..
МЕСЯЦ ШЕСТОЙ

     -Тогда, когда в Вильнюс вошли нацисты, выжили не кошки, не собаки, а люди, – сказала 
вчера г-жа Шварц. -Сумели люди...
     Я стоял у вечернего окна и разглядывал густую темень. «Тоща, в Вильнюсе...» – далёкое 
время, далёкая страна, далёкие люди – словно укор.
     Белые молнии, подобно серебряным трезубцам, потрошили хрупкое тело неба.
     Я, разумеется, понимал: прочитав в пятничном номере газеты ругательный отзыв о моей выставке, г-жа Шварц решила подняться ко мне, чтобы утешить, сказать, что какая-то 
статейка по сравнению с тем, что бывало «тогда в Вильнюсе», – просто чепуха чепуховая.
     Подышав на окно, я наблюдал, как по мерцающей поверхности стекла медленно 
растекались мутные пятна. Тревожила мысль: «Неужели у меня вид Дырки Сучьей?» 
Обернулся. Взгляд г-жи Шварц то замирал, то вновь оживал.
     -Я не собака... – сказал я. -И я не дам себя...
     -Конечно! – проговорила г-жа Шварц. -Заметка – она в газете, а ты у себя в комнате, и 
ты – сам по себе...
     Я подумал о Зине.
     -Г-жа Шварц, – сказал я, – хотите, скажу, отчего, когда дохнут даже собаки, люди всё же 
выживают? Всё дело в зацепке – иногда стоишь у раскрытого окна и тебе от самого себя 
тошно, и голова кружится, и чувствуешь, что вот-вот выпадешь наружу, но, если сумеешь за подоконник ухватиться – на мостовой не окажешься...
     -За подоконник?
     -За что угодно: за полевые цветы, за хорошую книгу, за женщину, за кресло депутата парламента, хоть за саму смерть...
     -Боже упаси! – взметнулась г-жа Шварц.
     За окном сверкнула молния и, вслед за ней, взорвался осенний мир.
     На треугольном столике вздрогнули листы с лицами моих приятелей...
     -Мне секрет известен... – сказал я.
 

     *   *   *

     А сейчас – разбухшая от ночного бдения голова, бледные стекла окон и всё ещё мокрая мостовая улицы Галиль. Ослабевшая к утру мгла сдаётся, растворяется в зыбком свете утра; туманы, словно спохватившись, сползают с крыш; на жестяных крышах автомобилей 
вздрагивают дождевые капли; по губам прохожих пробегают тихие струйки пара.
     Жар воспалённых глаз и измученный мозг – они ещё в ночи, которая была ко мне 
доверчива и терпелива, а я платил ей тем, что пытался хорошо и честно думать.
     Настойчиво сверлили слова Колдуна: «Чем жизнь сложнее – тем она понятнее», – и 
к утру меня вдруг осенило: «Чем жизнь понятнее – тем она проще!..»
     Ночь была замечательной; я прекрасно поговорил с собою, но ночь ушла, как всё в этом 
мире уходит, а завтра я буду снова лежать на бескрайнем матрасе и маяться, потому что 
рядом со мной не будет женщины, и моё страждущее мужское наполнится кровью, набухнет, напряжётся, задрожит, грозя вырваться наружу.
     «.........!» – сорвется с моих губ, и, достав коробочку транзистора, я буду слушать 
саксофон, который заскулит обиженной собакой. Как просто: ночь ушла, мама ушла, Зина 
ушла, моя новая выставка в кафе «Будьте здоровы!» шикарно провалилась. Просто...
 

     *   *   *

     -О чём думаешь? – молча спрашивает Мима.
     -О жизни.
     -Не стоит.
     -Жизнь не стоит?
     -Она – стоит; думать о ней не стоит.
 

     *   *   *

     Знать бы, о чём думает в тюремной камере Колдун. Может быть, о стакане горячего чая 
или о наступившей осени, или о старых ноющих костях? А охранники тюрьмы о чём 
думают? А наши министры? А о чём думает могильщик, стоя перед вырытой с вечера ямой, которая теперь наполнилась гнилой водой с вдруг выплывшими наверх белыми червями?
 

