.
Женихи и невеста
(повесть)

                                                                                  «Народ, воспитанный раввинами,
                                                                                   Не может оказаться свинами»
                                                                                                          Генерал Рабиновичев
                                                                                   (Родился в 1925 г. в СССР, где не умер.
                                                                                        С 1991 по 1996 г. жил и умер в Германии.
                                                                                   Похоронен на Новом еврейском кладбище
                                                                                   земли Северный Рейн-Вестфалия).

    Не всякий умеет с пользой для себя вызывать духов. И это очень обидно, ведь мало кто вызывает их заведомо себе во вред. Допустим, вы электрик и хотите осчастливить мир 
своими производственными успехами. Разумеется, вы призываете в помощники великих предшественников, стяжавших славу на поприще электромагнетизма, скажем – Максвелла, 
Ома, наконец, дядю Васю, о котором до сих пор рассказывают, что от одного его взгляда 
ротор и статор немедленно прекращали валять дурака и принимались служить человечеству 
с усердием, заставлявшем предположить в них наличие совести. Как будто все логично, 
однако, кто вам сказал, что Максвелл и Ом так уж заинтересованы в том, чтобы кто б это ни 
было, а в частности именно вы пополнили своей покуда скромной персоной число великих 
мира сего? Данную мысль развивал ученик электрика Чарлик, который получал это 
прозвище везде и всюду, как только выяснялось, что его фамилия – Дарвин. Удивительно, но 
уже в младшей группе детского сада он был Чарликом, хотя вряд ли едва научившаяся 
говорить детвора успела что-нибудь существенное прослышать о книге «Происхождение 
видов путем естественного отбора» и ее авторе. Впрочем, в то, что человек произошел от обезьяны, дети были уже посвящены. Еще они знали, что земля круглая, что Бога нет, 
довольно хорошо представляли себе международное положение в условиях общего кризиса капитализма, а самые продвинутые из них, ни разу не заглянув в конспект, способны были 
сносно изложить основные принципы художественного метода социалистического реализма, требующего от литературы и искусства правдивого, исторически конкретного изображения действительности в ее революционном развитии. 
     –Вот почему я до сих пор в такой заднице, – закончил Чарлик свой монолог, не имеющий никакого отношения к детским воспоминаниям.
     –А я тогда где? – дивясь бестактности ученика и продолжая ковыряться во чреве 
занемогшего, истекающего отработанным машинным маслом монстрообразного механизма, поинтересовался Балетов, электрик-наставник предпенсионного возраста, всю трудовую 
жизнь провозившийся в подобном дерьме. –По-твоему выходит весь народ в заднице?
     –А где ж ему быть? – искренне удивился Чарлик, что очень расстроило Балетова. По его мнению, высказывать столь неоспоримую истину молокососам не полагалось. Кроме того, реальных выходов из народа лично у Балетова не было, зато были все основания 
подозревать, что его ученик своего будущего со славой заводского умельца не связывает. За полтора года обучения ремеслу Чарлик с грехом пополам приобрел лишь навык далеко не 
всегда с первой попытки подавать мастеру нужный инструмент. 
     –Включай, – скомандовал Балетов.
     Чарликом овладело знакомое состояние легкой паники. Выбор был сравнительно невелик – всего лишь три кнопки: красная, черная и зеленая – но какую из них предпочесть? Судя по 
всему, раз уж Балетов не дал никаких дополнительных указаний, это должно было быть ясно любому идиоту, к тому же никогда не имевшему дела с электротехникой. «Красная 
категорически отпадает, – лихорадочно соображал Чарлик. –С другой стороны, и красная для чего-то существует и, может быть, сейчас именно тот случай, когда со всей очевидностью
следует нажать именно на нее. О черной почему-то вообще не хочется думать, но разве разум самый добрый советчик в такой ситуации? Скорее всего, конечно, зеленая, однако смущает очевидность решения»
     –Ну! – поторопил Балетов, и Чарлик нажал зеленую. Раздался мистический, видимо, более характерный для времен сотворения мира, нежели для текущих треск, повалил беловатый 
дымок, а с Балетова начали стремительно сползать штаны, во что совершенно невозможно 
было поверить. Тогда Чарлик нажал красную – о черной все еще не хотелось думать. 
Откуда-то со стороны вырвалась мощная струя воды и сшибла, оставшегося в одних трусах Балетова с ног. Источнику же возгорания вода, по всей вероятности, пошла только на пользу. Треск и дым заметно усилились. Принимать в таких условиях самостоятельное решение 
Чарлик уже не мог.
     –Балетыч! – уже не боясь показаться идиотом, позвал он. –Черную стоит нажать, как 
думаешь?
     –Как хочешь, – вставая на ноги, отозвался Балетов. –Главное, ни в чем себе не отказывай. Ботинок помоги снять.
     Тут только Чарлик заметил, что неведомая сила, кроме трусов, оставила на коллеге еще и ботинки. Один из них оказался полон крови.
     –Глупая история, – констатировал Балетов, задумчиво уставившись на частично 
обнаженную большеберцовую кость собственной ноги. –Как сказано в Писании: «И кости 
твои при коммунизме воскреснут». А пока надо штаны достать и протокол составить. 
Главное, конечно, протокол, но и без штанов как-то неудобно. Не то теперь время, чтобы без оных. Разбаловался народ. Штаны, штаны, поллитра за штаны.
     –А твои где? – виновато поинтересовался Чарлик, чувствуя себя причастным к их 
загадочному исчезновению.
     –У него спроси, – кивнул на станок Балетов, и Чарлик с некоторым разочарованием вдруг понял, что ничего сверхъестественного не произошло. Просто какая-то из вращающихся частей механизма прихватила штанину Балетова, а заодно вырвала кусок мяса из ноги.
     –Выходит я правильную кнопку нажал?– вслух поинтересовался Чарлик и подумал: «А если 
бы я ошибся, то ничего плохого не случилось бы. Бред».
     –Бред, –произнес Балетов. –Я так понимаю, что малость покалечило меня. А ты не расстраивайся. Все от Бога.
     –От чего?
     –От того самого. Тебя чему в школе учили? – и тут он довольно точно процитировал 
фрагмент статьи из первого тома «Большой Советской энциклопедии», скупо озаглавленной «Бог»: «Бог, фантастическое существо, якобы вечное, всемогущее и всезнающее».
     Как ни странно, Балетов явно был воодушевлен случившимся, а перед самой загрузкой в 
карету «скорой помощи», уже лежа на носилках, загадочно произнес: «Эх, жаль поздновато». Последнее высказывание санитары легко отнесли на счет вполне объяснимого и даже обязательного в таких случаях шока. 

     *   *   * 
     У Жени Певчего случилось сразу два несчастья – он не поступил в институт, и его не 
взяли в армию. «Это все дружба с Чарликом», – уверенно объясняла ему и себе тайный, а 
следовательно истинный смысл неудач мама. Сомнений в своей правоте она не испытывала, 
но, к сожалению, ее версия мало годилась для оправдания постыдных провалов сына в глазах общественности. Евреям в этом отношении было куда легче. Если они куда-то и не поступали, 
то легко, а главное убедительно объясняли это именно тем, что евреев туда не берут. Таким образом, в психологическом плане, даже самый настоящий еврейский балбес оказывался 
вовсе не балбесом, а жертвой несправедливости, что обеспечивало ему и его родителям явное моральное превосходство над всеми прочими неудачниками. Казалось бы, чего еще желать?
Но евреям и этого было мало.
     В абонементном отделе городской телефонной станции, где служила Светлана Адамовна Певчая, мама Жени, о еврейских кознях знали не понаслышке и обсуждали их на протяжении всего рабочего дня. Данный отдел выдавал евреям, получившим разрешение на выезд в 
Израиль, справки о том, что у них либо вовсе нет и никогда не было телефона, либо, если 
таковой все-таки есть или был у кого-то из ныне покойных предков, то никаких 
задолженностей за абонентом не числится. Без этой справки родина ни за что не соглашалась распрощаться со своим бывшим гражданином, а тот далеко не всегда располагал полной информацией о месте телефона в судьбе своего, например, прадедушки. Так что соискателю указанной справки душу выматывали по полной программе, но все равно патриотические 
чувства служащих отдела не были достаточно удовлетворены. Как ни крути, а рано или 
поздно отпущенный властями на все четыре стороны еврей совершал невозможное, доставал нужные, в том числе не существующие в природе документы и благополучно оплатив услуги чиновников, от которых зависел, выбирался из страны давно и окончательно победившего социализма. И ладно бы еще в Израиль, крохотное, хотя и наглое государство в не 
престижном регионе угнетаемых империализмом черномазых наций, которые, судя по всему, живут еще хреновее великого русского народа, надежды всего прогрессивного человечества. 
Но ведь все знали, что евреи использовали Израиль просто для того, чтобы под благовидным, 
ни в коем случае не общественно-политическим, предлогом перекочевать в Америку. А у большинства остальных братских советских народов, особенно, понятно, у русского никакого такого Израиля, а, значит, и реального шанса смыться подальше от социалистического образа жизни за душой не было. В общем, причин ненавидеть сионизм, американский империализм, 
а более всего, собственно, евреев у работников абонементного отдела было более чем 
достаточно. Некоторые из служащих, несмотря на политзанятия, призванные укрепить дух 
и успокоить интеллект, не выдерживали напряжения и сходили с ума от необъяснимого гуманизма родных властей, в который не хотелось, но приходилось верить.
     –Слишком добрая у нас власть, – делилась с сыном народными горестями Светлана 
Адамовна, которой и без того жить было бесконечно противно, однако за неимением 
реальных шансов что-либо изменить, приходилось беззаветно любить окружающую действительность и во всем соглашаться с телевизором, радуясь, правда не до потери 
сознания, его радостями по поводу все новых и новых достижений советских трудящихся, но 
зато искренне негодуя по адресу черных сил, обличаемых с экрана. Таким образом, некоторая условность добра с лихвой компенсировалась несомненной подлинностью зла.
     –Слишком добрая у нас власть, – все чаще, забыв уже и первопричину возникновения в сознании данной сентенции, обычно совершенно не к месту повторяла она. 
     –Это ты о коммуняках? – иногда переспрашивал сын. 
     –Ой, пропадешь, – вздыхала в ответ мать. И, вероятно, накликала. Сын и впрямь пропадал. Даже Чарлика удалось пристроить к Балетычу на завод, а Женя работать, похоже, вообще не собирался. Оставалась последняя, зато гарантированная надежда на чудодейственное положительное влияние армии в области формирования правильной гражданской личности. 
И вот, поди ж ты, могучего Женю признали негодным, а худющего, с будто притянутыми к 
тонкой шее угловатыми плечами Чарлика напротив – годным к строевой службе. Объяснять непостижимое тем, что в военкомате засели евреи, перекрывшие русским людям доступ в 
родную Советскую армию и протаскивающие в нее исключительно своих, казалось слишком 
уж смелым. К тому же выходило, что ребенок опасно болен. Последнее несколько утешало, 
так как больной сын для хорошей и социально верно ориентированной матери был все-таки 
куда предпочтительней здорового, сознательно уклоняющегося от исполнения воинского 
долга. 
     И без того тяжелые для Светланы Адамовны времена усугублялись тем, что единственный, 
кто мог практически помочь и душевно успокоить – самый близкий на свете друг и дальний родственник Балетыч – угодил в больницу. Правда, когда она впервые навестила больного, 
то просто не поверила, что человеку может так повезти в жизни. Балетова словно поселили в декорациях заграничного фильма. Он лежал один в комнате, которую грех было назвать больничной палатой.
     –Ну, что, мать, не слабо? – хвастал больной. –Ты погляди, – он нажимал кнопочку, и тут же прибегала медсестра, предупредительная, как положительный образ из образцовой сферы обслуживания.
     –Во дают, макаки! – оценивал уровень сервиса Балетов. –Америка. Коммунизм. Вот, что гангрена делает. 
     Конечно, пострадавший электрик несколько преувеличивал значение гангрены, как компонента привалившего ему счастья, и явно преуменьшал роль своего племянника, 
секретаря обкома по идеологии, изъявшего дядюшку на время лечения из обыденности, почти 
не оставившей больному шансов на спасение ноги, а то и самой жизни. Так Балетов оказался обитателем волшебного мира, в котором все привычные понятия переставали быть таковыми, начинаясь приставкой «спец». 
     –Теперь я отсюда не выйду, – удовлетворенно поглаживая бархаток пижамы, по-свойски объяснял Светлане Адамовне суть происшедшего спецпациент. –Теперь меня отсюда только вынесут, потому что отсюда только выносят. Понимаешь, вылететь из системы еще 
невозможнее, чем в нее внедриться. Как говорил наш дорогой Ильич, не нынешний, конечно, 
а настоящий: «Это на кухарку надо учиться, а чтобы управлять государством специального образования вовсе не требуется». Вот человек был, матерый сверхчеловечище. Сноб. Циник. Социал-демократ. Я его в туалете читаю. Вдумчиво. Том за томом. А ты думала, только 
Брежнев его читает? 
     –Женю надо спасать, – заговорила о конкретном наболевшем Светлана Адамовна, – в 
армию его не берут. Совсем пропадет. Ты бы племянника попросил.
     –Я теперь сам себе племянник, не видишь что ли? – и Балетов лихо, насколько позволяла гангрена, нажал на прикроватную кнопочку. Но вместо ожидаемой прелестницы медсестры 
в комнату вошел худощавый молодой человек, от которого почему-то сразу сделалось 
неуютно. Светлана Адамовна выпрямилась на стуле, а Балетов с трудом подавил навязчивый искус плюнуть смачно и чертыхнуться, а еще лучше вообще исчезнуть.
     –Вот видите, – сказал молодой человек, – все мы гораздо более животные, чем о себе 
мним. Харизма, она впереди меня ходит, а вы ее безошибочно улавливаете. Постараюсь вас 
не разочаровать. Товарищ Балетов, что вы можете показать по делу о тайном незаконном 
ритуале, в котором неосознанно принимали участие в качестве жертвы и донора?
     –Ах ты ж, Господи, – немедленно запричитала Светлана Адамовна. –Чуяло мое сердце, 
что все правда, что люди сказывают, а ты, дурья твоя голова: «Досужие домыслы, досужие домыслы, работа Ленина «Антисемитизм и право наций на самоопределение», Бунд-шмунд, культурная автономия. Дочитался-таки в туалете, не дозовешься. Ой, ты ж лышенько! Вот и 
лежи теперь со своей гангреной. Ой, довели же тебя… Товарищ милиционер, можно я при 
вас употреблю слово «жиды» в сочетании с эпитетом «поганые»?
     –Ну, если вы сумеете объяснить, что имели в виду предателей родины, – довольно благосклонно начал молодой человек, однако продолжил как-то весьма уклончиво. –Впрочем, зачем зря усложнять? К тому же «поганые» – не совсем исторически верно. «Поганые», как вы знаете, это язычники, то есть наши с вами предки и, называя евреев погаными, вы, пусть и невольно, льете воду на мельницу злокозненной иудейской пропаганды, внося путаницу в родословную, которая и без того достаточно темна. Хватит с нас и Христа-еврея. Так вы еще поганых хотите евреями сделать. Светлана Адамовна, я давно собирался вас спросить, и вот случай представился: вы вообще-то с евреями или с погаными? 
     –Оставьте женщину в покое, – вдруг вспомнил, кто он теперь такой, Балетов. –И вообще, 
у вас ничего не получится. В Америке уже давно открыто в задницу трахаются, а у нас до сих 
пор научный коммунизм изучают. Зациклились на духовности. О, Русь, Русь, кому ты нужна 
со своей духовностью! А современная американская литература делает упор на то, как 
человек писает, какает, справляет прочие естественные и в том числе противоестественные потребности. А наш «Моральный кодекс строителя коммунизма», разве что только ангелам интересен. 
     –И у нас в задницу трахаются, – спокойно возразил молодой человек. –А если все дело в 
том открыто или закрыто, то это как посмотреть. Да, наш с вами гомосексуализм пока еще теневой, и официально мы проповедуем в мире преимущества социализма, что, конечно, вызывает меньший интерес массовой аудитории, чем сексуальная революция. Но, между 
нами, не такая уж Россия отсталая в нравственном отношении. Даже наоборот, настолько передовая, что джина надо держать в бутылке, ради благополучия самого джина. Под 
джином я подразумеваю народ, а под бутылкой официальную добродетель. К тому же вопрос, является ли гомосексуализм одним из кодов арийской расы, еще окончательно не решен. 
Поэтому мы пока не можем со строгой научной определенностью сформулировать, виноваты 
ли евреи в распространении гомосексуализма, или наоборот – в преследовании сексуальных меньшинств. Но вернемся к вашему ученику и якобы несчастному случаю на производстве. 
Все знают, что у евреев в крови так называемая «любовь к семени своему»… 
     –А у русских, выходит, к чужому? 
     –Какой вы невозможный ветеран производства, чтобы не сказать, гнусный старик, 
товарищ Балетов, упорно не желающий понимать свою настоящую пользу! Из вас среди бела 
дня обманным путем выкачивают целый полный ботинок драгоценной славянской крови, а 
вы…
     Но молодой человек не успел договорить, так как прямо со стула на пол в глубокий 
обморок повалилась Светлана Адамовна. Из носа у нее потекла кровь. Молодой человек 
присел на корточки, сунул указательный палец в лужицу крови и тут же поднес его сначала 
к одной ноздре, потом к другой.
     –Славянская, – после некоторого раздумья уверенно произнес он, – с примесью финско-угорской. Вторая, конечно, группа, если не ошибаюсь.

