Ты про гангрену слышал? Так вот у тебя она самая – гангрена прыща. Ничего, у нас с этими гангренами разговор короткий. Вчера вон мужику ступню по са­мую голень срезали... И твою гангрену ликвидируем, оттяпаем по шейные позвонки, декапитация, гильотина, – и он мелко задрожал подбородком от смеха.

«Тупицы, почему кругом одни тупицы – и пере­возчик, и этот?» – я посмотрел на Коновалова, хлю­пая абсцессной ноздрёй.

       – Ты к боли как, восприимчив? – вдруг спросил Коновалов.

– К чьей боли? – не понял я.

       – Ясно, что к своей, чужой только канонизиро­ванные мучаются. Резать я тебя буду в чувствитель­ной зоне, там ткань прошита нервами, и каждое движение моего скальпеля будет отзываться в тебе муками, – и Коновалов для убедительности покрутил перед моим носом скальпелем со следами засохшей крови.

       – А как же анестетики – химические вещества, призванные создать иллюзию отсутствия боли? Поче­му бы не испытать их действие на мне?

Похоже, мне удалось поразить Коновалова осве­домлённостью.

       – Нет у меня ключа от сейфа с наркотой. Его Ру­косуев, глав наш, домой уносит.

       – А когда этот Рукосуев придёт? – с надеждой спросил я.

       – Утром в восемь, с боем курантов ворвётся, но до восьми ждать не будем. К трём ночи у тебя температу­ра поднимется до 41, а к четырём забьёшься в конвуль­сиях и впадёшь в кому.

– Коновалов для убедительности подпрыгнул и смешно затрясся всем телом. — Ты спирт неразведённый без закуси пьёшь?

       – Конечно, кто ж не пьёт. – Мне хотелось выпить, и уже было не важно что.

       – Ну, тогда заанастезируемся вместе, и операция пройдёт безболезненно для обоих. Думаешь, у меня сердце – грабли? Я знаешь как состраданием к тебе мучиться буду? Почти как канонизированный.

Коновалов достал из шкафа трёхлитровую бутыль и привычным движением, не глядя на горлышко, на­полнил до краев два химических стакана.

   Вот, занюхай, – он придвинул ко мне пластико­вый пакет. Пакет пах докторской колбасой и вызывал обильное слюноотделение.

«Интересно, кто готовит Коновалову завтраки, кто складывает в пакет проложенные колбасой кусочки хлеба – неужели он сам? А может, женщина?» – по­думал я, но спросить не успел – Коновалов уже под­нял стакан и произносил тост:

       – За успешный исход нашего общего дела! Чтоб до комы не дошло.

       – Чтобы не дошло, – согласился я, и мы, глубоко выдохнув, опрокинули стаканы.

       –Теперь по второй! Между первой и второй перерывчик никакой, – задорно сказал Коновалов и снова наполнил стаканы.

       – А за что теперь пьём? За кому пили, давай за женщин! Чтобы они мне ещё пригодились, – предло­жили.

– Очень своевременный тост. Женщины – это наше всё. Вот если бы не ты... Но я на тебя не в обиде, Танька подождёт, ей в черепно-мозговом ещё месяц париться.

– Слушай, а может, ну её, операцию эту, может, проспиртованный организм дотянет до утра? Жалко дурацким фурункулом такую встречу портить. А так, пригласим твою черепно-мозговую и откоротаем с кайфом время до утра. Что ни говори, а присутствие женщины украшает, особенно когда выпьешь.

– Да, не могу не согласиться, украшает. Но всё ж давай я тебя маленько резану, для отчётности. А если вдруг получится, замотаю тебе голову бинтами, дыру для глотания прорежу и продолжим.

– Мне раздеваться?

– Не Танька небось, одетый ложись, – заржал Ко­новалов и взял в руку скальпель.

– Ты хоть стерилизни его для порядку, у меня тог­да шанс появится.

Коновалов положил скальпель и пинцеты с рваны­ми краями в стерилизатор.

   Пока стерилизуется, ещё примем, – сказал он и разлил спирт...

В окно настойчиво колотили. Коновалов нехотя по­ставил стакан и вскоре вернулся с санитаром скорой.

