.
МЕСЯЦ СЕДЬМОЙ
Я стою, прижавшись спиной к дверце «фиата»,
и прошу у аптекаря Ицикзона не пудрить
мне мозги, ибо считаю, что те, кто делает политику – шлюхи, а те, кто
прислуживает
политикам – супершлюхи, и если он...
-Господи, что за выражения!? – отскочив на
полшага, аптекарь обеими руками хватается
за поля шляпы. -Это вы о народных лидерах? Я всегда видел в вас человека
интеллигентного, в некотором роде, художника...
-Вы правы: я действительно, в некотором роде,
художник и, как всякий художник, в
шлюхах толк знаю! Уверяю вас, что крашеная блондинка Офира – вот она-то,
голубушка,
и есть истинный лидер, потому что народ, не колеблясь, именно за ней
следует, так как
знает безошибочно, за кем идёт и за чем идёт...
-Я за ней не иду! – заявляет аптекарь.
-Говорилось о народе, – уточняю я. -А вы –
супершлю...
-Прекратите! – требует Ицикзон. -Как вам не
стыдно!?
-Так ведь шлюха-то не я, – наблюдаю за тем,
как аптекарь, придерживая поля шляпы,
удаляется походкой члена оппозиционной партии.
Ветер, лизнув поверхность лужицы, подбрасывает
дождевые бусинки в воздух. На
лужицах суетятся пузырьки, и я думаю о том, какое пагубное влияние
на людей оказывает
чтение газет и ношение шляп...
* * *
-Вот и мы! – объявляет г-жа Шварц. Таким тоном
объявляют о появлении фамилии
английской королевы.
Склонив голову, пропускаю вперёд одетых во
всё чёрное почтенных дам.
Всхлипнув, «фиат» тяжело оседает, но я, не
дав ему расслабиться, поспешно включаю зажигание; машина, вдоволь покудахтав,
трогается с места.
-Премного вам признателен! – говорю я в зеркальце
дамам в чёрных косынках, а потом
отвожу взгляд от зеркальца и слежу за мокрым асфальтом, который ведёт
за город,
к кладбищу.
Несколько месяцев назад асфальт был сухой
и серий...
* * *
Тогда человек в длинном чёрном пиджаке привёл
меня в тесное помещенье и попросил
удостоверить, что то, что увёрнуто в простыню, – моя мама. Я кивнул
головой...
* * *
Под туфлями шуршит гравий дорожек.
Вот он – семнадцатый ряд!
В семнадцатом ряду тишина –
каменных плит,
каменных памятников,
окаменевшей памяти.
Здесь, в этой земле –
людские кости,
людское Ничто.
Здесь – моя мама.
Здесь тишина, которая ни на какую другую тишину
не похожа.
Здесь семнадцатый ряд, который ни на какой
другой семнадцатый ряд не похож.
Здесь узкая белая плита с чёрными буквами.
ЭСТЕР СЕГАЛ
Опустившись на колени, г-жа Шварц обхватывает
плиту, которую поставили сегодня; негнущиеся пальцы скользят по глади камня,
словно чего-то ищут.
-Не надо! – прошу я, прослеживая путь пальцев
г-жи Шварц. -Уйдите!.. Один хочу!..
Г-жа Шварц вглядывается в меня сухими невидящими
глазами, а потом долго поправляет
на голове чёрную косынку.
-В мире всё смертно, – говорит она.
-Что?
-В конце концов умирают все.
-Да, – говорю я. -Это утешает.
Шуршит гравий на дорожке: г-жа Шварц и Мирьям
уходят медленно и скорбно.
- Простите! – кричу я им в след.
Дамы не оборачиваются, лишь едва кивают головами.
«Спасибо», – шепчу я, вдруг почувствовав,
как необходим кивок головы, какой в кивке
головы заложен смысл...
* * *
«В жизни всё имеет смысл, – сказал Колдун.
-Смысла не имеет лишь сама жизнь, ибо
Бог задумал мир как мясорубку, в которой мы друг друга перемалываем,
а перемолов,
проглатываем. Этой машине не умеют противиться ни нищие, ни короли.
Я тоже дам
себя проглотить, но таким образом, чтобы тот, кто меня проглотит, мною
подавился...»
* * *
Киваю головой, надеясь, что маме мой кивок
необходим, а потом медленно опускаюсь
перед плитой на колени. «Ты жила, ты жить пыталась, – говорю я, – и
ты отлично сделала,
что родила меня – теперь у тебя есть тот, кто будет приходить сюда,
чтобы кивать тебе...».
Под туфлями шуршит гравий. Останавливаюсь.
Не хочу нарушать тишину... «У мамы
никогда не было своей тишины, – думаю я. -у мамы ничего не было, кроме
Шопена...»
* * *
Кладбищенские ворота распахнуты, словно огромная
пасть, которая постоянно глотает,
проглатывает, так никогда и не насытившись.