     *   *   *
     Начальник Главных Ремонтно-сапожных мастерских Приморского Краснознаменного военного округа майор Рабиновичев не переносил сионизм, но понимал, что избавиться от 
него невозможно. Теоретически, гораздо легче было бы избавиться от несколько отдающей сионизмом фамилии, но и это на поверку было практически невозможно, так как именно 
данная фамилия перешла к Рабиновичеву по наследству от его отца, дважды официально прославленного – сначала, как геройский комбриг и гроза врагов революции, а потом, как 
жертва необоснованных репрессий. Так что, с одной стороны, получалось, что с такой 
фамилией дальше звания майора не прыгнешь, а с другой выходило, что без этой фамилии Рабиновичева давно бы вообще из армии поперли. Разумеется, Рабиновичев, дабы избежать кривотолков, всегда и всячески противился тому, чтобы под его началом служили воины-сапожники еврейской национальности, и однажды все-таки добился своего. Однако, жизнь, избавив от одних напастей, как водится, тут же одарила другими. Если прежде майор страдал от постоянных анонимок в политотдел округа, утверждавших, что он прикрывает под своим крылом евреев, уклоняющихся от доблестной службы в более боевых частях, зато собственно ремонт сапог нареканий не вызывал, то теперь из воинских частей потоком шли жалобы на некачественный, тотально снижающий боеспособность, ремонт армейской обуви, 
хотя политработа в свою очередь признавалась достойной всяческих похвал. И лишь в 
последнее время все как будто устроилось в лучшем виде. Без видимых причин, как-то само 
собой производственные неудачи сменились производственными успехами. Жалобы из 
частей на разваливающиеся при первой же попытке пройти в них строевым шагом сапоги прекратились. Впервые за долгие годы Рабиновичев почти поверил, что с миром дослужит 
до пенсии. Он сидел в своем рабочем кабинете под портретом министра обороны маршала Советского Союза Гречко Андрея Антоновича и просматривал свежий номер газеты «Красная звезда». Сегодня сионистских агрессоров клеймили не на первой, а на третьей странице, 
причем карикатуры на носатого мучителя беззащитных представителей прогрессивной 
арабской нации, до боли напоминавших образы некрасовских крестьян, не было вовсе. Это означало, что соответствующая область политико-воспитательной работы принимает вялотекущий характер, и поэтому разоблачение или, по крайней мере, проявление особой бдительности по отношению к потенциальному внутреннему врагу в лице Рабиновичева немедленным повышением по службе никому не грозило. Майор удовлетворенно отхлебнул 
чай и поднял голову на скрип открывающейся двери. Войти к нему без доклада мог только вышестоящий, а присутствия таковых по точным сведениям майора в расположении его 
части в ближайшее время не предвиделось. Однако, на те же. Совершенно незнакомый 
молодой человек, которого благополучно пропустила охрана объекта, уверенно пересек порог кабинета. В комнате и на душе майора сразу сделалось неуютно. Все произошло настолько неожиданно, что в начале первой секунды Рабиновичев инстинктивно протянул руку к месту предполагаемого нахождения давно не надеваемой кобуры, но уже в конце той же секунды 
он стоял почти навытяжку перед молодым человеком в штатском, напряженно улыбаясь ему навстречу.
     –Здравия желаю, Василий Натанович, присаживайтесь, – добродушно пригласил молодой человек и сам присел. Помолчали. Молодой человек не слишком торопился начать разговор, давая возможность будущему собеседнику мысленно перебрать все его возможные грехи и внутренне ужаснуться их чудовищности, заранее смирившись со справедливостью любой возможной кары. «Конечно, из-за Ленки, – как о самом страшном подумал майор о своей 
недавно переступившей порог совершеннолетия дочери. –Доигралась паршивица». 
     –Скажите, – дружелюбно поинтересовался молодой человек, – вас не удивляет вдруг резко улучшившееся качество ремонта сапог? 
     –Служу Советскому Союзу! – слегка растерянно отрапортовал майор и вдруг со всей очевидностью понял, что это ему не поможет. Что ему уже вообще вряд ли что-то поможет. 
И тогда совершенно неожиданно для себя и даже своего таинственного собеседника майор воззвал, и глас его исходил из таких душевных глубин, каких он близко в себе не подозревал. 
     –Почему? – чуть не разрывая на груди гимнастерку, так прямо и спросил он. –Ну, почему именно я, Господи? Неужели мало на земле других майоров рабиновичевых, но, впрочем, как Тебе будет угодно. Сам видишь, отдаю себя в руки, хотя и не воровал. Все воровали, а майор Рабиновичев не воровал, тем более, в особо крупных размерах. И то сказать, Господи, был ли
у Тебя когда такой праведник, который обул армию, ни в чем не преступая норм социалистического хозяйствования? И если был, то почему мы о нем ничего не слышали?
     –Вы так и не ответили на вопрос, – сухо и как ни в чем не бывало, словно монолог майора 
был обращен непосредственно к нему, констатировал молодой человек. –А между тем, с последним призывом к несению службы у вас приступили сапожники-рядовые Иванов, 
Петров и Сидоров.
     –Так точно! – подтвердил майор, и сердце его окончательно упало. Чуял он, что эти 
ивановы не совсем ивановы, но не хотелось копаться. Раз по документам они по 
национальности нивхи, то пусть нивхами и остаются. В конце концов, на это есть особый 
отдел.
     –У двух из ваших нивхов родственники в Америке и по нашим сведениям регулярно 
посещают реформистскую синагогу, – методично добивал несчастного майора молодой 
человек. –А у нивха Сидорова дядя его бабушки владеет в Тель-Авиве сапожной мастерской 
еще со времен английского мандата.
     Пойманный практически с поличным, майор мрачно молчал. 
     –Так вы с нами или с нивхами? – на сей раз задал явно риторический вопрос молодой 
человек. –Хотя лично вас я ни в чем не виню. Сдайте дела прапорщику и ступайте с миром, 
пока дают.

     *   *   *
     «Погромы будут?» оказавшись на незаслуженной пенсии, раздумывал какое-то время 
бывший майор Рабиновичев, сожалея, что современная наука по части прогнозирования 
точного времени и места очередного еврейского погрома знает не больше, чем о грядущих землетрясениях. Как себя морально ни готовь, а и то и другое всегда застает врасплох. Смирившись с таким положением вещей и отказавшись от малопродуктивных фантазий, 
майор пришел к выводу, что на сегодняшний день он поступит гораздо реалистичнее, если 
еще больше возненавидит государство Израиль и сионизм, которые, в конечном счете, и 
довели его до преждевременной отставки. Будучи человеком отнюдь не старым и даже не 
совсем пожилым, майор с горя и от полной растерянности записался в элитный клуб 
ветеранов номенклатуры средней руки и ошалел. Такой концентрации всяческих гадов 
обоего пола в одном месте он отродясь не видел. Первый раз он попал в клуб сразу на общее собрание посвященное утверждению репертуара хора ветеранов. Понятно, что общее 
собрание ровным счетом ничего не решало, но созывалось лишь после исхода подковерной борьбы для демонстрации полного торжества и несокрушимой ныне, присно и вовеки веков 
силы и правоты очередных победителей. Собственно, предшествующая собранию почти кровопролитная дискуссия, стоившая ветеранам, как минимум двух инсультов и пяти 
инфарктов, о том какую из «Песен о Родине» исполнять – композитора Курочкина или его
коллеги Синичкина – никакого музыкального значения не имела. Идейная борьба между единомышленниками и соратниками, как всегда, велась за власть и влияние на благо прямых, 
как уже существующих, так и еще пока не рожденных потомков. Ведь это сильно 
преувеличивают, а то и вовсе лукавят, когда утверждают, что, мол, «туда» с собой ничего не возьмешь. А куда же еще возьмешь, как не «туда»? Кому-кому, а Рабиновичеву было отлично известно, что покойный предок может и подсобить, и напакостить почище благополучно здравствующего.
     Выслушав совершенно омерзительный доклад о выдающихся художественно-идейных достоинствах «Песни о Родине» композитора Синичкина и полном отсутствии музыкального слуха и политического чутья у тех, кто этого с самого начала не понимал, Рабиновичев к 
своему крайнему изумлению узнал, что таковых практически не было. Как выяснилось, все 
и всегда именно эту песню пламенно поддерживали и мечтали хором спеть, но некоторые 
при этом коварно притворялись, собираясь намеренно сфальшивить или пустить петуха во 
время премьеры. Таковыми, например, как ни странно, оказался первый, кто предложил ее исполнить и большинство из тех, кто его сразу же горячо поддержали. Теперь их всех на 
десять лет исключили из хора без права обжалования приговора и посещения репетиций. 
Это, кроме прочего, означало, что и хоронить, когда придет срок, наказанных естественно 
будут не как участников хора, а как простых пенсионеров, что ими уже воспринималось в качестве загробных мук. У бывшего майора от переизбытка нахлынувших мыслей начала 
гудеть голова, и он отправился домой принять рюмочку коньяка. Однако рюмочка не помогла. 
Не помогла и другая. Обеспокоенный этим обстоятельством Рабиновичев с тревогой 
прислушался к себе. «Неужели на старости лет все неизбежно становятся такой невыносимой нелюдью, и мне ничего другого не остается? Или они смолоду были ублюдками, а кто не 
был, тот просто до старости не доживает?». Майору стало жаль себя и своих еще не старых 
лет. Ленки дома не было, и он решительно дал себе слово, что если она заявится после двенадцати, то получит от него ремнем по заднице, чего бы это ему ни стоило. Пока же он сиротливо слонялся по кухне, впервые испытывая тоску от ее вопиющей неухоженности. 
Словно домой, потянуло в родную гарнизонную столовую. Еще немного потыкавшись между замусоленной газовой плитой и тех же статей шкафчиком для посуды, майор машинально 
взял в руки стоявший на столе многодиапазонный транзисторный радиоприемник, 
подаренный дочери пять лет назад на ее тринадцатилетие. Антенна была подозрительно вытянута во всю длину, чего вовсе не требовалось для прослушивания родного эфира, 
который, казалось, всегда сам тебя доставал, не требуя взамен особых технических ухищрений. Майор щелкнул переключателем, и радио заговорило гнусаво-вкрадчивым, пробивающимся 
через шумы и потрескивания, голосом Ватикана на каком-то мармеладном, однако 
несомненно русском языке. В ремонтно-сапожных мастерских военного округа носитель подобных интонаций не вызвал бы малейшего уважения. Как бы помимо воли Рабиновичев мало-помалу погрузился в смутные дела Вселенского собора полуторатысячелетней давности. Неразрешимые противоречия во мнениях каинистов, адамистов, донатистов, цецилиан и 
прочих в абсолютном большинстве неверных, но на редкость упорных в приверженности к 
своим заблуждениям последователей Христа показались ему до боли знакомыми. Конечно, майору не хватало специальной подготовки для того, чтобы так сразу решить, кто из них 
прав, но выручал диктор, явно занявший сторону будущих победителей. Рабиновичев и сам не заметил, как душа его возмутилась против козней давным-давно почивших еретиков. Просто страшно было представить, какое жалкое зрелище представлял бы из себя нынешний Ватикан, 
не победи в те далекие времена единственно правильный взгляд на вещи. Совершенно обалдевший от того, что весь нынешний католический мир висел, оказывается, на волоске, и современные католики исповедовали бы Бог весть что, но только не то, что нужно, майор принялся крутить ручку настройки и замер, услышав прежде не знакомый «Голос Израиля» из Иерусалима. Речь шла об истории совсем уже недавней – так себе, и ста лет не прошло. Но устрашающему количеству неправильных точек зрения, а соответственно и страстям 
кипевшим на Первом сионистском конгрессе мог бы позавидовать любой Вселенский собор. Слава Богу, и здесь каким-то чудом в конце концов возобладал, как потом выяснилось, единственно верный взгляд на вещи. Вдохновленный успехами правильных сионистов и тем обстоятельством, что Израиль устроили не в Уганде и не на Мадагаскаре, к чему дело шло, 
майор пустился в дальнейший путь по радиоволнам и скоро наткнулся на уверенный в себе «Голос Америки». Вначале он попросту не поверил ушам. Диктор из Вашингтона обличал не еретиков и отступников прошлых времен, а не кого иного, как нынешнего президента Соединенных Штатов. По словам диктора, получалось, что Ричард Никсон, вообще-то говоря, самый настоящий злодей, чего не скажешь о его политических противниках. Майор решил 
было, что радиостанцию «Голос Америки» захватили враги американского народа, но, сам 
того не замечая, понемногу начал сочувственно относиться к словам диктора. Как-то так выходило, что кто у микрофона, тот и прав, и, следовательно, враг своего народа президент, 
а вовсе не диктор, излагающий единственно верный взгляд на вещи. Стало совершенно 
очевидно, что решение еще не состоявшегося общего собрания по персональному делу 
президента Никсона уже принято. И тут раздался дверной звонок, мигом освободивший Рабиновичева от чар радиогипноза. Майор подпрыгнул на стуле и в ужасе уставился на вытянутую перед своим носом антенну, словно впервые ее увидел. Он судорожно вогнал ее 
во чрево приемника, чертыхнулся, снова вытащил на свет Божий и протер носовым платком. Звонок надрывался. Майор глянул на часы. Было без десяти двенадцать. Он прикинул, не осталось ли каких улик прослушивания чуждых ему голосов и отправился открывать дверь.
     –Ты где была, и это кто такой? – привычным движением одернув пиджак, словно был 
облачен в форменный китель, сурово спросил Рабиновичев, уставившись на спутника дочери.
     Это был Чарлик.