     *   *   *

     -Думаешь ни о чём? – молчит Мим.
     -Пытаюсь...
     -Ни к чему. Думать ни о чём – невозможно...
     -Отчего ты у меня такой умный? – спрашиваю.
     -С кем поведешься, того и ... – думает Мим.
 

     *    *    *

     Продолжаю думать о могильщике в высоких резиновых сапогах; о ведре, которым он 
черпает из ямы воду; о том, как грубо, но вовсе не злобно выругается, постучав кулаком по 
своей давно уже затвердевшей, негнущейся пояснице, а потом, после того как он уложит 
в землю безвольное тело, чья-то горячая, взволнованная рука протянет ему бумажки денег, которые он, в своюочередь, переложит в ладонь своей набожной супруги.
     «Такова жизнь!» – все судорожно хватаются за эти слова, словно лишь только в них 
заключён тот единственно верный ответ, который может утешить, смирить...
 

     *    *    *

     -Люди – грешны, – думает Мим, —но не их в том вина; ибо всё – от Бога!
     -Все ли? – говорю я.
     -Бог – во всём и повсюду...
     -Даже в кастрюле с супом?
     -Разумеется! И в кастрюле...
     -Если бы так, – говорю я.
     Мим молчит. Он всегда молчит кстати.
 

     *    *    *

     «Счастливым должно быть совестно! – сказал Колдун. -Твоя мама искала жизнь не счастливую, а свою... »
 

     *    *    *

     Отворачиваюсь от окна.
     На треугольном столике Лица... Я ухватился... Мама, знай – я не отступлю!..
 

     *    *    *

     -Думай! – молчит Мим. -А главное – болей.
     -Болеть необходимо?
     -В твоём деле боль – главное.
     -Разве не тонна исписанных карандашей – главное?
     -Главное – болеть.
     -Чтобы жар?
     -Чтобы бред! И думай...
     -Выходит, бредовые мысли...
     -Чтобы жизнь своя...
     -Верно, Мим, своя...
 

     *    *    *

     Устав от прогулок по тёмным крышам, туманы расползаются, окна в домах под 
вспышками электрических лампочек веселеют, уши улавливают звонкие выдохи вскипающих чайников. Потягиваюсь. Думаю о том, не укатить ли в посёлок, где в тишине светлых теплиц Кучерявый выращивает волшебные цветы. Конец света: Кучерявый выращивает цветы!
     Сейчас отожмусь от пола раз сорок-пятьдесят и непременно уеду любоваться цветами и 
дышать покоем!..
 

     *    *    *

     ...двадцать два, двадцать три, двадцать четыре – руки, как два хорошо смазанных поршня.
     ...тридцать пять, тридцать шесть, тридцать семь – сердце бьётся ровно, надёжно.
     ...сорок один, сорок два, сорок три – кровь, разбегаясь, согревает тело.
 

     *    *    *

     Я считаю, что жизнь человека – это сиюминутье и ещё память о прошлом; а когда 
умираешь – отмирает твоё будущее – только и всего... Мама, не ты умерла, а твоё будущее, 
до которого никому нет дела...
     -О своём будущем твоя мама догадывалась, – думает Мим. -От страха перед ним она 
напивалась, и тогда её глаза наполнялись не по-человечески чистыми слёзами, которые 
потом на щёки вываливались; казалось, они не из глаз вываливаются, а оттуда, где душа...
     -Мим, думаешь, что оттуда?..
 

     *    *    *

     ...сорок восемь, сорок девять, пятьдесят!
 