– Бухаете? И я с вами приму, а то внутри холодно. – Санитар взял с полки стаканчик и налил из бутыли:

– Выпьем за бренность земного пути, за то, что­бы, пройдя этот путь, мы смогли достойно уйти в мир вечный.

– Это вы прекратите, я ещё в этом мире не всё исходил! И вообще, заканчиваем пить, а то и вправду уйду навсегда. – Я посмотрел в уже ничего не выра­жающие глаза Коновалова и опрокинул стакан.

– Коновалов чем больше пьёт, тем лучше опери­рует, он же ученик Рукосуева, – успокоил санитар и тоже опрокинул.

– Начнём, – сказал Коновалов. – А ты, Серёг, ас­систировать будешь. Привязывай его ремнями к поруч­ням, чтобы не вырвался, когда рассудком поплывёт.

Я лёг на кровать, наспех застланную несвежей простынёй. Серёга с садистским остервенением при­вязал мои руки к поручням.

   Теперь не вскочит, – удовлетворённо сказал Коновалов, поднося к моей ноздре наспех простери-лизованный скальпель.

Боль пробила электрическим разрядом, вжала в никелированное ложе, заскрежетала зубной эмалью. Поплыли лица Серёги и Коновалова, но сознание не отключалось.

   Всё, – сказал Коновалов.

«Умер, – пронеслось в моём измученном болью мозгу. – Умер, и чёрт с ним. Какая, в сущности, раз­ница – сейчас или через несколько десятилетий?»

Ангел в халате, скрывающем крылья, голосом Ко­новалова курлыкал:

– Полноздри отхватил! Но ты не серчай, новая вырастет. Главное, что в кому не впал!

– Не искушай меня Коноваловым, ангел, я мёртв. А может, ты дьявол в халате? Сгинь! — и я прочертил указательным пальцем в воздухе знак «Z».

– Ты ему мозг, случаем, не повредил? – забес­покоился перевозчик.

Коновалов внимательно посмотрел на лезвие скальпеля:

   Да вроде нет, не допил просто, надо добавить, – и снова разлил на троих...

Это последнее, что я запомнил из той ночи. Созна­ние, и так задержавшееся дольше положенного, нако­нец оставило меня.

Пришёл я в себя только утром. Никелированную койку кто-то раскачивал. Я провёл ладонью по краю кровати, но не наткнулся ни на руку в перчатке, ни на когтистую шерстяную лапу.

– Перестаньте качаться и перевернитесь на спи­ну, прооперированный! Да, вы – с фурункулом! – приказал незнакомый женский голос.

– Я не хочу, мне на животе привычней, – возра­зил я, не открывая глаз.

    Вас сам Рукосуев хочет осмотреть, – сообщил голос.

«Где-то я слышал эту фамилию – Рукосуев. Ка­жется, от Коновалова. Светило медицины, оперирует, даже когда на ногах не стоит».

В знак уважения к светилу хирургии я перевер­нулся на спину и открыл глаза. В мою руку была акку­ратно вставлена иголка, через неё в вену втекала жид­кость из прозрачного пластикового мешка.

«Коновалов бы в вену не попал», – подумал я и по­вернулся к медсестре:

– Это не вы, случаем, в меня иголку воткнули?

– Да, я прикреплена к вашей палате, делаю уколы, слежу, чтобы вдруг не... – Она осеклась и посмотрела на койку справа.

– И что, мрут? – спросил я.

– Я не хочу об этом сейчас, 777-й, – нахмурилась девушка.

– А когда? Может, когда все уснут? – я посмо­трел на ровные ноги девушки в белых лакированных туфлях. – Кстати, почему 777-й?

– Вам Коновалов номер написал, видите? – и она по­казала пальчиком на тыльную сторону моей правой руки, где шариковой ручкой были выдавлены три семёрки.

– Алкоголик он, Коновалов этот, и учитель коноваловский тоже. Как его... Руковдуев, Вруковсуев? – проворчал я.

– Не Вруковсуев, а Рукосуев, он выдающийся хи­рург, оперирует, даже когда...