     *   *   *
     Леночка Рабиновичева была очень хороша собой и читала Гегеля. Сочетание этих двух обстоятельств наряду с некоторыми другими достоинствами позволило ей стать постоянной посетительницей салона Аделаиды Ивановны Бомбы, о чем многие прочие и мечтать не 
могли, в особенности, конечно, более или менее смазливые бабенки. Таковых Аделаида 
Ивановна физически не переносила, сразу же давя их интеллектуально и морально. Однако 
по не совсем ясным причинам для Леночки было сделано исключение.
     Леночка училась на первом курсе местного строительного института и через пять лет, по 
идее, должна была стать специалистом по водопроводу и канализации, о чем твердо знала, 
что в жизни ничем таким заниматься не будет. «Сначала окончи институт, а потом делай, что хочешь», – как заповедь повторял ей отец магические слова, произносимые всеми отцами 
страны, чьи дети не были устроены туда, куда тянулись их души. Увы, как это ни прискорбно 
для родительского самолюбия, но майор Рабиновичев не мог предложить дочери все лучшее 
на выбор. Даже ничего более или менее престижного предложить не мог. И все-таки выбор 
не был тотально ограничен факультетами, страдающими от хронических недоборов. Десяток-другой технических специальностей с полной гарантией поступления в соответствующий ВУЗ Рабиновичев дочери обеспечил. «Другие отцы и этого не могут!», – с полным основанием кричал он неблагодарной дщери, и сердце его разрывалось от сознания 
того, что это слабое утешение для девушки, которая вполне заслуживает от судьбы отца с неограниченными возможностями. Видимо, чтобы досадить ему и себе окончательно 
Леночка выбрала водопровод и канализацию, разумеется, главным образом из-за 
канализации. Прелестное дитя с нескрываемым наслаждением на участливый вопрос 
знакомых отца, да и всех прочих интересующихся: «А чем вы занимаетесь?», потупив глазки скромно, но с милым достоинством отвечало: «Изучаю канализацию». А, может быть, внемля невнятному, но неотступному зову собственной судьбы, Леночка, сама того не подозревая, выбрала будущую специальность только потому, что в процессе обучения неизбежно и очень скоро должна была встретить Аделаиду Ивановну Бомбу, которая преподавала 
начертательную геометрию первокурсникам строительного института.
     Кафедра черчения и начертательной геометрии издавна славилась редкостными извергами 
и самодурами, о которых ходили жуткие студенческие легенды, льстившие самолюбию истязателей. Угодить их патологической требовательности с первого раза было просто принципиально невозможно, зато с десятого захода они ставили положительную оценку практически за любую муть, хотя бы отдаленно напоминавшую требуемый по программе 
чертеж. Поэтому на первом практическом занятии по начерталке Леночка чисто 
инстинктивно сил зря не тратила. Она изнывала от скуки, нимало не интересуясь темой изучаемого материала и ничуть не мучаясь над решением поставленной преподавательницей задачи. Чтобы не привлекать к себе внимания своим очевидным бездельем, она водила карандашом по бумаге и вскоре нарисовала цветочек. Однако звонок все не звенел. Так 
появился еще один цветочек. И еще. А время занятий, похоже, и не думало истекать. Тогда Леночка нарисовала серп луны в правом верхнем углу листочка, потом стерла его резинкой 
и нарисовала полную луну. Тут она пожалела, что у нее нет красок, но горевала недолго. 
Подумав, она в центре листа написала название: «Цветной стих». «Сдавайте работы», – 
раздалась грозная команда Аделаида Ивановны, и Леночка второпях сочинила следующее: 
     «Жидовский глаз луны
     Землей пересмотрелся,
     Вот выбить бы его,
     Чтоб не был желтым».
     С этим она и сдала работу на проверку. Ровно через неделю в коридоре института ее остановила Аделаида Ивановна и поинтересовалась в своей стервозно-грубоватой, зато 
нарочито прямой манере, в точности соответствовавшей кино образам женщин фронтовых хирургов:
     –Рабиновичева?
     –Так точно, – ответила Леночка.
     –Еврейка?
     –Рада стараться.
     –А вы способная девушка.
     Так Леночка получила допуск в салон Аделаиды Ивановны, даже поначалу не понимая, 
какая честь ей оказана. В мгновение ока она оказалась в кругу избранных, куда никакие связи 
сами по себе пристроить не могли, а конкретных правил приема не было и быть не могло. Поговаривали, что Аделаида Ивановна Бомба по заданию КГБ собирает у себя самых незаурядных людей города, дабы те постоянно были под приглядом популярной во всем 
мире не менее, чем в родном отечестве спецслужбы.
     Теперь Леночке предстояло принять не простое решение, с какого рода кавалером следует впервые выйти в теневой, если можно так сказать, свет. Понятно, что вся ее дальнейшая 
судьба, возможно, зависела от точности выбора. И Леночка предпочла не слишком рисковать 
и разыграть один из основных своих вариантов. Себе в спутники она наметила недавнего соученика Чарлика. Для отведенной ему роли у него имелись серьезнейшие достоинства. Во-первых, он был вызывающе неспортивен и совершенно очевидно не красив; 
следовательно, если хорошенькая девушка предпочитала его общество, то она как бы декларировала не совсем стандартные ценности, отчего и вызывала у постороннего 
независимого и даже по началу равнодушного, однако не лишенного интеллектуальных достоинств наблюдателя невольный не только чисто физиологический интерес. Во-вторых, 
он был просто отличным другом, не способным подвести Леночку.
     -Ты как? – введя в курс дела, поинтересовалась наконец жизнью Чарлика Леночка.
     –Да так, знаешь, в социальной заднице. Электриком на заводе. Станки ремонтирую.
     –Это никуда не годится, – сразу же отмела правдивую информацию, как кошмарный сон, Леночка. –Только не обижайся. Ты тут ни причем. Я же знаю, что никакой ты не электрик.
Но людям этого так сразу не объяснишь. Так, кто же ты? – она впилась в приятеля 
придирчивым взглядом режиссера-вершителя актерских судеб и объявила. –Ты – поэт. 
Может быть, и гениальный. Подходит? – и не дав собеседнику опомниться, продолжила. 
–Пусть проверяют. Музыкант, если не умеет играть или у него вообще нет слуха, не может 
сказать: «Я так слышу». Художник, если рисовать не умеет, уже может заявить: «Я так вижу». 
А поэт вообще ничего объяснять не должен. В крайнем случае скажешь, что это поток 
сознания.
     –Что это? – напрягся Чарлик, начиная чувствовать себя авантюристом.
     –Твои стихи. Я тебе напишу. Не бойся, учить наизусть не придется. Скажешь, что ты плохо читаешь. И вообще гении должны быть со странностями. Так что веди себя натурально. Любое твое затруднение будет истолковано в пользу странности. Одного только не понимаю, как ты станки ремонтируешь?
     –Гениально, – объяснил Чарлик. –Со странностями. Но куда мы все-таки идем? Может не надо?
     –«Не надо» должна говорить барышня, – резонно возразила Леночка, – а то выходит, что я 
тебя соблазняю и, как честный человек, должна предупредить о возможных последствиях 
утраты тобой социальной невинности.
     –Какой же я социально невинный, если еврей? – неожиданно для Леночки переключился 
на еврейский вопрос Чарлик. –По-моему еврей изначально лишен социальной невинности.
     Он стал заметно волноваться, готовясь, вероятно, уже помимо воли, развивать 
заговорившую в нем тему, чему Леночка немедленно воспрепятствовала самым 
решительным образом:
     –Если ты еще раз произнесешь это слово, я с тобой никуда не пойду. Ты просто зациклился 
и думаешь, что всем интересно, что ты еврей, а людям скучно.
     –Я зациклился? – вступился за себя и за людей Чарлик. –Людям скучно? Тогда почему 
везде об этом только и говорят, при чем, как правило, ничего хорошего, а стоит мне сказать слово…
     –Я предупредила! – отрезала Леночка.
     –Ну, предупредила, – согласился Чарлик, – однако я с некоторых пор поэт, и, как мне объяснили, у меня могут быть свои странности. Хочешь, я сам найду дом, в который мы 
идем?
     В нем появилась такая уверенность, что он, наверняка, скорее бы удивился неудаче, чем 
успеху своей странной затеи. Несколько минут они молча шли вдоль улицы, и, наконец, 
застыв пред очередным подъездом, Чарлик уверенно произнес: «Здесь». Леночка посмотрела 
на номер дома и кивнула растерянно.
     –Я и дальше найду, – продолжая пребывать во вменяемом, однако не для всех и каждого состоянии, уверенно заявил Чарлик. –Третий этаж налево.
     –Понятия не имею, – напомнила Леночка. –Я тут впервые. Знаю только номер квартиры. Пойдем.
     Все оказалось так, как предположил Чарлик. Леночке оставалось только слегка его 
попрекнуть, впрочем, не скрывая восхищения:
     –На что ты тратишь свои способности! Лучше бы и впрямь поэму придумал.

     *   *   *
     Аделаида Ивановна Бомба в свои сорок лет была совершенно одинока и именно поэтому практически никогда не оставалась одна. Собственной семьей она обзавелась только раз в 
жизни и очень не надолго. Лет двадцать назад она вышла замуж за сокурсника, которому 
начала изменять еще до свадьбы по не совсем понятным для себя причинам. По еще менее понятным для себя причинам она и не пыталась скрывать своих досупружеских измен. 
Напротив, если будущий супруг почему-либо не придавал должного значения очередной негативной информации о неверности невесты, Аделаида делала все от нее зависящее, что 
бы он не сомневался, и испытывала удовлетворение, только доведя жениха и его соперника 
до состояния иступленной ревности и попыток последовательно наложить руки на себя, противника и коварную обольстительницу. Впрочем, таковое развитие событий было скорее идеальной мечтой Аделаиды. Жених, невзирая на понукания, ревновал все более вяло и 
вяло, а любовники вообще, как только узнавали, что им грозят разборки на почве ревности, предпочитали немедленно пожертвовать утехами любви ради спокойной жизни. «Перевелись мужчины», – как вслух, так и про себя констатировала Аделаида и только с большим рвением 
и изобретательностью пыталась разжечь безумство несуществующих страстей. Усилия несчастного жениха тихо исчезнуть до свадьбы были пресечены самым жестоким образом. К распущенному ею слуху о том, что жених импотент, Аделаида пообещала добавить сплетню 
о том, что он гомик. «Но как это может быть? – напрасно уповая на человеческую логику и здравый смысл, сопротивлялся жених. –Никто не поверит». «А вот посмотрим», – ничуть не сомневаясь, что логика и здравый смысл не лучшие союзники в борьбе за существование, отвечала Аделаида, но милостиво пообещала отпустить будущего мужа на все четыре 
стороны сразу же после свадьбы. Тому ничего не оставалось, как поверить, проклиная тот 
день, когда он связался с Аделаидой, покорившей некогда его сердце ничем иным, как 
кротостью. Ведь, по правде сказать, собственно, для любви на курсе были девушки гораздо привлекательней уже и тогда весьма слоновистой Аделаиды. Но за ними надо было 
ухаживать. А вот Аделаида сама мастерски ухаживала за своим избранником, терпя любые 
его капризы, засыпая подарками и поражая предупредительностью. «Зато отличная будет 
жена», – проявил, наконец, требуемую от него рассудочность молодой человек, заключив, как 
он решил, надежный компромисс со своей плотью, которую манили совсем иные, нежели будущая супруга, женские образы. Пошел ли ему впрок последовавший затем удар? Во всяком случае, дураком юноша не был и с самыми простыми выводами, типа «в следующий раз буду жениться только по любви» не торопился, хотя кое-что на ус себе намотал. Однако речь 
сейчас не о нем, а об Аделаиде, которая сдержала слово и развелась ровно через неделю 
после свадьбы. С тех пор замуж она больше не выходила. Пару раз у нее не вышло, а большей частью она и сама не собиралась. Зато легенды о мужчинах, готовых все ради нее оставить, разбитых сердцах и даже носах солидных отцов семейств и почти юных аспирантов, 
борющихся за ее благосклонность, не утихали никогда. 
     Чарлик и Леночка появились в доме, когда общество уже собралось. Оглядевшись, изо всех 
сил храбрившийся доселе Чарлик, сразу же заробел. Заботливо приготовленный заранее на 
этот случай спасительный скепсис, мгновенно скукожился, едва Чарлик доподлинно идентифицировал несколько лиц, виденных ранее только на телеэкране, пусть не всесоюзных, 
но популярных местных программ. «Телок, правда, симпатичных нет», – автоматически 
отметил он. Женский пол был представлен несколькими худосочными постоянно курящими особами без определенного, но явно не юного возраста. Весь их вид источал неуемную жажду интеллектуальных наслаждений, что заставило Чарлика содрогнуться и судорожно 
попытаться припомнить хотя бы одно стихотворение поэта Тютчева из игнорируемых 
школьной программой. Почему именно Тютчева он объяснить не мог, но попал в самую 
точку.
     –Сейчас только и слышишь Мандельштам, Мандельштам, – заговорила одна из дам, – а я не побоюсь вам сказать, что от пространственно-временного континуума его поэзии исходит зловонная аура псевдолирики. Повальное увлечение ею объясняется с одной стороны тягой к утерянной культуре, а с другой полной неспособностью ее воспринять. Таким образом и
всплыл этот Мандельштам, которого даже страдания ничуть не облагородили. И вот на тебе, – кумир! Молодой человек, вы когда-нибудь пробовали читать Тютчева?
     –Буквально только что о нем думал, – с неподдельным достоинством отвечал Чарлик. Он 
мог бы добавить, что ни о каком таком Мандельштаме и слыхом никогда не слыхивал, но 
решил, что не следует слишком уж баловать пока еще не очень знакомую даму.
     –Молодец! – в наступившей тишине громогласно похвалил Чарлика дородный немолодой мужчина, широкоскулое лицо которого излучало доброжелательность. –А вы говорите, 
Клавдия Сергеевна! Нет, время подлинной государственности наступит гораздо раньше, чем 
вам представляется. Почва, она сама родит. –Он дружески хлопнул Чарлика по плечу и представился. –Дустоевский!
     –Дустоевский? – очумело переспросил Чарлик. –Может быть, я вас не правильно понял?
     –А что ж тут неправильно понимать? Тот самый Дустоевский и есть. Автор областной художественной эпопеи «Парамоновы». Да ты не смущайся. Меня не только ты, меня никто 
пока по-настоящему не знает. Да, Клавдия Сергеевна, пока никто. Вроде бы и нет 
Дустоевского. Всякая мелкая сошка на слуху, а меня нет. А знаете почему? Потому что Дустоевский никогда не писал модно. Как угодно, но только не модно. А кого знают? Знают всегда только текущую моду. Хотите быть знаменитым, молодой человек? Нет ничего проще, держитесь моды и станете известны. Но помните, что моды проходят, а Дустоевский в 
конце концов остается. Как почва.
     –Помолчи, Дуст! – величаво колыхнулась в кресле громада Аделаиды Ивановны, и все 
сразу смолкло. –Господа! Переходим к основной части нашей встречи. Сегодня, повторю 
для непосвященных, доклад Роберта Ароныча «Леонид Ильич Брежнев, как Михаил 
Илларионович Кутузов, и опыты ревизии основных идей Изумрудной Скрижали Гермеса Трисметиста при повторных земных жизнях».
     –Так, – еле слышно произнес Чарлик, и ему захотелось поскорее попасть в родную 
Советскую армию с ее доступной человеческому пониманию концепцией всегда быть 
готовой выступить на защиту интересов социализма и дать отпор любому агрессору.

     *   *   *
     Всякое правительство кровно заинтересовано узнать тайны своего народа, и каждый народ готов идти на любой риск лишь бы раскрыть как можно больше тайн своего правительства. Таково условие взаимного выживания, которое в идеале неизбежно приводит ко взаимному уничтожению. Сколько раз бывало в истории, что не выдержав окончательной правды друг о друге правительства и народы совместно погружались в небытие, причем вовсе не 
обязательно в ситуации тяжелой экономической депрессии, хронического кризиса 
неплатежей и неправдоподобного бюджетного дефицита. Конечно, обидно уходить в мир 
иной, имея в этом вполне благополучные экономические показатели, но кто сказал, что летальный исход государства в условиях разрухи хоть чем-то предпочтительней для его 
граждан? Впрочем, народы приходят и уходят, а люди остаются. Последнее верно в 
отношении всех, кроме евреев, и эта загадка не может не мучить умы, как самые глубокие, так 
и ничем особо не выдающиеся. С одной стороны, отрадно, конечно, сознавать, что любой человек, в том числе и конкретный еврей, неизбежно умрет, но, с другой, разве просто примириться с мыслью, что твоего, по большому счету лучшего в мире народа когда-нибудь 
не будет на свете, а евреи так никуда и не денутся? Нет, жить с этим на душе или даже 
глубоко в подсознании просто выше нормальных человеческих возможностей. Значит, 
чтобы оставаться нормальным человеком, нужно либо не сомневаться в том, что евреи 
самый обычный народ, как все прочие заурядные народы, либо быть уверенным, что евреям 
не позавидуешь. В первом случае приходится врать самому себе, но зато данная стезя 
называется стезей гуманизма, ведь ты хочешь относиться к евреям так же хорошо, как ко всем прочим, чья богоизбранность никому глаза не мозолит. В общем, чтобы не выделять евреев, 
ты должен не относиться всерьез к Библии, которая именно их и выделяет. А чтобы 
возлюбить евреев, ты должен возненавидеть Библию. Самые последовательные гуманисты именно так и поступают. То есть, всю Священную историю евреев вместе с государством 
Израиль они объявляют дерьмом собачьим, зато взамен готовы терпимо относиться к евреям, 
за что очень самих себя уважают. Те же евреи, которые почему-то не готовы разделить 
подобный взгляд на вещи становятся злейшими идейными врагами последовательного 
гуманизма и подлежат преследованию, но уже отнюдь не на почве расовых предрассудков, 
что совершенно меняет дело. Впрочем, у Библии есть один очень существенный недостаток. 
Это, конечно, ее духовные ценности, которые полюбились не только евреям. Многие из этих 
не евреев искренне полагают, что если бы в Библии вообще ничего о евреях не говорилось, 
то было бы гораздо проще и лучше для всех, в том числе и для самих евреев, которым никто 
не был бы обязан появлением на свет именно этой книги.
     Однако вернемся к тем, кто способен не завидовать евреям только в том случае, если 
евреям не позавидуешь. Тут надо признаться, что, безотносительно к евреям, чаще всего не завидуешь именно тому, кому действительно не позавидуешь. И в этом отношении Чарлику повезло гораздо больше, чем его лучшему другу со школьной скамьи – Жеке Певчему, 
которого терпеть не могли за ум и красоту И то и другое в нем было настолько вызывающим, 
что многим хорошим людям приходилось прилагать значительные усилия, чтобы подавить в 
себе естественное желание сразу же подставить ему подножку. Удавалось это далеко не всем, 
тем более, что далеко не все и старались. Уже первая его школьная учительница испытывала странное сладострастие, беспричинно снижая ему оценку до минимально положительной за любой безукоризненный ответ. Даже Чарлик в первый же год своего обучения доказавший полную неспособность претендовать на лавры не то что первого, но дай Бог не последнего ученика заслужил ее снисхождение, хотя внешне и походил на отъявленного еврейского хиляка-вундеркинда. Однако это жуткое впечатление моментально рассеивалось, стоило его только вызвать к доске. Тут он просто счастливо преображался в заурядного двоечника, 
которого несчастная судьба занесла в школу, заведомо обрекая на тщетные муки. Правда, он подозрительно быстро и хорошо научился читать, но этот недостаток с лихвой 
компенсировался совершенно кошмарным письмом и полным равнодушием к арифметике, 
так что учительница с легким сердцем завышала ему оценку до минимально положительной. Таким образом академическая успеваемость двух приятелей пребывала на одном уровне, чего 
не скажешь о поведении. В этой области Чарлик был круглым отличником, поскольку безобразничал не более, чем положено ребенку. Кроме того, за особые достижения на 
поприще поведения он время от времени получал ремнем от отца, что в личном деле ученика выражалось следующей фразой: «Со стороны родителей ребенку уделяется достаточное внимание». А вот Жека сразу и бесповоротно угодил в разряд «проблемных детей». В чем заключалась его проблема, кроме не полной по причине развода родителей семьи, 
определению практически не поддавалось. Формально, в характеристике туманно говорилось 
о некоей неспособности найти свое место в детском коллективе, а не формально учительница прямо заявила маме трудного ребенка, Светлане Адамовне: «У вашего сына все друзья евреи». Произнесено это было со скорбно-многозначительной интонацией, как свой своему сообщает 
о делах трудно поправимых. «Что же мне делать?», – спросила несчастная мать, рассчитывая 
на квалифицированную педагогическую консультацию. «По-моему, случай запущенный, – отвечала учительница. –Скажите, а в детском саду у него были друзья?», и Светлане 
Адамовне не оставалось ничего другого, как сообщить: «Да все тот же Чарлик». «Вот видите, – несмотря на трагизм ситуации, даже улыбнулась своей проницательности учительница. 
–Иначе и не бывает. А ведь Чарлик очень хороший мальчик, учится посредственно и ведет 
себя незаметно». «Может быть, притворяется?» – предположила Светлана Адамовна. «Кем притворяется? Евреем? – уточнила учительница, подчеркивая всю нелепость версии 
Светланы Адамовны. –В том-то и суть, что сам по себе Чарлик тут ни при чем, но влияние, носителем которого он является… Ведь оно же автоматически передается от поколения к поколению. Вы знаете, откуда взялись евреи?». Этот, казалось бы совершенно простой вопрос, привел однако Светлану Адамовну в полное замешательство. Даже теория Теяра де Шардена, великого католического философа-модерниста, об отмирающих черенках, будь она знакома с таковой, вряд ли помогла бы ей в данную минуту. В самом деле, откуда? Вот откуда взялись немцы или татары было почему-то как бы понятно, в том смысле, что они наверняка 
произошли естественным образом, ну, ели не на прямую от обезьяны, то путем дальнейшей эволюции, как все другие народы, кроме… И тут до Светланы Адамовны дошло то, что она, видимо, всегда знала, но до конца не додумывала: евреи произошли не как все люди. От осознания этого простого факта оторопь брала.
     –Дошло наконец? – вернула ее к действительности учительница.
     –Но почему же об этом в школе не учат, почему людей не предупреждают? Почему евреи 
по улицам ходят? Среди всех? 
     Светлана Адамовна в растерянности оглядела пустой в этот час школьный коридор, по которому беспрепятственно могли разгуливать не только ученики, но и учителя из числа лиц еврейской национальности и ужаснулась.
     «Не все сразу, – послышался приглушенный голос учительницы. –Не все сразу». И в этом 
она оказалась абсолютно права. Со времени того разговора минуло десять лет, в течении 
которых скромная учительница начальных классов понемногу превратилась в большое 
школьное начальство, став инспектором ГОРОНО и главным методистом по интернациональному воспитанию, а неопознанные евреи как разгуливали по улицам, так и продолжали гулять. А с Женей Певчим и впрямь делалось что-то неладное. Время от времени 
он заползал дома под кровать и часами наотрез отказывался оттуда выползать, несмотря на 
все увещевания матери. Это, к счастью, происходило не ежедневно, но все-таки достаточно 
часто, чтобы совершенно выбить из психологического равновесия бедную Светлану 
Адамовну. О новой своей ужасающей семейной тайне она поведать никому не решалась, а 
что предпринять в такой ситуации понятия не имела. Иногда ей представлялось, что в сына вселился бес, и она уже почти решалась обратиться в церковь или в КГБ, единственные организации, где по ее мнению готовы были приватно и без долгих бюрократических 
проволочек выслушать любого. Душа ее жаждала исповеди, а советское искусство – в 
основном кинофильмы, которые смотрела Светлана Адамовна, – проникновенно склоняли к 
тому, что душевно исповедаться лучше всего именно милиционеру и, как высшему его воплощению, чекисту – мудрому другу, защитнику и советчику. Но то было кино. Церковный 
же вариант манил менее осознанными соблазнами, неким смутным представлением, что душевные тяготы – это по религиозной части. Но в народе говорили, что все попы – чекисты. Странным образом последнее подрывало доверие к церкви и ее служителям. Как ни крути, выходило, что в конечном счете, Светлана Адамовна не доверяет именно собственному государству и его службам, но признать нечто подобное на теоретическом уровне ум ее категорически отказывался. Спасаться от напасти бездействием тоже было никак нельзя, поскольку продолжительность пребывания сына под кроватью заметно увеличивалась, грозя вскоре перерасти в основное времяпрепровождение. В конце концов Светлана Адамовна 
приняла мудрое решение, попытаться кое-что выведать у Чарлика. Кому, как не другу, 
поверяют молодые люди свои задушевные тайны, и кто, если не друг, способен сделать их достоянием гласности?