     *    *    *

     Кто-то стоит за моей спиной; стоит безмолвно, недвижно, но я чувствую, что за моей 
спиной сейчас кто-то стоит и меня разглядывает. Оборачиваюсь. Она стоит в дверях – 
у неё опавшие плечи, а под мокрым плащом дрожащее тело.
     -Зина!
     Она смотрит на меня белыми глазами и молчит. Теперь комната пахнет ранней осенью.
     -Я ждал, – говорю я. -Всё это время ждал!..
     Зина опускается на край матраца и прячет глаза.
     «Белые глаза отусталосги,—думаю я,—или от боли...»
     -.................... – говорю я.
     -Да, – отвечает Зина, и между бровями сжимается тугой островок...
     -Ты вернулась?
     -Нет, – говорит Зина.
     -Нет? – замечаю, как несколько капель, подталкивая друг друга, скользят по мокрым 
волосам и вдруг ударяются о неубранную постель.
     -Кажется, я бесцветная, – голос Зины словно усталый шёпот саксофона. -Я бесцветная, 
как дождевая капля.
     На полке молчаливый Мим; на листах, разбросанных на треугольном столике, 
молчаливые лица.
 

     *    *    *

     -Ты не в ладах со своими внутренними позывами, – говорю я.
     -И ты об этом? – островок между бровями становится бело-голубой. -Муж советовал мне 
обратиться к психоаналитику, вся Америка обращается к психоаналитикам.
     -Ты обращалась?
     -Зачем?
     -Вся Америка обращается!
     -Однажды я догадалась, что жизнь – это игра по незыблемому правилу: «так надо!». Всё, 
что мы делаем, это лишь оттого, что «так надо!» – на лице Зины улыбка-гримаса, 
напомнившая ту, которая появлялась у мамы, когда она, пьяная, садилась на пол и, 
запрокинув голову, выкрикивала десятки раз строчку из чьих-то стихов: «С тех пор, как 
для меня законом стало сердце... С тех пор, как для меня законом стало сердце... С тех пор, 
как для меня... »
     -Плюнь на то, что «так надо!», – говорю я.
     -Думаешь, сумею?
     -Так надо!
     -Думаешь, сумею? – повторяет Зина.
     Я молчу. Не знаю почему, но я молчу.
 

     *    *    *

     -Самая тяжкая мука: маяться собою, – говорит Зина.
     -Знаю!
     -Я...
     -Знаю!
     -Ты рисуешь...
     -Я ухватился.
     -Ты спасся...
     -Спасение в нас самих...
     -Больно...
     -Против боли принимают наркоз.
     -Твои рисунки – твой наркоз?
     -В газете о моих лицах писали: «Не лица, а рожи, пугала, страшилища! А. Сегал решил вспугнуть публику, и ему это, надо признаться, вполне удалось!»
     -Была новая выставка?
     -Она с треском провалилась, и меня лишили биточков.
     -Боже! – говорит Зина.
     -Плевать! – плевок ложится в дальний угол комнаты.
    

-Класс! – восхищается Зина и сплёвывает себе под ноги.
     -Браво! – одобряю я. -Повтори, Зина, повтори!..
     Не поднимаясь с матраца, мы плюем на пол, а потом у Зины кончается слюна, и она, 
жалобно всхлипнув, прячет лицо в подушку.
     -Ты отлично плюешь... – говорю я. -Ты сумеешь...
     Лица Зины не видно, и это придаёт мне решимость...
     -Что ты делаешь? – спрашивает Зина.
     Молча раскладываю на матраце её плащ, кофточку, юбку.
     -Что ты делаешь? – повторяет Зина.
     Твоя одежда совсем мокрая и холодная, и я подумал, что...
     -Ты раздел меня?
     -Вроде бы.
     -Нет, Ашер, нет.
     -Ладно.
     -Не надо.
     -Ладно.
     -Нет, Ашер, нет...
     -Чёрт возьми, я ведь сказал «ладно»!
     Зина смотрит на меня так, будто вспомнила о чём-то очень важном, и вдруг тихо 
просит: «Отвернись!»
 