* * *
Забираюсь в «фиат» и впиваюсь руками в руль.
-Тебе что? – стонет машина.
Молчу.
Мне вдруг кажется, что маму оставили в земле
непричёсанной...
* * *
Как-то я сказал:
-Мама, возьми расчёску.
Мама молча посмотрела в мою сторону.
-Возьми, – повторил я. -Не запускай себя,
мама.
-У-у-у! – из перекошенного рта рвался омерзительный
вой. -Страшная я, да? Боишься
меня, да?
-Я принёс расчёску. Расчёска твоя...
-Моя? Моё – лишь тут! – приподняв левой ладонью
вислую грудь, мама пальцем
правой руки ткнула в мякоть. -Лишь тут...
* * *
Разворачиваю машину.
На заправочной станции маленькое кафе, в котором
мы с Зиной пытались «обмыть» её портрет.
-Наполните бак! – говорю человеку в зелёной
куртке и думаю о том, почему, если
смертно всё, любовь в землю не опускают. А может, умершая любовь продолжает
жить, но
только своей, мёртвой жизнью?
Бросаю взгляд на окно кафе. За окном – Тот столик...
В кафе ни души, холодно поблескивают на полках бутылки,
а на стуле, сбоку от двери,
спит котёнок. Присаживаюсь за Тот столик, разглядываю стоящую за стойкой
женщину.
-На этом месте стоял мужчина, который улыбался,
– издали говорю я. -Он улыбался постоянно.
-Больше не будет.
-Вы ему жена?
-Жена.
У женщины усталые глаза, и я не спрашиваю,
где её муж и почему улыбаться перестал.
Прошу полстакана виски.
-Любите виски? – спрашивает женщина, подойдя
ко мне.
-Терпеть не могу.
Женщина пожимает плечами. Она не спрашивает,
почему прошу виски, если не могу его терпеть.
Отпиваю из стакана и смотрю в окно – теперь
небо очистилось от туч.
Полицейский в замызганных ботинках заходит
за сигаретами. Потом он уходит.
Скрестив на груди руки, женщина разглядывает
себя в зеркале.
Опускаю голову – под рукавом стучат часы.
Стучат, стучат, стучат, стучат. Смотрю на
стакан. Поднимаюсь. Выливаю содержимое стакана в раковину.
-Гадость – этот виски, – говорит женщина.
-Дрянь, – говорю я. -Но от бренди меня тошнит,
меня просто выворачивает от мысли о бренди.
Женщина не спрашивает, почему меня выворачивает
от мысли о бренди.
-Попытайтесь улыбнуться, – советую я.
-Пыталась.
Выхожу из кафе. Небо совершенно чистое.
-Спряталась зима, – мужчина в зелёной куртке
указывает на небо и улыбается.
Часы под рукавом стучат, стучат, стучат, стучат,
стучат.
* * *
-Мама, – сказал я однажды, – ты живёшь, словно
пытаешься куда-то убежать?
-Верно, сын, – только это и делаю...
-Куда, мама, куда?
-В себя, в себя... Куда же ещё?..
* * *
Стучат часы, а не время. Странно: время не
стучит, а часы стучат, и когда не стучат
часы, со временем ничего не случается. Зачем часы, если время безразлично
к тому, что
стучит: сердце или зубы? Глупое сердце, глупые зубы... А может быть,
в них тоже свой
смысл: зубы стучат от страха, а сердце – от надежды...
Предпочитаю слышать, как стучит сердце, чтобы
не слышать, как стучит страх...
* * *
Саксофон в приёмнике то робко о чём-то просит,
то настойчиво что-то требует.
Слушаю стук сердца. Кажется, мужество стучит громче, чем страх...
«Зина, ты где?» – выключаю приёмник – на случай,
если Зина откликнется.
Тишина, тишина, тишина, тишина, тишина, тишина,
тишина.
Сдерживаю дыхание, напрягаю уши – слышу дробный,
безудержный стук. Знаю: так
стучат твои зубы.
-Холодно, Зина?
-Зубы стучат не от холода...
-Нет, не от холода. Твои зубы стучат от страха.
-Но...
Тишина, тишина, тишина, тишина, тишина, тишина,
тишина.
* * *
«Жить – это от жизни спасаться! – сказал Колдун.
-Каждый из нас нуждается в
спасении, и каждый город нуждается, и каждый народ, и весь мир, и,
наверно, тот, кто
этим миром правит... »
* * *
-Мама, – сказал я тоща, – почему ты так...
Не понимаю!
-Не пришло время...
-Приходит время – тогда в себя убегают?
-Пока ты за мячом бегай, за облаком, за девочками...
* * *
Давно уже не бегаю ни за мячом, ни за облаком,
ни за девочками: мяч порвался, облако растаяло, девочки превратились в
женщин и разбежались. Со мною осталась лишь одна –
мёртвая женщина под белой плитой.