     *   *   *
     Став с легкой руки Леночки поэтом, Чарлик к полному своему и ее удивлению у нее дома и поселился. Особенно неожиданным это оказалось для майора Рабиновичева и родителей Чарлика, которых жизнь ни к чему подобному не подготовила. Исходя из прошлого опыта, они легко могли вообразить себе грядущие голод и разруху, переселение народов и массовые репрессии всегда в чем-нибудь повинных, особенно если они евреи, людей, но чтобы семнадцатилетний сын хороших родителей ушел жить к подружке, и та, как ни в чем не 
бывало, оставила его у себя, – такого поворота не предусматривал ни один из родительских кошмаров. Все душевные силы домочадцев Чарлика уходили на то, чтобы держать в 
неведении всезнающего отца семейства, часовых дел мастера высшей квалификации Семена Изральича Дарвина, дядю Сему, мастерскую которого половина городской знати посещала 
лично, да и другая прибегала к его услугам через посредников. Только его дарованию 
доверяли владельцы драгоценных, почему-то вдруг приболевших часовых механизмов, не обязательно уникальных, но всегда значительных. Что поделаешь, часы в Европе больше, чем часы, если несколько перефразировать бессмертную словесную формулу, пока еще не окончательно бессмертного, но очень может статься, что именно такого русского поэта. 
Однако вернемся к часам, заставивших нас вспомнить о поэзии. Они и знаки внимания царственных особ, и таинственные свидетели, если не соучастники великих деяний времен минувших. Так что знавал дядя Сема и секретарей обкомов, и генералов белых и черных 
рынков, а так же их супруг и подруг. И историй наслушался, а сам и словом ни о чем, кроме 
как о непосредственном техническом состоянии конкретных механизмов ни с одним из заказчиков не обмолвился. В общем, запросто мог покалечить Семен Изральич своего 
отпрыска даже за одно намерение отмочить то, что тот уже успел отмочить. И хотя 
возвращался он после трудового дня затемно, и мысли его были всецело заняты общим состоянием дел семьи, а не частностями, вроде таких, как чем в данную минуту занят его сын, когда-нибудь он должен был обратить внимание на отсутствие в доме своего любимого чада, 
а обратив, задать естественный вопрос: «Где этот оболтус?». Что за этим могло последовать, домочадцы даже не пытались себе представить. Что-нибудь вроде Страшного Суда, но как 
такое реально вообразишь? И близкие Семена Изральича постарались сделать все, чтобы немыслимое стало и невозможным. Они соврали ему, что Чарлика взяли на некие курсы подготовки к службе в армии. И тертый воробей, как это случается, проявил поразительную наивность, дав себя провести там, где и самый простодушный заподозрил бы нечто 
неладное. Он выслушивал краткие отчеты о мифических успехах сына на стрельбищах и полигонах и скупо выражал свое удовлетворение.
     А вот майору в отставке Рабиновичеву пришлось гораздо хуже. Его некому было уберечь от правды жизни. И спрятаться от нее было некуда, потому что проживал он с дочерью, а теперь 
еще и Чарликом в собственной, причем, разумеется, однокомнатной квартире.
     –Это мой друг, гениальный поэт Чарлик, его не печатают и ему негде жить, – заявила 
Леночка отцу.
     –А где вы работаете или учитесь, молодой человек? – участливо поинтересовался Рабиновичев, еще не очень понимая, что его ждет.
     –Ну, где, по-твоему, могут учить гениальных поэтов? – удивилась дочь. –И какое у них, по-твоему, может быть место работы?
     –Ну, я не знаю, – начал было прикидывать честный майор, пытаясь припомнить, где и кем работали Пушкин и Лермонтов, но вспомнил только то, что Тарас Григорьевич Шевченко 
был в детстве казачком у помещика, а потом, на старости лет, служил рядовым солдатом в Средней Азии. Впрочем, Леночка не дала ему довести думу до сколько-нибудь логического 
конца, объявив:
     –Он будет жить и работать у нас.
     В серьезность происходящего майор не мог поверить до последней минуты позднего 
вечера, когда ему, зевающему у телевизора, дочь предложила перебраться ночевать на кухню.
     –Так ты, что, замуж что ли вышла? – за неимением другой реальной версии глупо 
осведомился он.
     –Не говори ерунду, – теряя остатки терпения, торопливо объяснила Леночка. –Я буду спать 
на своей кровати, а Чарлик на твоем диване.
     Так на долю майора, чья биография вмещала в себя, кроме всего прочего, и два года проведенных на фронте запредельно кровопролитной даже по меркам великих держав войны, при чем, разумеется, в рядах армии, понесшей наибольшие потери, выпала самая безумная в 
его жизни ночь. Он то и дело вставал с наспех постеленного матраца, подходил к комнатной двери и подолгу маялся, замерев у нее и не решаясь приоткрыть. Наконец, не выдерживая и 
плохо отдавая себе отчет в том, что, собственно, собирается увидеть, он заглядывал в комнату, 
где мирно и порознь продолжали спать молодые люди. Не веря своим глазам и не зная, что думать, майор не надолго возвращался на матрац, чтобы повторить все сначала.
     Утром за завтраком, перед тем как убежать в институт, Леночка невзначай 
поинтересовалась у полуживого отца:
     –Да кстати, папуля, ты вообще-то собираешься на работу устраиваться? 
     Кусочек крутого яйца внезапно застрял по пути в желудок майора и едва не повернул вспять. Невероятным усилием воли принудив его достичь первоначально намеченной цели и вновь обретя дар речи, Рабиновичев автоматически рявкнул: «Молчать! Смир-р-р-на!», и сам ощутил 
то, что много лет подряд чувствовали его подчиненные, когда из него исходили эти слова. Он застыл, словно окаменел, превратившись в нечто принципиально не способное пошевелиться иначе, как по прямому повелению высшего или хотя бы старшего по воинскому званию 
существа.
     –Вот это да! – обрадовалась Леночка. –А я всегда думала, ну какой ты военный? Спасибо, 
что еще майор. А теперь удивляюсь, как же ты с такими способностями в генералы не вышел. 
Так ты у нас просто молодец, а Чарлик?
     Чарлик от всех внезапных перемен в своей судьбе уже вторые сутки кряду был ни жив ни мертв, на все происходящее смотрел сквозь густой туман и уже привык к мысли, что так продлится до конца его дней. С той минуты, как он переступил порог этого дома, он слова не произнес, даже в качестве персонажа собственного сна. А снилась ему Аделаида Ивановна, настойчиво и не вполне стандартно посягавшая на его невинность. Она качала Чарлика на 
своих могучих руках, говорила «Баю, баю» и обнажала отвратительную студнеобразную грудь. Губы Чарлика неотвратимо приближались к соску, и, когда казалось, что никакого спасения 
нет, раздавался скрип двери, и он в ужасе просыпался, боясь снова уснуть, потому что точно 
знал, что Аделаида Ивановна от него не отстанет. И вновь в критический момент выручал 
скрип двери. Это было похоже на чудо, связанное с явным вмешательством ангела-хранителя 
в судьбу своего клиента.
     –Мне очень не нравится, как вы оба выглядите, – между тем заявила Леночка. –Такое впечатление, будто вы не выспались. Это все от безделья. Короче, до моего прихода Чарлик должен сочинить стихотворение, а ты, папуля, определиться с подходящей работой. Сам понимаешь, нас теперь трое, а твоя пенсия, к сожалению, отнюдь не генеральская, – и, послав воздушный поцелуй сразу обоим, она исчезла в направлении строительного института.
     Некоторое время Чарлик и Рабиновичев тупо оставались сидеть за столом, делая все, чтобы 
не взглянуть друг на друга. Наконец, майор поднялся и принялся мыть посуду, очень жалея, что 
не сможет растянуть это удовольствие вплоть до возвращения дочери. Воспользовавшись моментом, Чарлик деликатно поторопился покинуть кухню, и решительно не представляя, чем заняться, застыл у окна, в которое и уставился. Наблюдать за кошками было, конечно, гораздо интереснее, чем за людьми, при полном отсутствии хулиганов и сумасшедших не являвшими взору ничего, кроме безупречных образцов абсолютной предсказуемости. Вспомнилась, что 
надо сочинять стих. Честно говоря, Чарлик никогда не задумывался над тем, как человеку 
может придти в голову взять и написать стихотворение. Собственно, нормальному человеку 
в обычном состоянии такое в голову и не приходит. Нужен либо особый повод, либо некое потрясение сознания. Что еще? Поднапрягшись, Чарлик восстановил в памяти некоторые сведения, почерпнутые из школьной программы, а именно то, что лирика бывает если не любовной, то гражданской. Тут пришлось всерьез задуматься над тем, какое из двух 
возможных поприщ избрать. Почему-то путь гражданского служения музе изначально представлялся более благодарным, так как всегда заранее известно, к чему должен призывать 
и на чем стоять добропорядочный гражданин. Он обязан клеймить порок и его носителей, воспевать свободу и ее апостолов, а так же отстаивать правду супротив лжи. То есть, в 
сущности, заниматься тем, чем занимались еврейские пророки, а иже с ними и антисемиты, 
ибо для них как раз евреи и являются носителями лжи и порока. Конечно, Чарлик не 
сомневался в том, чья ложь истинная, но, тем не менее, заниматься гражданской лирикой почему-то категорически перехотелось. Оставалась возможность посвятить себя любовной, 
и Чарлик всерьез задумался сначала над тем, что он любит, а потом, что из всего этого он 
любит больше всего. Очень скоро ему пришлось начать стыдиться самого себя, и он 
прекратил самоистязание, не в силах отделаться от впечатления, что поэзия едва ли не гнуснейшее из возможных занятий, а все поэты не только не заслуживают общественного признания, но, по здравом размышлении, достойны лишь презрения, если, конечно, не 
предаются своему порочному пристрастию в глубочайшей тайне от окружающих. Иначе 
говоря, получалось, что поэзия, как онанизм, вообще-то, сама по себе достаточно безобидна 
и превращается в грех только в случае, если ее сознательно демонстрируют на публике. Не 
успел Чарлик сделать это умозаключение, как ему в голову впервые в жизни полезли рифмованные строки. Не в силах избавиться от наваждения, он пересел за письменный стол, 
и уже панически боясь, как бы чего не позабыть, написал на обороте календарного листка:
     Сидит старуха у окна
     Напротив жизни волокна
     И времени не своего
     Числа и месяца сего. 
     Немного робея, Чарлик перечитал написанное, и придя в неописуемый восторг, принялся 
с нетерпением ожидать возвращения Леночки. «Да она просто не поверит, что это я сочинил. 
Да, я и сам не верю». Однако, чем ближе подступал час премьеры, тем неувереннее в себе и 
своем творении становился автор. А когда никаких сомнений в своей полной никчемности у 
него уже не осталось, вернулась Леночка. 
     –Обед готов, – немедленно отрапортовал майор. Чарлику похвастать было нечем.
     –А как твои дела? – безжалостно поинтересовалась Леночка.
     –Да так, есть тут одна задумка, но по-моему еще сыровато, – дивясь словам, которые произносит, уклончиво отвечал Чарлик.
     –А ну показывай! – потребовала Леночка. –Ну и почерк у тебя. Сам сочинил?
     –У Тютчева списал, – гордо обиделся Чарлик, начиная чувствовать себя поэтом.
     –Для гения, по-моему, сойдет, – вынесла приговор Леночка. –Главное, чтобы тебя 
Аделаида признала, а там можешь хоть всю оставшуюся жизнь не писать, чтобы себе 
репутацию не испортить.
     Упоминание об Аделаиде вызвало на лице Чарлика мертвенную бледность.
    

–Уж не влюбился ли ты? – всплеснула руками Леночка, не подозревая о действительной 
мощи чувства своего приятеля. Чарлика вырвало прямо на месте. Леночка едва успела 
отскочить.