     *    *    *

     Над крышами всё ещё летают туманы, последние, самые бледные, самые усталые. Слышу, 
как падают на пол плащ, кофточка, юбка, а потом слышу, как стучит моё сердце, и, стараясь 
не думать о Миме, сбрасываю рубашку.
     -Ашер! – говорит Зина.
     Ложусь рядом, кладу ладонь на холодную гладь живота.
     -Боялся, что никогда не придёшь, – шепчу я и касаюсь губами влажных ресниц.
     -Молчи, – просит Зина. -Ради Бога, молчи!
     Молча разглядываю свисающую под потолком лампу.
     -Зина! – зову я.
     -Молчи!
     Молча перевожу взгляд на Зину. Она тоже смотрит в потолок.
     «Свою душу освободить трудно, чужую – невозможно... – я кажусь себе пустой гильзой 
выстрелянного патрона. -Поднимись! – мысленно говорю я себе. -Выжми из себя 
последние крупицы былого солдатского мужества!..»
     -Зина!
     -Молчи!
 

     *   *   *

     Живот Зины немой и холодный, а может быть, немая и холодная моя ладонь?
 

     *   *   *

     -Зина, я не знаю, о чём ты думаешь.
     -Я не думаю.
     -Правда?
     -Правда.
     Пытаюсь прислушаться к звукам за окном.
     -И я не думаю, – говорю я.
     Мы лежим, касаясь плечами и бедрами; наши головы на одной подушке...
     -Холодно! – говорит Зина.
 

     *    *    *

     Осенью, после уличных боев в Джанине, резервистов отпустили домой.
     Мы с мамой сидели на диване молча, а потом я сказал:
     -Поставлю чайник.
     Мама отпустила мою руку.
     -Вы там мёрзли? – спросила мама.
     -Мы воевали.
     -Зачем?
     -Пришлось. Пришлось мёрзнуть и убивать.
     -Пришлось убивать?
     -На войне не убивают лишь мертвецы...
 

     *    *    *

     У Зины живот холодный, безответный.
     -Страшно? – спрашиваю я.
     -Даже когда ты рядом... Я не сумею...
     -Молчи! – говорю я.
     -Прости...
     Я хочу объяснить, что даже тогда, когда дохнут собаки, люди всё же выживают... Зина 
молчит, я думаю о том, что она пришла из чужих ночей...
     -Молчи! – прошу я.
     -Только и делаю, что молчу, – говорит Зина.
     -Молчишь, потому что об этом прошу?
     -Мне страшно...
     -Пугает этот матрац?
     -Я шла к тебе.
     Разбросанная на полу одежда пахнет влагой.
 

     *    *    *

     -Странно, – говорю я. -У меня здоровое сердце, я точно знаю, что у меня здоровое 
сердце, но почему в том месте, где моё сердце, – болит?
     -Болит душа, а не сердце – говорит Зина.
     -А твоя душа болит?
     -А как же иначе? Душа ведь...
     -А тело?
     -Ненавижу своё тело.
     -Оно болит?
     -Оно давно не моё; моё лишь – долг...
     -Оплата долга – закон?
     -Да, закон.
     -Плюнь на закон! – говорю я.
     Дрожит Зина, губы кусает.
 

     *    *    *

     «Не на любви и не на жестокости мир держится, –  сказала мама, – мир на законах и 
правилах стоит!..»
 

     *    *    *

     -Холодно! – говорит Зина.
     Из шкафа достаю свои джинсовые брюки и рубаху. На плиту ставлю чайник.
     -Я в них страшная? – спрашивает Зина, придерживая обеими руками брюки.
     -Не совсем... Сколько сахара?
     -Много, – говорит Зина.
     -Сколько это «много»?
     -Глыба! Я знаю, что виновата перед тобой...
     Смотрю, как Зина пьёт чай; хочу её так, как не хотел все эти месяцы.
     -Вина друг перед другом – это то, что людей связывает, – говорю я. -Вина людей... 
Законы людей... Преступление и наказание – суть всего...
     -Я боюсь! – говорит Зина.
     -Страх надо отгонять, – говорю я и думаю: «А вдруг случится война?.. Ещё одна... 
Ближний Восток – это всегда «вдруг».... И мы с Давидом снова... Лейтенант Рон на этот раз останется дома...»
     Зина поднимает голову – на её шее бьётся голубая жилка.
     Зина молчит.
     Я молчу.
     Мим молчи
     «Может быть, – думаю я, – позвонить в Нью-Йорк, в Организацию Объединённых 
Наций, а может, к главному раввину Израиля, чтобы спросить, как мне и Зине поступить? »
     -Законы... -говорит Зина. -Обстоятельства...
     Хочу коснуться низко опущенных плеч, приподнять их и сильно встряхнуть, но, вместо 
этого, думаю о том, что сейчас Зина уйдёт, и тут останется лишь остывший стакан чая... 
Отвожу взгляд от стакана, потому что нет ничего тоскливее, чем видеть, как уходит 
тепло... Где-то я прочитал, что у мужчины не бывает более острого желания, чем лечь в 
кровать с женщиной, которую любит, и которая решила, что больше так не может...
 