Закрываю глаза. «Если бы можно было ненадолго
умереть, – думаю я.
-Только бы причесать маму и вернуться».
Но ненадолго не умирают, ненадолго живут.
Вбегаю в дом, где та дверь, валюсь на неё
стучащим сердцем.
* * *
Колдун сказал: «Иногда двери открывают стуком
сердца!»
* * *
Опкрываю дверь в мамину комнату – безмолвие,
пыльный диван и измученный свет.
Слушаю диск с записью Шопена.
-О-о-ох!
-Кто здесь?
-О-о-ох!
-Мама?
-Мне разрешили поговорить с тобой... Нам при
жизни редко удавалось... Дали минуту...
Здесь многие ждут своей очереди, чтобы поговорить с детьми... Это те,
которым при жизни
не удавалось... Говори, сынок, говори о самом главном. Тут торопят...
-Мама!
-О главном говори, о самом главном!
-Главное – за что-нибудь ухватиться, правда?
-Верно, сын, за что-нибудь ухватиться – это
самое главное...
-Как же ты ухватилась, если... всё-таки упала...
-У каждого свой запас прочности...
-Тот, у которого длинные волосы, говорит,
что помог тебе...
-Он говорит правду.
-Он твой убийца.
-Он – мой друг...
-Тогда кто же? Кто убил тебя, мама?
-А ты как думаешь?
-Не знаю! Теперь я не знаю...
-И я не знаю. Их было так много... Прощай,
сын: толпа тех, кому при жизни не удалось
со своими детьми поговорить, отталкивает меня прочь...
-Мама!
-О-о-ох.
Кружится голова, кружится измученный свет
в окне, кружится на диске Шопен. Не
понимаю...
* * *
-Не понимаю! – сказал я, прочитав условие своей
первой школьной задачи по математике.
-Попытайся сначала! – сказала учительница.
* * *
«Попытайся сначала»! – говорю я себе. Пытаюсь.
Слушаю, как стучит сердце, а потом
слышу говор саксофона. Он говорит быстро-быстро, взахлёб, словно обезумел.
И тянутся к
маме руки санитаров.
Пытаюсь сначала...
-Сам! – прошу я, но руки санитаров продолжают
тянуться к маме.
Саксофон безумствует. Тянутся руки.
-Сам! – повторяю я.
Тишина, тишина, тишина, тишина, тишина, тишина,
тишина.
Сбрасываю со вспотевшего лица ладони.
За окном небо – просторное, покойное.
«Если есть небо, – думаю я, – то, конечно,
конечно, конечно на нём – Бог!..»
* * *
-Один Бог у тебя есть, – сказала тоща Зина.
-Один – хорошо, а два – лучше! – сказал тогда
я ей.
-А три?
* * *
Стучит сердце... Если зубы застучат громче,
чем сердце, я их сам себе выбью...
* * *
«Если не я себе, то кто мне?»
* * *
Теперь понимаю: смысл в том, чтобы рисовать
лица и думать о Зине. Думать о Зине и
спать, чёрт возьми, с Ирис, чтобы не думать о Зине. А теперь надо куда-нибудь
убраться,
чтобы хорошо поесть и хорошо попить.
На углу улицы Ремез телефонная будка – перед
тем как хорошо поесть и хорошо попить
можно снять трубку и набрать цифры 9,3,2,7,4,1. Зина скажет «алло»,
потом, немного
подождав, скажет «алло» совсем тихо...
* * *
«Шутка! – сказал, держа в единственной руке
утреннюю газету, лейтенант Кон. -Нам
обещают мир!»
* * *
Пластмассовое тело трубки попискивает, словно
его душат. Смешно! Смешно и грустно!
На свете всё смешно и всё грустно, потому что всё на этом свете приходится
рано или
поздно отдавать, уступать, возвращать. .. Кладу трубку на место. Отдал,
уступил, вернул.
Ха-ха-ха, хи-хи-хи, хо-хо-хо, хе-хе-хе.
Пожилая женщина просовывает голову в телефонную
будку:
-Ты в порядке? – спрашивает голова.
-Нет, а что?
-Я так и подумала...
-Смешно мне.
-А-а-а.
-А вам нет?
-Иди-ка, парень...
-Обязательно! – обещаю я.
Я иду – мне необходимо хорошо поесть и хорошо
попить. По дороге думаю о том, что не
всё смешно и грустно, потому что не всё отдаётся... Самое-самое не
отдаётся. В кармане
моих брюк коробка карандашей. Карандаши – это самое-самое...
На углу улицы мальчишка предлагает надувные
шары. Выбираю
ярко-красный и на нём рисую мальчишкино лицо.
-Чудно! – смеется мальчишка, разглядывая шарик.
-Чудно! – смеюсь я и выпускаю из рук нитку.
Зависая в небе, шарик виляет красными бедрами,
и лицо мальчишки на шарике то
недовольно морщится, то радостно хохочет.
<...................>