     *   *   *
     Наверное, секретарь обкома по идеологии Балетов так бы и не выкроил времени навестить своего дядюшку, рискуя, кто знает, до конца своих дней испытывать угрызения совести, но тут 
с ним приключился сердечный приступ, и его срочно госпитализировали, что очень 
расстроило заместителя председателя исполкома, еще продолжавшего лечение, но 
автоматически теряющего статус пациента номер один. Таковым, вплоть до заболевания вышестоящего руководителя, становился Балетов. Приступ оказался не очень опасным, не требующим строгого постельного режима, и через два дня отменного отдыха и интенсивной терапии Первый пациент решил навестить некогда близкого родственника, с которым 
последние лет десять лично не общался. «Интересно, как там старик, все-таки свин я 
большой», – умиленно и умиротворенно думал, предвкушая возможность несколько 
расслабиться второй после самого Хозяина человек области. Встреча с передовым рабочим, 
к тому же родственником, в условиях стационара заведомо расценивалась им, как 
положительный факт. Правда, еще вопрос, как справится дядя с отведенной ему ролью добропорядочного существа наделенного разумом ровно настолько, чтобы не сомневаться 
в жизненной для него необходимости в интеллектуальном руководстве тех, кто им руководит. 
О, этот столько раз воспетый в мировой литературе образ доброго слуги, простого 
американского парня и даже, на худой конец, такой суки, как бравый солдат Швейк, 
который никогда в унтер-офицеры не выйдет. Начальство может не беспокоиться. Это тебе 
не жид Шейлок, весь в дерьме, всегда готовый откусить палец любому христианину, а уж дворянину, так и подавно. «Нет, наш народ не такой», – с чувством глубокого удовлетворения подумал секретарь о своем дяде, которому, кстати, не то что палец, чуть ногу не оторвало. Поддавшись собственному благодушию, секретарь не заметил какой-то тревоги, охватившей сопровождающий медперсонал. Его словно пытались от чего-то предостеречь, на что-то намекнуть, и, в конце концов, он почувствовал царившее вокруг напряжение, но не сумел правильно его истолковать. В общем, подвела доселе безотказная бдительность. Все на свете когда-нибудь, да подводит, особенно то, в чем не сомневаешься.
     –Ну, здорово, больной, – пробасил секретарь, попав сразу же в естественную интонацию общения синьора с умственно отсталым вассалом, которого в данный момент не требуется посылать на немедленную смерть. –Слыхал я от товарищей, что держишься молодцом. Да я другого и не ждал.
     –Здорово племянничек, – отвечал на приветствие дядюшка. –Все хотел тебя спросить, 
когда ты в последний раз перечитывал Рабиндраната Тагора, автора песни «Джанаганамана», ставшей гимном республики Индия?
     –Да, – оглядев окружающих, произнес секретарь. –Плоды ликбеза. Как говорил Иисус из Назарета: «Все тайное станет явным». Что он при этом имел в виду, товарищи, как вы 
считаете? Чемоданы компромата на Страшном суде? Как бы не так. Речь идет о тайных 
учениях кабалистов, митраистов, герметистов, анархо-синдикалистов, меньшевиков и эсеров. 
И у нас, дорогие товарищи, помимо явного собрания сочинений классиков 
марксизма-ленинизма, есть тайное, ничем не хуже Шамбалы, смею вас уверить. И кроме письменного бессмертного труда нашего дорого учителя Карла Маркса «Капитал» есть устное предание о прибавочной стоимости, передающееся из поколения в поколение с незапамятных времен. Когда-то праотец наш Ной открыл его только сыну своему Яфету. И все было хорошо, пока отец Карла Маркса Генрих не крестился по наущению раввинов, чтобы выведать 
главный стратегический замысел яфитской цивилизации. Ну там еще, конечно, якобинцы, тамплиеры, хасиды, столоверчение, работа Ленина «Как нам реорганизовать рабкрин» и тому подобное. Так что не волнуйтесь и панике не поддавайтесь. Открою и я вам один секрет: 
раньше второго пришествия Владимира Ильича Ленина его из мавзолея не вынесут. А теперь ответьте мне пожалуйста на один вопрос: кто первым побывал в космосе? Еврей? Китайский товарищ? Немец или, быть может, поляк? Нет, русский человек, и это уже навсегда. Так что 
не сметь, слышите, не сметь! А от вас, дядя, я такого не ожидал! Выздоравливайте поскорее. 
     С этими словами секретарь покинул палату. Власть уходила от него, как жена. И надо 
было постараться ее удержать.

     *   *   *
     О том, что Роберт Ароныч, скромный редактор местного издательства «Родной причал», 
без ума от Леночки Рабиновичевой, сам он узнал от беллетриста Дустоевского. А выяснив некоторые подробности своего страстного романа, Роберт Ароныч и вовсе потерял покой, 
с которым не расставался вот уже лет тридцать. «Хотите быть счастливым? – спрашивал он иногда у начинающего автора и отвечал, не дожидаясь ответа. –Найдите себе какое-нибудь совершенно бесполезное занятие, но на всю жизнь». Сам Роберт Ароныч такое занятие для 
себя нашел, когда ему, вернувшемуся с войны тридцатилетнему старшему лейтенанту, 
показали овраг, в котором самая сильная армия Европы расстреляла всех его близких и 
дальних совершенно невоеннообязанных родственников, не пропустив никого от едва 
увидевших этот свет новорожденных до их, не успевших его покинуть без посторонней 
помощи, прабабушек. Старшему лейтенанту оставалось только радоваться, что он не успел жениться и обзавестись детьми. Больше часа с закрытыми глазами он простоял на краю этого оврага, а потом ушел не оборачиваясь, чтобы больше никогда сюда не вернуться. А вечером следующего дня Роберт Ароныч начал не спеша переводить на идиш эпопею Л. Н. Толстого «Война и мир». Через десять лет он закончил работу над первым томом, еще через десять над вторым. Вот уже и до конца третьего недалеко. Правда, в этом году начала слегка беспокоить мысль, что он может успеть завершить главный бесцельный и бескорыстный труд всей своей жизни еще до того, как умрет. Вообразить себя лишенным необходимости постоянно думать именно об этом переводе Роберт Ароныч был не в состоянии, и он тщетно пытался изгнать 
из души скорее всего напрасный и уж безусловно преждевременный страх. Ведь и силы, 
слава Богу, уже не те, да и болезни, так что работа над четвертым томом вполне может 
затянуться лет на пятнадцать-двадцать, а с нашей медициной да при его небогатырском 
здоровье до восьмидесяти точно не дотянешь, что в целом обнадеживало. Однако с другой стороны скоро предстояло выйти на пенсию, что сулило резкое увеличение времени досуга,
и, стало быть, возможности заниматься исключительно переводом, доведя-таки его до 
последней точки. А тут еще эта дурацкая история с Леночкой.
     -Чего ты темнишь, ей-богу, – подначивал Дустоевский и сам же недоумевал. –Однако, 
как ты отважился? Сколько ей? Небось, несовершеннолетняя? А я уже, брат, забыл, что это 
такое. Да еще евреечка. А мне рассказывали, что еврею спать с еврейкой – это все равно, как русскому с родной сестрой. Тебе, выходит, как с внучкой. Ну ты, ей-богу даешь… 
     Разговор происходил в баре великолепной, соответствующей высшим европейским 
стандартам столетней давности, и потому сегодня еще более роскошной гостиницы. В виде 
одной из привилегий, положенных за добросовестное решение идейно-художественных 
задач представители официальной творческой интеллигенции могли пообщаться тут за 
чашечкой кофе, реально чувствую себя ближе к партии, чем к народу. Всякий раз будучи благополучно опознаны швейцаром и допущены сюда, они испытывали такой коктейль ощущений, что еще не менее получаса ни кофе ни коньячок не могли забить его привкус. 
     –Дуст, – не преодолев растерянности, но уже решив не сдаваться без боя, а может быть 
и приобрести союзника, спросил Роберт Ароныч, – а ты за себя не боишься?
     –Боюсь, – ответил Дуст. –Но не за себя, а наоборот. Я за Аделаиду боюсь. Неужели ты 
не видишь, как она ранима, как любит всех нас и даже тебя, Роберт, несмотря ни на что. Я 
тебе почти как Тургенев скажу, хотя, конечно, терпеть его не могу, и, поверь, не как 
западника и еврокоммуниста с человеческим лицом нерусской национальности, а, как 
довольно посредственного беллетриста, который выехал на дешевой социальной демагогии, научившись, да, не спорю, кое-чему у французских журналистов средней руки. Так вот, 
запомни: Аделаида без каждого из нас обойтись может, а вот мы без нее, ну никак …
     –А по-моему, она просто дура, – сказал Роберт Ароныч. –Глупа несусветно. Да ты сам 
посуди, какие она мне темы докладов дает.
     –Тогда чего же ты докладываешь? – резонно поинтересовался Дустоевский.
     –Ну, – несколько смутился Роберт Ароныч, – как будто ты в другом месте об идейности, партийности и народности не докладываешь.
     –Ай, – отмахнулся Дуст, – как сказал великий пролетарский футурист Маяковский: мы 
говорим идейность, подразумеваем православие, мы говорим православие, подразумеваем партийность, мы говорим партийность, подразумеваем самодержавие, мы говорим 
самодержавие, подразумеваем народность, мы говорим народность, подразумеваем самих 
себя, потому что о самих себе и так сказано: возлюби идейность, самодержавие и 
партийность, как самого себя. Именно так, если я не ошибаюсь, не сходя с одной ноги, 
объяснял древнееврейский раввин Гилель сущность иудаизма еще до первого пришествия 
Христа оголтелым язычникам, будущим христианам, за что его никто и не думал распять.
     –Вечно ты все путаешь, Дуст, – вступился за историческую достоверность Роберт Ароныч. –Гилель говорил: не делай из идейности и партийности того, чего ты не хочешь, чтобы 
сделали из тебя. Но будущие христиане решили, что этого для них слишком мало.
     –Это мы уже слышали от Владимира Соловьева лет семьдесят тому назад, – отмахнулся Дустоевский. –Ладно, давай завязывать про иудаизм и народность. Думаю, Аделаида хочет 
тебя женить. Думаю, влюбилась она в Чарлика, может и не надолго, а может и навсегда. Боюсь 
я, погубит он ее. Я уже пытался его дискредитировать в ее глазах, но, видно, лучше бы уж нахваливал. Как считаешь?
     –То есть, как женить? И почему я должен ей подчиняться? И почему она считает себя 
вправе…
     –Почему, почему, – раздраженно прервал приятеля Дустоевский. –Остынь и не задавай дурацких вопросов. Умом Аделаиду не понять. Умом она сама себя понять не может. Но тебя поженит. Вместе со всем твоим умом. Вот как бы сама по глупости замуж не вышла. «Гений, – говорит, – русской словесности». Нет, ты, Ароныч, сам посуди, не предвзято, как 
профессионал. Значит, как это у него… А… Сидит старуха у окна, значит, напротив чего-то, 
не помню, кажется, сукна и времени не своего числа сего и года. Точка. Ну? И это, скажешь, гениально? Или, скажешь, я просто завидую? И ведь что обидно. Ну, сочини такое солидный человек с именем, допустим, я, так даже и на смех, и то не поднимут. Просто вежливо не 
заметят, как будто пукнул. Нет, ей-богу… «Сидит, понимаешь, старуха у окна». Ну и что? К 
тому же он это у меня, кажется, и содрал. Ну, да. Помнишь, у меня в романе «Парамоновы» старуха Патрикеевна, простая колхозница, мать генерала Ивана Парамонова и доктора 
физических наук Дмитрия Парамонова, стоит у окна в тяжелую военную годину и до ее 
сознания доходит, что союзники не выполнят своих обязательств и откроют второй фронт 
только тогда, когда станет ясно, что Красная армия может одна завершить разгром фашистской Германии и освободить народы Европы от гитлеровской тирании. 
     В это время в баре гостиницы появился новый посетитель, явно не завсегдатай. 
Оглядевшись, он решительно направился к столику, за которым беседовали, попивая кофе, 
два благообразных пожилых человека.
     –Писатель Дустоевский? – тревожно осведомился он.
     –Да-да. Присаживайтесь. Но откуда, собственно…
     –Что вы спрашиваете, как будто не знаете. Дал трешку швейцару и узнал, тут ли вы сейчас. Позвольте представиться, майор в отставке Рабиновичев. Отец Леночки.
     Услышав такое, Роберт Ароныч изменился в лице, что не ускользнуло от взгляда проницательного, несмотря на отставку, майора.
     –Так вы уже знаете? – переходя на шепот, спросил майор, однако Роберт Ароныч был пока 
не в состоянии разумно или вообще хоть как-нибудь ответить.
     –Я, пожалуй, пойду, – предпринял попытку раскланяться Дустоевский. –Надеюсь, 
обойдется без кровопролития.
     –Не скажите, – майор явно не одобрил попытки отшутиться. –Возможно, вы не все знаете. 
Так я вам скажу. По достоверной информации, – поверьте, у меня еще сохранились некоторые связи, – на севере и в некоторых районах Сибири начали расконсервировать сталинские 
лагеря. В такое время живем, никто не знает, как повернется. 
     –Вы что, не понимаю, угрожаете? – обрел, наконец, дар речи Роберт Ароныч.
     –Это уже становится интересно, – немедленно передумал уходить Дустоевский.
     Майор посмотрел на них так, словно впервые только сейчас увидел и произнес:
     –Я отдаю должное вашему мужеству и героизму, но, прошу заметить, сам я ни в чем таком 
не замешан и у меня перед вами нет никаких обязательств. Что знаю, то и расскажу, если 
вызовут. А вызовут обязательно. И даже хорошо, если вызовут. Хуже, когда без всякого 
вызова. Кроме того, я не считаю существующую власть своим внутренним и внешним врагом. 
В конце концов, такова воля народа. Спросите у простых людей, они за Израиль или за 
арабов? Даже смешно спрашивать. Но, когда и откуда, скажите, у простого русского человека взялась такая безмерная любовь к арабу и его арабскому делу? И почему великие писатели 
земли русской Гоголь, Толстой и Антон Павлович Чехов ничего о ней не слышали или делали вид, что не замечают? А потому что, извините, партия знает свой народ лучше любого 
классика великой русской литературы.
     –А вы, стало быть, за Израиль? – поинтересовался Дустоевский, начавший догадываться, 
что, возможно, имеет дело с умалишенным.
     –Это не имеет ровным счетом никакого значения. Важно понять, чего объективно желает народ и не противиться его воле. А народ хочет этих газет, этих новостей и этих съездов. И 
если у него не дай Бог их отнять, на что, надеюсь, ума ни у кого не хватит, то начнется такое, 
что ни Останкинская, ни тем более Спасская башня на месте не устоят.
     –Ну, если вы про русский народ, – авторитетно возразил Дустоевский, – то, знаете ли, не 
надо. Русский человек, между прочим, через каких-то сто лет после отмены крепостного 
права первым в космос полетел. А куда он первым полетит через сто лет после полной 
победы коммунизма или его окончательного поражения в одной отдельно взятой, но 
почему-то именно нашей стране, одному только Богу известно. Не вам об этом судить!
     –Ага, – произнес Рабиновичев, в свою очередь усомнившийся в полном психическом 
здоровье собеседника. –Ага. Так, что же все-таки передать Леночке?
     –А что передать? И что, собственно, вы хотите услышать? – забеспокоился Роберт Ароныч.
     –Простите, а кто вы такой? – несколько запоздало осведомился Рабиновичев. –Леночка 
мне о вас ничего не рассказывала. Она просила разыскать товарища Дустоевского и срочно 
ему сообщить. Но раз вы все сами знаете…
     –Что я знаю? Я ничего не знаю, – почти уже веря самому себе, произнес каноническую формулу, с которой обычно и начинаются все чистосердечные признания, Дустоевский. 
     –Так и передать?
     –Да что вы заладили, ей-богу! От меня-то ей, чего нужно?
     –По-моему, ничего. Она только просила разыскать вас и сказать, что Аделаида Ивановна арестована. Но раз вы знаете. Я думал…
     Договорить Рабиновичев не успел. Дустоевский ойкнул и начал сползать со стула. 