– Знаю – даже когда на ногах не стоит. Мне Ко­новалов рассказал, думал, не выживу. Но теперь этот факт станет достоянием широкой общественности. А почему он не стоит на ногах, у него что, церебральный паралич?

– Нет, просто он так устаёт, что... что не стоит на но­гах, – сказала сестра, сдерживая улыбку.

Авы тоже с ним?

– Что – тоже?

– Не стоите?

– Шутки у вас больные, – девушка застегнула верх­нюю пуговицу халатика. – А вот и Рукосуев.

Я повернул голову в марле и увидел его, невысоко­го человека лет пятидесяти. Он подошел к койке:

– Вас Коновалов чуть не потерял.

– Как это? Я не иголка, чтобы меня терять!

– Это жаргон у нас такой. Если умирает опери­руемый, то его после операции не находят живым, по­нимаете?

– Доходчиво объясняешь, зовут-то тебя как? – спросил я, пытаясь подсунуть Рукосуеву руку для по­жатия.

– Люда, вы что ему с глюкозой вводите – люми­нал или фенобарбитал? – нахмурился тот.

– Что вы, Владимир Семёнович, только глюкозу!

Может, это он от боли неадекватный? Или с рожде­ния....

– Выходит, Вовка ты, Вован. А я – Саня, давай знакомиться, – и я повторно выставил из-под одеяла правую руку с всунутой в неё иглой.

– Да, меня зовут Владимиром, Владимиром Семё­новичем. Но руку я вам жать не буду. И не из брез­гливости или неуважения, просто у вас игла из вены выпасть может.

Рукосуев проворно снял с моей головы небрежно накрученные Коноваловым бинты:

– Алкоголик, ничего по-человечески сделать не может.

– Это вы про Коновалова? – встрял я в бесе­ду. – Мне тоже показалось, что он был неаккуратен – скальпель не простерилизовал, пытался тупым краем фурункул вскрыть. Как вы справедливо заметили, это удивительно, что он меня не потерял.

   Да замолчите же вы наконец, – раздражён­но сказал Рукосуев и повернулся к сестре: – Завтра утром повторная операция. А сейчас уколы пеницил­лина, семь раз в день. – Он размашистым шагом по­шёл к двери, за ним мелко засеменила Люда.

   Даже не попрощался, – недовольно проворчал я.

    Да они всегда так, никакого уважения к пациен­там, – поддержал сосед по капельнице, полноватый муж­чина с помятым временем лицом. – Аты где служил?

– Нигде, у меня в универе военная кафедра была, выдали офицерские корочки, и всё.

– Так ты жизни настоящей не видел! Вот я когда прапором, время было – золотой век. А тебе, выхо­дит, и вспомнить нечего. Зарплату-то хоть хорошую платят?

– Гроши, но мне на кусок колбаски, хлебушка ло­моть и стакан портвешка хватает.

– Не грусти, давай знакомиться, – сосед привет­ливо качнул капельницей. – Я Мудрецов Виктор, мож­но Витя. А ты, я слышал, Саша? Моего капитана тоже Сашей звали. Знаешь, как мы с ним на пару к дояркам в увольнительную ходили? На них как на перине, и молоко парное. А у тебя как с этим, Сань?

Жизнь пока не опускала меня на пахнущую молоком и навозом дородную женщину, и я честно признался:

– Да студентки по большей части. Была, правда, одна с фабрики кондитерской, конфеты носила с оре­хами, а так... даже вспомнить нечего.

– Не расстраивайся, будут ещё и у тебя настоя­щие. А интеллигентки эти, они носом только вертеть мастерицы, а сделать мужика счастливым не умеют. – пообещал я.

– И правильно, – поддержал Мудрецов, – в сов­хозе – жизнь.

– Мальчики, на бочок все быстренько, – весело сказала новая медсестричка с безликим лицом, – тру­сики, раз-два, приспустили.

Мудрецов подобострастно задрожал исколотыми ягодицами:

– Наташенька, может, вы меня в правую, а то я на левом боку уже спать не могу.

– Можно и в правую, – согласилась Наташа и вон­зила в Мудрецова шприц.