     *    *    *

     -Уходишь? – говорю я.
     Зина пожимает плечами.
     Плечи немые...
     И глаза.
     И губы.
     И шея.
     -Законы сильнее нас... -говорит Зина.
     Она опускает голову.
     И глаза.
     И губы.
     И шею.
     -Почему? – спрашиваю.
     -Оттого что люблю...
     -Так ведь...
     -Любить – страшно!.. Оплёвывать пол – не выход...
     -Выход? Где же он, выход?
     -Наверно, там.. .За этой дверью...
     Стук двери.
     Стук в моём сердце.
     Потом всё сливается в грохот...
     Вскидываю к ушам ладони.
     Останавливаюсь возле окна.
     Останавливается сердце.
 

     *    *    *

     Внизу, на мостовой, стоит Зина.
     -Зачем возле окна стоишь? – думает Мим.
     -Где же мне стоять? – говорю я.
     -На своём. Стой на своём.
     -На своём?
     -Ты говорил: «Жить – это ухватиться за кого-нибудь или за что-нибудь!»
     -За что-нибудь – надёжнее... -отхожу от окна и беру Мима к себе на руки. -В этой 
комнате будем только ты и я, и сюда больше никто не войдёт! Что скажешь?
     -Лжёшь, – думает Мим.
     «Не хочу лгать», – думаю я и бросаюсь на матрац.
 

     *    *    *

     Из коробки транзистора вырывается бешенный бой африканских барабанов. Сжимаю транзистор. Руки – крепкие. И грудь – крепкая. А вот душа... Признаться, я не знаю, как называются врачи, которые лечат больные души, зато я умею отлично плавать.... 
     Касаюсь подушки. Пальцы умеют делать разное: дрожать, ласкать, сжиматься в кулаке, 
но, главное, хватать...
     «Жить – это ухватиться...»
 

     *    *    *

     Открываю глаза, разглядываю свои пальцы, и вдруг думаю о том, что совсем не помню, 
какие пальцы были у мамы... Однажды она их изрезала...
     Изрезанные пальцы что-то чувствуют?
     Разумеется, изрезанные пальцы не чувствуют, и для того их режут, чтобы не чувствовать... Пальцы-самоубийцы – как люди-самоубийцы...
     Когда стану настоящим художником, нарисую портреты пальцев: на одном – пальцы, ласкающие клавиши рояля, на другом – пальцы, сжимающие половую тряпку в подъездах 
чужих домов.
 

     *    *    *

     Барабаны в транзисторе смолкают, и теперь слышна молитва саксофона.
     Завтра поеду туда, где Давид выращивает волшебные цветы.
     -Зина ушла, – скажу я Кучерявому. -Пришлось признаться, что по ночам писаю в 
кроватку, и она ушла...
     -На её лице стоял ужас? – спросит Кучерявый.
     -Паника! – скажу я.
     -Вот видишь – всё так просто...
     -Да, – скажу я, – проще не бывает...
 

     *    *    *

     Саксофон молится.
     Прикрываю лицо пальцами.
     Пальцы пурпурно-красные. 

<...................>

_____________________________________________________________________________________________
п