     *   *   *
     Сочинялось Дустоевскому не трудно, а главное, он совершенно не опасался творчески иссякнуть, поскольку главные герои его романа, братья Парамоновы, в первых частях повествования проживали свою жизнь в полном соответствии с официальной советской историографией, а теперь, благополучно догнав время, спокойно и уверенно шли с ним в ногу. Неоценимую помощь в развитии сюжета оказывали автору партия и правительство, ставя 
перед народом очередные задачи, обычно планетарного масштаба, постоянно заботясь о том, чтобы ему было ради чего жить и даже, если надо, умереть. В рукописи текущей части, 
например, внук генерала Парамонова Петька отправился строить БАМ, а сам генерал, 
размышлял о задачах ракетных войск и артиллерии в эпоху разрядки международной напряженности. В связи с тем, что его включили в состав комиссии по наблюдению за сокращением некоторых видов ракетных вооружений, ему предстояли командировки за 
границу в стан вероятного противника. На эти командировки своего персонажа очень рассчитывал и сам Дустоевский, так как понятно, что для серьезной литературной работы 
лучше всего собирать материал непосредственно на месте событий. Однако арест Аделаиды Ивановны, похоже, напрочь исключал посещение стран членов агрессивного блока НАТО. 
Хуже того, даже на БАМ следом за Петькой Парамоновым съездить по путевке Союза 
писателей не удалось. Под каким-то благовидным предлогом Дустоевского не включили в 
состав группы деятелей культуры и искусства, которым область доверила почетную миссию отметиться на стройке века. «А как бы повел себя в такой ситуации генерал Парамонов?» – задумался несчастный беллетрист, завидуя своему герою, который в отличие от него, просто 
не мог в подобной ситуации оказаться, так как подозрительных компаний не посещал. Ну, 
хорошо, а брат генерала физик Парамонов, еще полтора тома назад отказавшийся от 
Нобелевской премии в знак протеста против варварских бомбардировок Вьетнама? Ведь в 
среде физиков всякие компании водятся. Подписал бы он письмо группы трудящихся ученых, осуждающее действия и образ мыслей Аделаиды Ивановны или, наоборот, расписался бы 
под идейно-вредным воззванием отщепенцев в ее защиту? Черт подери, времена хуже сталинских. Если бы об этих диссидентах пикнуть боялись, если бы об их воззвания никто, 
кроме следователей не знал, тогда понятно. А так, поди разберись. С одной стороны, вроде 
и сажают, а с другой за границу на ПМЖ отпускают. Вот сын Клавдии Сергеевны со своей еврейской женой всего три года в Штатах, а у них уже две машины, дом, и где только не отдыхали. А тут ради квартиры и машины всю жизнь про братьев Парамоновых пиши, да еще 
в пояс кланяйся, да еще задницу всем лижи. Так хоть бы Клавдию Сергеевну, как надо прищучили. Тоже нет. Всем, кому хочет про своего сына рассказывает и еще посылки 
получает. А народ все видит, и как ему расшифровать для себя такие сигналы? Как ему ради 
такой власти людей, то есть врагов убивать и собой жертвовать, если она сама ни на что, 
кроме как с работы прогнать, решиться не может? Нет, не сдам я Аделаиду. Пусть не печатают. Люди только больше уважать будут. А из дома выгонят, женюсь на еврейке и сам в Америчку подамся. Слабы они против Аделаиды. 
     Так беллетрист Дустоевский стал на тропу подпольной идейной борьбы за человеческие 
права хотя бы одного генерала Парамонова, которого читатели знали до сих пор, как верного 
сына партии и ее Центрального Комитета во главе с ленинским Политбюро. Как это ни 
трудно себе представить, но в один прекрасный день произошло нечто, казалось, совершенно невозможное: генерал начал мыслить самостоятельно, дал волю эмоциям и от его 
исторического оптимизма не осталось никакого следа. Он даже несколько обиделся на судьбу 
за то, что не родился американским или хотя бы французским генералом. Правда, это была 
лишь минутная слабость. Мысль, что в таком случае, он мог бы стать и немецким 
полководцем, сначала несколько отрезвила генерала, а затем заставила вовсе ужаснуться и принять валидол. Генерал попытался разобраться в своих национальных чувствах и не 
преуспел. Зато немного разобрался в самом себе. Было такое ощущение, что чуть не став 
немцем, он едва не лишился некоей своей сущности, которая бы осталась при нем, сделайся 
он, допустим, итальянцем или, страшно подумать, израильтянином. «Настоящая война идет 
не за жизнь, а за сущность», – подумал генерал, понимая, что только еще больше запутался. 
Чтобы как-нибудь распутаться, он составил меморандум, который озаглавил «Меморандум русского генерала Парамонова, рядового советского человека» и направил его министру 
обороны СССР, а заодно и «Голосу Америки из Вашингтона». В своем меморандуме генерал, 
сам того не ведая, чудесным образом пересказывал основные положения доклада Роберта Ароновича, с которым тот выступил на последней встрече в салоне Аделаиды Ивановны. 
Через две недели, лишенный всех званий, наград, привилегий и свободы передвижения 
вплоть до переодевания в смирительную рубашку, но совершенно счастливый и в полном 
ладу со своей сущностью, бывший генерал пребывал в палате-одиночке института судебно-психиатрической экспертизы имени всех юродивых земли Русской и объяснял 
врачам, что не только младший медицинский персонал, но вообще каждый человек, за исключением, может быть, отдельных немецких фельдмаршалов, по отношению к другому суть либо брат, либо сестра. На угрозы сгноить его тут, он только загадочно улыбался, словно и 
впрямь считал, что судьбой его распоряжаются вовсе не люди, в чьих руках он находится. 
Даже газеты, в которых рабочие и колхозники гневно клеймили генерала-отщепенца, ничуть 
не лишали его душевного покоя. Даже открытое письмо брата, которое по нескольку раз на 
дню озвучивал самый официальный дикторский голос всесоюзного радио, призывавший от имени академика Парамонова к беспощадной расправе над иванами не помнящими родства, ставшими на путь предательства ради американской жвачки, не поколебало дух генерала. Он почему-то не сомневался, что правда о нем рано или поздно станет известна массовому читателю. «Поди не евреи, – тепло думал он о своем народе. –Распнут, да тут же и пожалеют. 
А в исторически короткий период и вовсе покаются. Уж во всяком случае две тысячи лет упрямиться не станут. Вот Клавдия Сергеевна, например, до реабилитации всех своих родственников сама дожила». Тут генерал, конечно, несколько увлекся, видимо позабыв, что никакой Клавдии Сергеевны он знать не может. Ну и что? Бывает. Зато с ней очень хорошо 
был знаком беллетрист Дустоевский. 

     *   *   *
     О чем думал Жека Певчий лежа под кроватью, о чем таком мечтал? Светлана Адамовна 
вся извелась и, наконец, решилась. План состоял в том, чтобы подключить к делу настоящего мужика, а таковым, по ее мнению, в отсутствие по состоянию здоровья Балетыча, был только Семен Изральич Дарвин. Его известная всему городу мастерская располагалась в скромном помещении барачного типа неподалеку от привокзальной площади и «Старого базара». Уже несколько поколений послевоенных городских властей предпринимали попытки снести непрезентабельный барак, предлагая мастеру шикарные производственные условия в любом месте города, но Семен Изральич не соглашался и ему уступали, ради своих часов и его 
золотых рук.
     –Доброго здоровья, Семен Изральич, – переступив порог мастерской, робко 
поприветствовала Светлана Адамовна своего соседа, которого изредка видела только по выходным дням. –Надо спасать наших детей.
     –Добрый день, – не сразу и без всякого удовольствия оторвался от работы мастер. –А, это 
вы, Светлана Адамовна. Что ж, показывайте. Только должен предупредить, что никаких 
скидок на знакомство тут не делают.
     –Я так и думала, – призналась Светлана Адамовна. –Почему-то именно так я всегда и 
думала и никогда к вам с просьбами не обращалась. Но сейчас надо спасать наших детей.
     –Пусть служат! – задумавшись на мгновенье над ее словами, отрубил Семен Изральич и тут 
же попытался перестать замечать посетительницу, снова уйдя в работу.
     –Извините, – продолжала, однако, настаивать Светлана Адамовна. –Я, конечно, не знаю, 
что вы имеете в виду, но эта служба, о которой вы говорите, добром не кончится.
     На этот раз Семен Изральич проявил определенный интерес к ее словам:
     –Это почему? – осведомился он.
     Далее ему предстояло услышать довольно много любопытного и весьма неожиданного. Впрочем, Семен Изральич вполне удачно ничем внешне не проявлял своей полной неосведомленности в некоторых вопросах, касающихся места проживания и времяпрепровождения своего сына, только лицо его по мере поступления информации 
багровело все больше и больше.
     –Где живет эта Леночка? – наконец, спросил он.
     Так впервые за последние лет тридцать часовая мастерская, где работал он, и никто кроме 
него, оказалась запертой посреди рабочего дня и не на традиционные две недели в июле, 
когда Семен Изральич с супругой отбывали на отдых в Кисловодск.

     *   *   *
     Бывший майор Рабиновичев по заданию дочери мыл пол на кухне и в коридоре и с 
минуты на минуту ждал ареста. Утром, перед уходом в институт Леночка дала ему на подпись коллективное письмо в защиту Аделаиды Ивановны.
     –Я не буду этого читать, – сказал майор. –Ты погубишь себя. Но дело даже не в этом. Я не согласен ни с чем, что тут написано. Никогда майор Рабиновичев не подписывал бумаг, с которыми не согласен. Поэтому до сих пор на свободе. И тебе не дам.
     На этом его способность к сопротивлению иссякла.
     –Не подпишешь, – заявила Леночка, – я домой не вернусь. И Чарлика тебе не оставлю.
     –Давай, – сдался майор, – а то в институт опоздаешь. Но все равно я этого не читал. Так и 
знай.
     Теперь, услышав неурочный дверной звонок, майор застыл с невыжатой тряпкой в руках, 
а потом тяжелым шагом, словно ноги его уже были закованы в кандалы, направился к двери. Увидев перед собой часового мастера Семена Израильича и незнакомую женщину, он и вовсе отдался на волю судьбы, заранее отказавшись что либо понимать. Семен Изральич, в свою очередь, не забывал своих клиентов.
     –Товарищ начальник главных сапожных мастерских военного округа? – не веря глазам, но 
виду не подавая, строго осведомился он. –Это правда, что мой сын проживает у вас?
     –Ах, Чарлик, – вновь ощутив себя среди живых, выдохнул майор. –Так он ваш сын. Очень приятно. Интеллигентный, воспитанный юноша. Вы проходите, он сейчас как раз в комнате.
     –Так он не на работе? – стоически выдержал еще один удар Семен Изральич.
     –То есть как? – несколько удивился майор. –Что вы хотите сказать? Он тут и работает. А 
где должен работать поэт?
     –Поэт? – произнес Семен Изральич и с шумом втянул носом воздух. –Так значит, еще и 
поэт, – и, отодвинув рукой Рабиновичева, он двинулся в комнату, которая оказалась пуста.
     –Где он? – сурово предъявил свои претензии подоспевшей свите часовой мастер.
     Майор остолбенел. –Может быть посмотреть под кроватью? – исходя из своего скорбного опыта, предположила невероятное Светлана Адамовна и оказалась совершенно права.
     Услышав дверной звонок, Чарлик никак на него не отреагировал, справедливо полагая, что 
это дело майора. Однако завязавшийся на пороге разговор постепенно начал привлекать его внимание. Впрочем, особенно он не прислушивался, пока неожиданно для себя не идентифицировал голос отца. Тут уже было не до размышлений, и всецело отдавшись на 
волю инстинкта самосохранения, Чарлик рванулся к окну, где тот же инстинкт сначала 
остановил его на краю бездны, а потом загнал под кровать. 
     –Выходи! – потребовал Семен Изральич.
     –Он не выйдет, – уверенно предсказала Светлана Адамовна. –Чарлик, послушай, Чарлик, 
ты меня узнаешь? Это я, мама Жеки. Что вы с нами делаете, Чарлик? Тебе же в армию скоро. Скажи что-нибудь. Это у вас секта такая? Тоталитарная?
     –Сами вы тоталитарная секта, – отозвался Чарлик.
     –Клюнул, – обрадовался майор. –Но лучше нам ничего не знать. Предлагаю оставить 
мальчика в покое, вам уйти, а я еще возможно успею домыть пол до того, как за мной 
непременно придут. Нет, не успел. Слышите топот армейских сапог в парадной? Я в сапогах понимаю. Давайте, как настоящие советские люди, ляжем на пол, вывернем карманы и 
положим руки на головы, чтобы оказать максимальную поддержку компетентным органам в 
их ратном труде. Я лично уже лег. И Светлана Адамовна легла. Что же вы, Семен Изральич,
не настоящий советский человек? 
     Семен Изральич в сердцах плюнул, чертыхнулся и нехотя лег. Сделал он это как раз 
вовремя. Входная дверь птицей сорвалась с петель, выбитая точным ударом хорошо тренированной ноги. В квартиру с истошным криком: «Всем лечь, руки на голову» ворвался 
отряд автоматчиков специального назначения, и сразу увидев, что имеет дело с настоящими советскими людьми успокоился и сел перекурить, позволив задержанным встать. Передохнув, автоматчики не спеша рассовали в разных местах комнаты пакетики с муляжом героина, фальшивые американские доллары и настоящую антисоветскую литературу, после чего пригласили понятых. Покончив со всеми формальностями, командир отряда обратился к 
Семену Изральичу, как самому старшему по возрасту.
     –Слушай папаша, не в службу, а в дружбу, подтверди начальству, что вы оказали серьезное сопротивление. Ну, скажем, часиков до четырех. Мне еще в магазин надо и к сыну в школу 
зайти, да и у ребят дел по горло. А в четыре мы за вами вернемся. Лады? Тебе ведь все равно предложат явку с повинной оформить. А в несознанку уйдешь, и так и так сопротивление при задержании припаяют.
     –Валяй, – не стал спорить Семен Изральич. –Только до шести. У меня тоже дела. 
     В шесть вечера в опустевшей квартире остался один Чарлик, так как под кровать никто не заглядывал.

     *   *   *
     –Мне нравится, как вы служите идее. А что такое идея? Идея – это я, как утверждал 
Парменид. Или Гераклит. А в общем, мудаки были эти древние греки. Какой основной вопрос философии, как думаешь, капитан?
     –Вопрос об отношении сознания к бытию, товарищ секретарь, и духовного к материальному.
     –Глупости, капитан. Основной вопрос философии – еврейский.
     Секретарь по идеологии Балетов вздохнул и продолжил:
     –Страна как будто переживает лучшее время своей истории: ни в ЦК, ни в правительстве евреев нет, с утра до вечера по радио и телевизору проклинают сионизм и американский империализм, Анатолий Карпов – чемпион мира. Чего еще людям надо? А им американскую модель развития подавай. Можем подать и американскую. Представь себе: в Одессе или в Мурманске высаживается отряд высоко идейных, беззаветно преданных и хорошо обученных приемам партизанской войны пуритан, отличников боевой и политической подготовки. Всех русских людей вместе с их племенными, районными и областными вождями помещают в резервации. Из Африки на колхозные поля завозятся негры, и пожалте: лет через триста, 
согласно расчетам специалистов основанных на исторических прецедентах мы превращаемся 
в самую передовую демократическую державу мира со статуей свободы в главной портовой гавани Химкинского водохранилища. Какое-то время по радио и телевидению клеймят 
проклятое коммунистическое прошлое, извиняются пред евреями и даже предоставляют им возможность вытащить страну из той задницы, в которой она оказалась. Сказку про Абрамушку-дурачка знаешь? Правильно, Абрамушка-дурачок на радостях, что ему про 
распятого не им Иисуса не напоминают, берет на себя все дерьмо переходного периода, 
отчего простой народ начинает любить Абрамушку еще пуще прежнего. А потом ситуация стабилизируется и все возвращается на круги своя. Разработаны так же шведская и южно-американская модели. Китайская, японская, южно-корейская и татаро-монгольская признаны пока мало применимыми в наших условиях, так как роль Абрамуши-дурачка в них 
не столь заметна. Ферштейн?
     Секретарь по идеологии умолк и посмотрел на часы. Капитан, тот самый молодой человек, который навещал Балетыча в больнице и майора Рабиновичева на его рабочем месте, не без 
труда и сожаления подавил обещавший быть сладким зевок. Оба собеседника стояли перед обычной на вид крышкой городского канализационного люка. Однако ни города, ни даже села вокруг не было. Вдали на почтительном расстоянии стояла в ожидании обкомовская пыле-водо-газо и пуленепроницаемая «Чайка». Далеко в небе завис вертолет. Время от 
времени он снимался с незримого якоря, делал короткий, в пределах видимости облет 
территории и опять зависал. Иногда характерный стрекот издавали хоботные прыгающие насекомые с прозрачными крыльями, по всей видимости, цикады. И уж совсем изредка какой-нибудь одиноко стоящий куст неслышно отрывался от корней и короткими перебежками перемещался на другое место. 
     –Трепещешь? – поинтересовался секретарь и вновь посмотрел на часы.
     –Так точно, учитель! – отчеканил капитан.
     –Правильно, – одобрил секретарь. –Я и сам трепетал, когда меня посвящали. Тут главное не 
в том, что ты выбрал, а в том, что именно тебя выбрали. Конечно, ты старался, как мог, однако ведь и другие не менее твоего старались. Все умные, все подлецы, все готовы и на подвиг, и на предательство, а угадать никогда не возможно. Вот пошли ты меня сейчас, допустим, на хер. 
И что? Может, и попадешь, а может и пролетишь. Сам не знаю. Конечно, первое дело – это преданность ему. Да кто он такой, вот в чем вопрос, на который многие пытались ответить, а толком не преуспел никто. Известно лишь, что любит он, чтоб его волю угадывали. В 
сущности, нарочно яйца морочит. Такое дело, капитан. Однако и награда великая. Но, где же 
эти долбоебы?
     В воздухе потянуло духом мочи и пота крупного, скорее всего рогатого скота, не 
заботящегося, как хищники о том, чтобы ни звуком, ни запахом себя не выдать.
     –Слышишь? – спросил секретарь. –Время близко. А место неопределенное. Тайно сюда нас доставили, тайно и увезут. Вообще-то похоже на Подмосковье, но не исключено, что 
Аргентина или Эмираты. Место нарочито безликое. Думаю, все-таки Великая Русь. 
Трепещешь?
     –Так точно трепещу, товарищ учитель.
     –Молодец. С этой минуты можешь не называть меня «Товарищ учитель». И «Товарищ 
Балетов» можешь не называть. С этой минуты и вплоть до конца церемонии называй меня «Викула Прекрасный».
     –Слушаюсь, товарищ Викула Прекрасный. 
     Крышка люка со скрежетом отодвинулась, и в образовавшемся проеме появилось лицо младшего жреца-лаборанта, неоплатоника Эдезия из ярославского отделения Госснаба.
     –Что же вы опаздываете, товарищи, – сказал он.
     –Вот сука, – огрызнулся секретарь, – мы уже битый час тут торчим. Хорошо дождя не было. 
Как поживает Великий Иерофант?
     –А что ему сделается, – отвечал Эдезий. –Чай не у станка стоит, не приведи Господи. 
     Секретарь и капитан спустились в люк и оказались в просторном зале. Навстречу им вышел сам Великий Иерофант, в миру председатель правления охотничьего товарищества «Трудовой досуг», потомственный егерь Клим Яныч Нимфидианский. Из-за спины у него торчали оба 
дула двустволки.
     –Здравствуйте, товарищи, – поздоровался он. –Сегодня у нас посвящение третьей степени. Помолимся. Я буду произносить названия текстов, а вы повторяйте за мной. И так, «Воспоминания барона Гвидо из Лланкарфана». Лондон. 1673. Часть третья, стр. 27, строчки с восьмой по четырнадцатую до слов «Тинтагиль, замок короля Марка». Ну и тому подобное. Теперь введите двенадцать белых быков.
     В залу ввели двух довольно тощих бурых коровенок.
     –Сами понимаете, товарищи, – пояснил Великий Иерофант. –Избранных мало, а белых 
быков еще меньше. Да и с буренками нынче, на всех избранных не напасешься. Стрелять 
будешь холостыми, – предупредил он, передавая двустволку капитану.
     –А как же кровь? – осмелился поинтересоваться тот.
     –Прольешь еще, – пообещал Великий Иерофант, – и в горах, и на равнинах. Будет тебе магия-шмагия. По полной программе. Нахлебаешься еще. А пока, подпиши вот, что застрелил двенадцать белых быков, которых при тебе освежевали. И ты, Викула, подпиши. Контроль и 
учет, как завещал великий Ленин в своем полном собрании сочинений. Читали? А теперь пройдемте в Святилище-Темнилище.
     Лицо Великого Иерофанта сделалось мрачным и напряженным. Капитан заметил, что и секретарь напрягся и побледнел. Младший жрец-лаборант и вовсе повалился, возможно, в непритворный обморок. Со скрипом открылись тяжелые ворота в следующий зал, и капитан с изумлением узнал монументальное сооружение, облицованное мрамором, лабрадором, 
гранитом и порфиром. В полной тишине прозвучал голос Великого Иерофанта:
     –Сумки и фотоаппараты попрошу оставить у входа. Навсегда.
     Затем начался спуск к месту, которое называлась Основная Вершина. Медленно шествуя в таинственном полумраке, капитан готовил себя к встрече с тем, что ждало его, лежа в 
саркофаге. Кто же это мог быть? Или что? Неужели Сталин? Или, может быть, собаковидный медведь, ископаемый предок бурого, ставшего символом родины? Или Морозов Савва Тимофеевич, российский предприниматель, меценат Московского художественного театра, сочувствовавший революционерам? Или другой Морозов, Павлик Трофимович, председатель пионерского отряда села Герасимовка, самоотверженно боровшийся против кулаков своей деревни? Царевич Алексей? Король Артур? Череп коня вещего Олега? Или змея, которая выползла из того легендарного черепа? Капитан закрыл глаза и весь оставшийся путь до саркофага проделал вслепую. И мимо саркофага он прошел с закрытыми глазами.
     –Ну как? – спросил Великий Иерофант. –Видал?
     –Видал, – соврал капитан.
     –То-то, – похлопал его по плечу заметно повеселевший, хотя все еще смертельно бледный секретарь по идеологии. –А еще говорят, что не было никакой военной необходимости во 
взятии Берлина. Прагматики долбанные, ренегаты, оппортунисты, буржуазные 
фальсификаторы. А разве этот поганый труп, такой ныне величественный благодаря 
неустанной заботе нашей партии, не стоит жизни пары десятков тысяч солдат и офицеров доблестной Красной Армии, спасшей народы Европы от… и так далее. Уф-ф-ф… Я сам без 
отца, ушедшего на фронт, вырос. И почти без матери, полностью ушедшей в работу по восстановлению народного хозяйства в годы послевоенной разрухи. И, в конце концов, даже 
без жены, тоже ушедшей. Все от меня уходят. А я назло им всем расту и расту. Кстати, капитан, как там Аделаида? Раскололась уже?