Я повернулся на живот и уснул. Похоже, Люда всё-таки добавила в капельницу фенобарбитал. Во сне мне явился Рукосуев, окровавленной рукой зано­сящий грязный скальпель над моим телом: «Глупости болтает, хамовит, называет неуважительно – без от­чества, зарежу!». – «Нет... не убивай, жить хочу...» – закричал я... и проснулся.

Рядом с койкой стояла Люда.

– Пора вставать, будем к операции готовиться.

– А может, без клизмы обойдёмся? – я с надеж­дой посмотрел в голубые, как гжель, глаза.

– Конечно, без, – засмеялась Люда, – вам же не седалищный нерв вырезать будут.

Засмеялся и Мудрецов. В его армейскую бытность если смеялся один, то смеялся весь взвод.

Путаясь в трубке от капельницы, я неуклюже за­брался на передвижную койку, и мы поехали по длин­ному больничному коридору. В голове проносились сцены из сна. «Зарежет, точно зарежет», – подумал я.

Рукосуев уже готовился, протирал зачехлённые резиновыми перчатками руки палача, пылил тальком, жонглировал скальпелем и что-то радостно напевал себе под нос.

    Я вас во сне видел, – сообщил я, вкатываясь в операционную.

Рукосуев перестал играть со скальпелем:

– Меня?

– Да, вас.

– И чем я у вас там во сне занимался?

– Вы меня убивали, убивали хладнокровно и умыш­ленно. Кстати, я написал письмо в прокуратуру и пере­дал его надёжному человеку. Если вы меня потеряете, то... ну, в общем, в ваших интересах сохранить мне жизнь. Мы теперь к одной капельнице подколоты, – и я истерически засмеялся.

– Быстрее надевайте на него маску, – поторопил Рукосуев медсестру.

Сладкий вкус эфира, лёгкость. Я мысленно попро­щался с Мудрецовым, с сестричками, с видом Ленин­ского проспекта из окна, с вкусным запахом её волос. Тьма и – опять свет... Значит, поверил про письмо! Стали возвращаться рефлексы, покалывала подмятая рука. Плечо почувствовало чьё-то лёгкое прикоснове­ние. Кожа подушечек пальцев нежная... Люся? Я от­крыл глаза. Надо мной стоял Рукосуев.

   Вы пришли за письмом? – спросил я.

Рукосуев махнул рукой и не ответил.

Повторная операция оказалась успешной. Муть уходила, просачиваясь жёлтым потом в больничный матрас. Пенициллином кололи всё реже и вскоре раз­решили выходить во двор.

По двору в больничных халатах бродили череп­но-мозговые женщины. За металлической загородкой шумел Ленинский. От нечего делать я рвал на мелкие кусочки кленовый листок. В воздухе пахло талой вес­ной, хотелось выпить водки и проснуться не рядом с Мудрецовым. Ко мне подошла бледная девушка в больничном халате.

– Вот, лист рву, – я подвинулся на край скамейки.

– Вижу. – Она села рядом.

    А почему у вас на лице нет швов и шрамов, как у всех здесь?

    Я не из травмотделения, я из почечного.

– А-а-а, вам проще, внутренние органы скрыты от взглядов.

– Мне не проще, тот мир для меня отрезан навсег­да, – она показала глазами на проспект.

За частоколом из металлических пик по тротуару шли люди и улыбались весне, не замечая теней в боль­ничных халатах.

Счастье и безысходность, исполнение желаний и смертельная болезнь. И кажется – стоит только на­деть короткую юбчонку, подвести глаза, и ты там – за пределами огороженной металлическими пиками Первой Градской.

Я посмотрел на девушку:

– Давайте в карты сыграем, в дурака?

– Я не играю в карты, так и не научилась, – она грустно улыбнулась.

– Я научу, это совсем несложно. А хотите – в очко? Я принёс колоду. Мы играли часа два. Я не пере­ставая говорил глупости, она смеялась.

– Ты где пропадал? – спросил Мудрецов, когда я вернулся в палату.

– Гулял. – Я отвернулся к стене, разговаривать не хотелось.

Я думал о границе из железных пик, о том, что мы начинаем остро чувствовать чужую боль, только когда больно самим...

<...................>

_____________________________________________________________________________________________

 

п