     *   *   *
     Аделаида Ивановна и не думала раскалываться в слишком узких для ее фантазии рамках 
дела, которое шили ей правоохранительные органы.
     –Мало что ли ваших людей под видом учеников раввинов доблестно изучает Кабалу? – спрашивала она на очередном допросе известного нам капитана, и не дав ему рта раскрыть, продолжала. –Так что же вы мне голову всемирным заговором морочите? Нашли, чем пугать. 
Ну, так будут евреи править миром, и что из того? Хуже будет, чем при Иване Грозном? Или 
чем при Луи Шестнадцатом? Не понимаю. Чего вы все так боитесь? Вы лично «Тараса Бульбу» Николая Васильевича Гоголя читали когда-нибудь? Очень советую. Там запорожские казаки до полной потери сознания гордятся своими военными походами, в которых добывают золото и серебро, и люто ненавидят жидов-кровососов, которые делают деньги торговлей и ссудами. А теперь абсолютное большинство современных украинцев мечтает видеть своих детей лучше банкирами и финансистами, чем запорожскими казаками и ничего дурного в этом не находит. Выходит, перевоспитали жиды народ на свой лад. Гоголь, говорят, в гробу перевернулся. Сама 
от очевидцев эксгумации слышала. Интересно бы в этой связи и на Достоевского посмотреть. 
Но, что мы все о покойниках, да о покойниках. Почему вы меня ничего не спросите о Роберте Ароновиче, например?
     –Что вы можете показать о Роберте Ароновиче? – с надеждой осведомился капитан и 
взялся за перо.
     –Импотент! Вот уже лет восемь хронический импотент.
     –А в каких он отношениях с писателем Дустоевским?
     –Дустоевский? Даже не спрашивайте. Импотент. Дуется, с боку на бок переворачивается, пыхтит. Конечно, дождешься от него оргазма, как от вас коммунизма. Так вашему Викуле Прекрасному и передайте.
     –Откуда вам известно про Викулу Прекрасного? – не веря ушам, вытянулся на стуле 
капитан.
     –Мне откуда известно? Это вам откуда известно? Хотите, я вам про него кое-чего покажу? 
     И пока капитан не опомнился, Аделаида Ивановна произнесла:
     –Импотент. Так и запишите.
     Капитан отложил перо в сторону, выключил магнитофон, прошелся по комнате. 
Попытался объяснить по-хорошему:
     –Послушайте, Аделаида Ивановна, КГБ – это государственное учреждение, перед которым стоят те же цели, что перед наукой и религией. Вернее, цель одна – познание истины. А там 
уже совсем другие люди решают, что с этой истиной делать. А вы «Оргазм, импотенция. Импотенция, оргазм», просто неудобно. Солидная, вроде, женщина, а вовсе не, простите, красотка какая-нибудь…
     –И ты импотент, – перебила Аделаида Ивановна. –Всем расскажу. И на очных ставках, и на суде. Пусть все знают, какой ты есть импотент и передадут по «Голосу Америки». Можешь 
потом хоть с парашютом прыгать, хоть по первой программе Центрального телевиденья на сверхзвуковом истребителе летать, ничто уже не поможет. И вообще, оргазма не запретишь. Человечество всегда стремилось к оргазму. Оргазм победит! И вот еще что, только попробуйте тронуть Чарлика! Это все равно, что покуситься на оргазм. Ни я, ни история вам этого не простим.
     –К черту историю, – после некоторого раздумья согласился капитан. –С ней мы как-нибудь сговоримся. А вам я обещаю не трогать Чарлика при условии, что вы забудете про мою 
мнимую импотенцию. Презумпция невиновности и все такое. Как вам вообще не стыдно использовать грязные технологии? Интеллигентная женщина, «Тараса Бульбу» читала. Что за народ? Скажите, а Викула Прекрасный, то есть, я хочу сказать, товарищ Балетов действительно импотент?

     *   *   *
     Сокамерницей Аделаиды Ивановны в следственном изоляторе КГБ была Светлана 
Адамовна. Камера, разумеется, прослушивалась, и из разговоров между женщинами следствие надеялось выудить ценную для себя информацию. Узнав, что Светлана Адамовна проходит по одному с ней делу, Аделаида Ивановна поначалу ужасно расстроилась и даже в знак протеста объявила, как она определила: «Временный мораторий на дачу откровенных показаний». 
     –Я таких в своем салоне не держала, – заявила она капитану. –Вы хотите дискредитировать меня перед потомками и снизить интеллектуальное значение моей невидимой борьбы за настоящий оргазм.
     Однако, выяснив, что Светлана Адамовна лично знакома с Чарликом, Аделаида Ивановна смилостивилась и снова решила сотрудничать со следствием.
     –Скажите, а когда вы в последний раз видели Чарлика? Что он делал? Как себя чувствовал? 
О чем думал? Мне все-все про него важно.
     –Да, что делал? Под кроватью лежал, – отвечала Светлана Адамовна.
     –О-о-о, – томно и протяжно вздыхала Аделаида Ивановна. –Как это на него похоже. 
Милый, милый... –И она тут же надолго забывала о собеседнице, отдаваясь во власть своих 
грез. 
     Светлана Адамовна ей очень завидовала, хотя и считала набитой дурой. Сама она, к сожалению, не могла так основательно утешиться. Нечем было. Хуже того, без, пускай призрачной, поддержки небес, почва земная окончательно уходила у нее из-под ног. Дело в 
том, что она, да еще Семен Изральич, оказались самыми проблематичными для выдвинутого против них обвинения подследственными. Шили им религиозное тайноведенье с явным сионистским уклоном, но как только следователь заводил разговор о магии, оккультизме или населении астрального мира, Семен Изральич, например, моментально терял всякий интерес 
к происходящему, начинал откровенно зевать, а пару раз попросту засыпал прямо на допросе. Светлана Адамовна, наоборот, тут же невероятно возбуждалась, не давала следователю 
слова сказать и начинала нести такое про связь богини Астарты с начальницей абонотдела городской телефонной станции, что это ни в какие ворота, а тем более протоколы не лезло. 
Вот и подложили ей на нары самые обычные требники и молитвенники, изданные с благословения Московской Патриархии для пользования духовенства и мирян православного исповедания. Следователи надеялись тем самым дать религиозной мысли Светланы Адамовны хоть сколько-нибудь сообразное с установившимися понятиями направление, дабы получить мало-мальски идущие к делу чистосердечные признания. Однако желаемого они не добились. 
К своему изумлению, чуть ли не на каждой странице предложенной литературы, освященной православным крестом на обложке, Светлана Адамовна натыкалась на слова «Сион» и 
«Израиль». Просто жуть брала и верить в такое не хотелось. И Светлана Адамовна совершенно закономерно начала подозревать неладное. Вскоре она при появлении любого служащего – от конвоира до следователя – стала плеваться, дуть в разные стороны, похохатывать и 
произносить какое-то идиотское заклинание: «Сидит старуха у окна напротив жизни волокна 
и времени не своего числа и месяца сего». Сказывалось, конечно, влияние сокамерницы.
     –Что вы наделали! – распекал старшего надзирателя капитан, получивший разнос от 
секретаря по идеологии. –Что вы людям в камеру подсовываете? Вы сами когда-нибудь эти требники раскрывали?
     –Никак нет, – докладывал надзиратель.
     –Так какого же хрена вы тогда православный христианин? – уже орал капитан и хватался 
за голову. –Еще не придумали для вас дела, которого бы вы не провалили. Все просрали, и социализм просрем, зачем только людей убивали?
     –Так точно, – отвечал надзиратель, – жиды-с, ваше благородие, – и прикладывал руку к козырьку.
     Когда гроза в образе капитана проносилась, надзиратель недоуменно пожимал плечами и направлялся к камере, в которую поместили Семена Изральича, единственного, по его 
мнению, нормального человека из всех следователей и подследственных. Под предлогом посещения туалета, надзиратель выводил узника в коридор, и они направлялись в служебное помещение, где могли вдвоем отдохнуть от бесконечных придурков вокруг. Надзиратель 
отключал все прослушивающие и просматривающие устройства, наносил для пущей верности 
по ним смачный контрольный удар служебной дубинкой, составлял акт об их поломке, после 
чего доставал поллитровку и коробку с полным комплектом камней для игры в домино. 
Играли они в «телефон», сожалея, что не с кем тут забить козла.
     –Ты Изральич, сильно не переживай, – объяснял надзиратель. –Уж поверь мне, подержат 
они тебя с полгодика и предложат уехать по израильскому вызову. Сажать не будут. Им ведь самим концы обрубать резона нет никакого. Случись что, куда они побегут? На Кубу к 
коммунякам своим? Или к братскому арабскому народу в Эмираты? То-то. Им самим Америка 
не меньше нашего надобна. Если не больше. А ты мой адресочек запомни. Запомнил? Может 
и вспомнишь когда, в гости пригласишь. Не забудешь? Это хорошо, что нормальные мужики, 
как ты сюда попадают. Иначе тоска. Ну, чистый дурдом. В натуре. Один этот ваш Дустоевский чего стоит. Я его просто боюсь. Веришь? Урок не боялся, а его, как вижу, так сам не свой. Большим человеком в Америке может стать, помяни мое слово. По части советологии. Он их просветит, будь спокоен. Пентагон под него лишний миллиард, как пить дать, у Конгресса по просьбе трудящихся налогоплательщиков выцарапает. Каких людей теряем, каких людей. А с нами кто остается? Не, в натуре, слыхал? «Вы требник когда-нибудь раскрывали? Какой же вы после этого православный христианин?». Вишь, как с людьми начали разговаривать. Козлы. Коммуняки долбаные. Ну что, Изральич, еще по одной? 
     Однажды их засекли. Более получаса капитан не мог доискаться дежурного надзирателя и, плюнув, сам направился в камеру за нужным ему подследственным. Проходя мимо каптерки, 
он услышал нестройный, но уверенный в себе мужской дуэт, самозабвенно и, похоже, 
несколько глумливо исполнявший известную песню о перелетных птицах, отрицательному примеру которых лирический герой текста уверенно противопоставлял собственное, куда 
более ответственное отношение к родной земле. Капитан открыл дверь. Песня оборвалась на полуслове, но прочих следов злостного нарушения режима участникам дуэта скрыть не 
удалось. Капитан на целую минуту застыл в дверном проеме, силясь по достоинству оценить увиденное. Наконец, произнес:
     –Ну, Семен Изральич, от кого-кого, а от вас я такого не ожидал.
     Более чистосердечных признаний он в своей жизни еще не делал.

     *   *   *
     Жека Певчий элементарно проголодался, и эта штука оказалась посильнее всех его страхов 
и даже убеждений. Правда, еще около полутора суток он терпел, живя на одной воде, 
пользуясь бесхитростным приспособлением сделанным для него заботливой матерью. Чтобы 
сын ни одного мгновения не страдал от жажды, она подсоединила обычный огородный шланг одним концом к кухонному водопроводному крану, который отныне не закрывался, а другой конец, оснащенный вентилем, завела под кровать. Таким образом, напиться Жека мог тогда, 
когда считал нужным, а вот завтрак, обед из трех блюд, полдник и ужин ему почему-то 
подавать перестали. «Всю жизнь мне испортили,– думал Жека. –Даже тут достали. Ну, кому 
я и здесь помешал? Почему нужно обязательно вытолкать человека из-под кровати и 
заставить его к чему-то стремиться?». В данном случае стремление, собственно, было только 
одно и весьма при том элементарное – утолить голод. «Но ведь стоит только начать,– очень хорошо понимал, какая ловушка ему уготована Жека,– как потом уже не остановишься. А снова завязать добывать себе хлеб насущный будет уже гораздо труднее, чем впервые». Он открыл вентиль, жадно испил и продолжил размышления: «Как себя ни обманывай, а есть только 
два пути добычи хлеба, имя им – унижение и преступление. Чем ты ниже, тем больше 
унижения, чем выше, тем больше преступления. Всякая власть от Бога, и всякая власть 
преступна. Но где же мама? Так действительно с голоду помрешь». Жека осторожно высунул голову из-под кровати и ничего утешительного не обнаружил. Как будто все было как всегда, однако, из чего-то неуловимого со всей определенностью следовало, что мамы не просто нет, 
а она исчезла. Во всяком случае, на гарантированные завтраки, обеды и ужины, не говоря о полдниках, можно было уверенно не рассчитывать, и Жека с грустью сообразил, что есть 
только один путь вернуть внезапно и непостижимо утраченное, а именно: поступить в 
институт, вступить в партию, получить диплом, перейти на партийную работу, сделаться крупным, а потом главным функционером областного масштаба, затем оказаться 
переведенным в Москву в центральный аппарат, стать членом Политбюро, потом 
Генеральным секретарем и уже в этом качестве провести такую политическую реформу, чтобы можно было уйти в отставку, не опасаясь преследований со стороны следующего властителя,– 
и вот только тогда тебя, возможно, будут кормить просто так, а ты ни о чем не будешь 
заботиться. В принципе, почему бы и не попробовать? Стоит только решиться, только начать. 
И почему только один путь? А если удачно жениться и потом уже не задумываться, откуда 
жена достает деньги, и какое ей удовольствие тебя содержать? И все равно ведь нет никакой уверенности, что жена не бросит, а политика, пусть и бывшего, не предадут. Куда же все-таки подевалась мама?
     Жека вылез из-под кровати, уже зная, что хлеб и вода будут покрепче любого наркотика, и 
что он окончательно и бесповоротно присел на то и другое. Ясно так же было, что только покаянием, если, конечно, претендуешь на что-то серьезное, не отделаешься. Впрочем, все 
хотят беззаветно служить в надежде до чего-нибудь дослужиться – да не оскудеет рука 
дающего – но как заставить хозяина этой руки обратить на себя внимание? В любом случае, первый шаг – покаяние. Сие есть альфа и омега любого истинного служения. И разорвав на 
себе рубаху и посыпав голову пеплом, Жека направился в приемные служебные покои своей первой учительницы. Ничуть не удивив нескольких директоров школ и завучей, томившихся 
в ожидании вызова на ковер, он опустился на колени и застыл в этой позе, ничего не 
объясняя секретарше. Его приняли за очередного молодого специалиста прибывшего 
безнадежно хлопотать об откреплении из деревенской школы. Пару дней практически никто 
на него внимания не обращал. Сердобольная уборщица, для которой подобные сцены не 
были в диковинку, по окончании рабочего дня подкармливала его бутербродами и с чистой совестью запирала на ночь, обнадеживая, что когда-нибудь примут или хотя бы заметят. 
Наконец, его пригласили в кабинет. Жека наотрез отказался подняться с колен, дорвал на 
себе остатки рубахи и, доползя до стола инспекторши, упал лицом вниз.
     –Ты о чем-то хотел мне рассказать, Женя? – строго спросила инспекторша. 
     Продолжая лежать, Жека чуть приподнял голову и произнес:
     –Каюсь во всем. Готов зарезать Чарлика.
     –Подними лицо, Женя,– сказала инспекторша, подошла к сейфу и вытащила из него 
толстую пачку бумаг. –Это анкеты, Женя, и за каждой из них человек, и все эти люди готовы зарезать Чарлика. Почему я должна выбрать именно тебя? Конкурс такой, что никакому 
ВГИКу не снилось. Конечно, ты красив и умен, но одного таланта совершенно недостаточно. 
А сколько талантливых ребят и девчат так и не стали настоящими мастерами. Это лишь со стороны наша жизнь кажется сплошным парадом звезд на безоблачном и величественном 
ночном небосводе. Однако не все в политике выглядит так торжественно и красиво, как 
Макбет и его одноименная леди у так называемого Шекспира. Сколько за власть ни борись, 
а она сама падает в руки, как яблоко на голову Ньютона. Но для того, чтобы яблоко само 
упало на голову нужно сидеть под яблоней, отсюда вывод: борьба идет не за власть, а за место под яблоней. Это не слишком для тебя сложно? Тогда я приглашаю тебя на закрытую лекцию 
по международному положению. Там будет очень изысканно. А после доклада бальные танцы 
и стриптиз. А знаешь ли ты, почему высокопоставленные люди так стремятся к изысканной красоте, балам и стриптизам? Потому что по уши в дерьме. Закон компенсации. И почему 
нашего с тобой народа, Жека, никто никогда, даже американская помощь, из бытового дерьма 
не вытащит? А потому что душа у него чистая. Тоже закон компенсации. А говорят, 
коммунисты виноваты. Нет, народ чистый духом сам к дерьму тянется. Ему нравится 
чувствовать себя бедным, униженным, оскорбленным и обездоленным, лишенным балов и стриптиза. Израилю все помогают, а Россию все обижают. И уже раздаются голоса наших 
людей в Соединенных Штатах Америки: «Доколе мы будем кормить Израиль и обижать 
Россию!». Вот такие дела, Женя, надеюсь, тебе понравился мой содержательный доклад. 
Знаешь, что сказала Ева Браун своему жениху, когда он пожаловался ей, что немцы оказались недостойны своего фюрера? «Каждый фюрер имеет тот народ, который заслуживает». 
Женщины, Женя, бывают иногда очень жестоки. Но тебе повезло. Сейчас, я помогу тебе 
принять ванну и переодеться во фрак, после чего можешь смело считать себя моим человеком.

     *   *   *
     –Я вовсе не такой идейный, чтобы из ненависти к евреям терпеть бытовые неудобства,– возмущался на допросе писатель Дустоевский. –Прошу перевести меня в камеру к сионистам, 
раз уж Америка решила разыграть еврейскую карту.
     Конечно, его можно было понять. Хуже всего в тюрьме приходилось русским патриотам. Начальство их просто в грош не ставило, так как никакой особой товарной ценности они из 
себя не представляли. Мировое общественное мнение в связи с ними и не думало 
бесноваться, тем более раскошеливаться. Иное дело сионисты, которых приходилось рассматривать чуть ли не как военнопленных или, на худой конец, заложников из стана 
весьма финансово состоятельных идейных врагов, способных на любой выкуп. 
     –Не все от меня зависит,– разводил руками капитан. –Надо еще, чтобы сионисты держали 
вас за своего.
     –Они держат! – обрадовался Дустоевский. –Роберт Ароныч собирается переводить на 
идиш мой роман. Я бы сказал, мой антисоветский роман.
     –Помилуйте, да какой же он антисоветский?
     –Не читали, а хаете,– обиделся писатель. –Петька Парамонов разуверился в политической целесообразности строительства БАМа, принял обет воздержания и под именем Алексий проповедует теперь преимущества рыночной экономики и плюрализма мнений. И что это 
значит: «Не все от меня зависит»? А от кого? От Роберта Ароныча? Ты мне, начальник, лапшу 
на уши не вешай. Назначай пособником сионистов.
     –Нам патриоты тоже нужны,– не сдавался капитан. –Посмотрим, что скажет Аделаида Ивановна.
     –А что она скажет? Скажет, что я импотент. Дура она, вообще-то.
     –Дура-то, дура. Но вот Роберт Ароныч так уже не считает. 
     Капитан встал из-за стола, в задумчивости прошелся по кабинету, положил обвиняемому 
руку на плечо и доверительно поинтересовался:
     –Как думаешь, беллетрист, пойдет Аделаида Ивановна за меня замуж?
     –А она вас возбуждает? – спросил Дустоевский.
     –Возбуждает верный расчет, - отвечал капитан. –Может, ты ей расскажешь, как я тебя 
зверски пытал? С ужасающими подробностями. Побольше соплей, блевотины, спермы и гноя. Это должно смягчить ее сердце. А теперь, брат, в камеру. К аграриям и патриотам.
     Сам капитан направился к сионистам, дабы отконвоировать их на прием к Аделаиде Ивановне. Она восседала на нарах, а Светлана Адамовна делала ей педикюр.
     –Ах, господа,– произнесла Аделаида Ивановна,– вы застали меня врасплох. Ничего, 
ничего, Светочка, продолжайте. Не будем терять времени, господа. Я устроила счастье всех 
нас. Ваш сын, Семен Изральич, женится на мне, а ваша дочь, гражданин Рабиновичев, 
выходит замуж за Роберта Ароныча. Кто не согласен, на того немедленно заявлю, сами знаете что.
     –А не замочить ли нам ее? – после непродолжительной паузы спросил у соратников Семен Изральич. –Ишь, что удумала, шикса.
     –От вас, Семен Изральич,– парировала Аделаида Ивановна,– я ничего другого, кроме ритуального убийства, и не ждала.
     –Держите его! – срывающимся шепотом предложил собравшимся Рабиновичев и 
попятился. –Доведет до погромов. О репутации народа подумал бы, Семен Изральич, прежде 
чем мочить-то. 
     –И то правда,– согласился Роберт Ароныч. –Ты замочишь, а скажут, что евреи замочили.
     –У меня нет сил все время жить с оглядкой на репутацию целой нации,– взмолился Семен Изральич. –Могу я кого-нибудь замочить от себя лично?
     –В Израиле можешь,– объяснил Рабиновичев. –На то его и делали. А тут, ты замочишь, а 
на меня коситься будут. Народ воспитанный раввинами не может оказаться свинами! Ух, ты. 
Как здорово сказано. Надо записать и показать Чарлику. Кто помнит, как это я сейчас сказал? «Народ воспитанный раввински не может поступать по-свински»? Нет, было как-то еще 
лучше. Всегда надо сразу записывать.
     –Это тебя раввины воспитывали? – игнорируя эстетические достоинства предложенной формулировки, попробовал высказаться по сути Семен Изральич, но его перебили.
     –Господа. господа!– предостерегающе воскликнул Роберт Ароныч.– Неудобно. Гои вокруг. 
Что о нас люди подумают? Аделаида Ивановна, ради Бога, я, конечно, уже готов составить счастье Леночки или погубить ее – это уж как получится, законный брак, знаете ли, заранее 
не предскажешь, но в целом, как прикажете. Буду стараться.
     –А я разве приказываю, Роберт Ароныч? Какой же ты все-таки неблагодарный импотент.
     –А я не готов! – закусил удила Семен Изральич. –И никогда не буду готов, чтоб меня на еврейском кладбище не похоронили.
     –Ишь, какой древний еврей выискался,– брезгливо поежилась Аделаида Ивановна. 
–Пещерный человек. Отведи его в карцер, капитан. Он просто завидует моему счастью. 
     Аделаида Ивановна в сильном раздражении отодвинула от себя ногой Светлану Адамовну 
и пожаловалась:
     –Стараешься не быть антисемиткой, стараешься. Как будто получается, и вот пожалуйста. Всегда находится какой-нибудь Семен Изральич, который все дело портит. Убей его, капитан. Или ты хочешь, чтобы я, слабая женщина, это за тебя с удовольствием сделала?
     Капитан побледнел, позеленел, наконец, посинел и слабым голосом произнес:
     –Будьте добры, пожалте в карцер, Семен Изральич. Я вижу вам дурно. Как бы не 
обширный инфаркт, а то и вовсе скоротечная чахотка. Трибунал разберется. А может не надо, Аделаида Ивановна? Ведь он вам почти свекр, как-никак.
     Лицо Аделаиды Ивановны исказила гримаса скорби, вызванной вопиющей человеческой неблагодарностью.
     –Никто меня не любит,– разрыдалась она. –Все только обманывают. И ты, и ты, Светлана Адамовна. Как я теперь могу поверить, что ты мне искренне, со всей душой педикюр 
делаешь? Скажи сразу, что тебе от меня нужно и бери, бери. Разве я когда-нибудь для себя старалась? Сволочи вы этакие. Еще пожалеете.
     –И не стыдно тебе, Семен Изральич?– хлопоча около Аделаиды, сама начала убиваться 
горем Светлана Адамовна. –До чего барыню-то довел.
     –Не барыня она мне! – гордо возразил Семен Изральич, предчувствуя, что само сердце вытащит сейчас из глубин генетической памяти величественные, овеянные духом 
сокровенного иудейского опыта слова, достойные этого напряженного момента новейшей еврейской истории. –Никакая она мне не барыня,– твердо повторил он,– а вор и самозванец Емелька Пугачев, выдающийся русский путешественник, антрополог, этнограф и натуралист. 
     Рабиновичев зашатался от ужаса, но едва устояв на ногах, нашел в себе силы произнести:
     –Я лично Аделаиду Ивановну никаким антропологом не считаю. И вообще, причем тут Николай Николаевич Миклухо-Маклай? Ты, Семен Изральич, язык-то не распускай. Не дома находишься. Думай иногда, что говоришь.
     –Значит, все одобряют приговор? – уточнил заметно порозовевший капитан и, словно бы нехотя, перевел взгляд на Роберта Ароныча. Тот как-то не сходя с места засуетился под этим взглядом и застеснялся. Было видно, что ему очень не хочется, хотя и приходится обманывать ожидания людей: 
     –Вы спрашиваете, все ли одобряют приговор? Так вот, в качестве гнилого интеллигента позволю себе несколько воздержаться.
     И это оказалось последним, что он себе в жизни позволил. В голове у него раздался сокрушительной силы удар, который он успел почувствовать и услышать. Тело его мешком 
осело на пол.
     –Довели незаурядного человека,– раздался в поистине гробовой тишине голос Аделаиды Ивановны. –То, что ему удалось сделать в области перевода «Войны и мира» на язык идиш, 
по праву принадлежит России. И вовсе не случайно, что в эту трагическую минуту среди 
нас находится по крайней мере один настоящий капитан, хотя если бы тело бедного Роберта 
Ароныча вынесли четыре капитана, то и нашему одному было бы значительно легче, и мне 
бы не показалось, что для данного конкретного покойника это излишняя роскошь, пусть даже 
со мной и не согласятся некоторые из тех, кто ничего не слышал о трудах американского инженера и математика Х. Шеннона, исследовавшего передачу сообщений по техническим каналам связи. Все там будем. Вернее, все здесь не будем. Был человек, и нет человека. Аминь. 
Ну что, довольны? Особенно вы, Рабиновичев? Я даже не знаю, как Леночке сообщить. Такого жениха потерять. Планируешь, планируешь, целыми мирами ворочаешь, а тут скоропостижно какой-то Роберт Ароныч окочурился, и все в одночасье летит в тартарары вместе с будущим, которое ты своими руками, как младенца выпестовал. Теория катастроф. Труды Кювье. Книга Берга о ноосфере. Роман «Парамоновы», часть последняя. Что скажешь, Семен Изральич? Ведь только что думали тебя казнить, а теперь уже и не упомнишь, чего ради, собственно, и 
старались. Подите-ка вы все, кроме Светочки, прочь. У меня истерика. Сейчас, Светлана Адамовна, задам я тебе трепку. Ты уж не обессудь.
     –Не обессужу, не обессужу, барыня,– забеспокоилась Светлана Адамовна. –Только того 
и ждем-с. Бедный Роберт Ароныч,– и она расплакалась.

     *   *   *
     Чарлику повезло. А майору Рабиновичеву по той же причине – нет. Все опять рассчитала Аделаида Ивановна. Семен Изральич и бывший майор Рабиновичев в качестве матерых правозащитников отправились отбывать срок, остальные прошли в качестве свидетелей, 
Чарлик и Леночка оказались предоставлены сами себе.
     –Чем существо умнее, тем оно лучше поддается дрессировке, а самое умное существо – 
человек.
     –Богиня! – восхищался мудростью духовной наставницы писатель Дустоевский и норовил поцеловать ручку.
     –Проказник,– деланно негодовала Аделаида Ивановна. –Называя меня этим словом, вы
хотите сказать, что я поддаюсь дрессировке лучше даже самого человека. Ведь богиня, по определению, существо высшее и, стало быть, еще более умное. Признайся, Дуст, пробовал 
уже дрессировать духов?
     –До того ли, Аделаида Ивановна, до того ли. Я убежденный материалист, свято верю обонянию, осязанию, вкусу, зрению, слуху, партии и правительству, а пуще всего самому 
себе. В общем, не готов я ради себя на каторгу, а на курорт себе во вред могу согласиться.
     –А на Леночке женишься?
     –Аделаида Ивановна! – Дустоевский вскочил, как ужаленный. –Да сколько можно, 
ей-богу? Я думал все уже кончилось. Роберта Ароныча, слава Богу, достойно похоронили. 
Чего это я жениться буду?
     –Совсем меня хочешь со свету сжить,– рассердилась Аделаида Ивановна. –Смотри, как 
бы от дома не отказала.
     –Помилуйте, Аделаида Ивановна,– взмолился беллетрист. –Не губите. Как же я без вашего дома с его атмосферой неустанного творческого поиска, анализа богатейшего историко-культурного материала и нежелания соскользнуть на путь дешевых 
публицистических представлений. А водочка, а картошечка, а лучок с помидорчиками, а 
денег одолжить… А хотите, я прямо сейчас ради вас не сходя с этого места натурально 
укакаюсь? Вот смеху-то будет, когда вы всем расскажете, как Дуст в штаны наложил. 
Дустоевский еще долго вымаливал прощение, а в это время где-то далеко или неподалеку 
отсюда Клим Яныч Нимфидианский глянул на циферблат своих часов и не поверил глазам. 
Тогда он поднес их к уху и не поверил ушам. Часы стояли так, словно никогда не ходили. 
Клим Яныч задумался ненадолго, позвал порученца и отправил его в мастерскую Семена Изральича. Когда же порученец вновь предстал пред ним, то вместо ожидаемых 
безукоризненно отремонтированных часов, Клим Яныч получил пространный устный 
доклад о некоем благополучно разоблаченном заговоре, какой-то Леночке, которая должна 
выйти замуж за Дустоевского, Аделаиде Ивановне Бомбе, которая не может без Чарлика и поэтому кровно заинтересована в том, чтобы майор в отставке Рабиновичев, как можно 
дольше не возвращался домой и многом многом-другом. Клим Яныч терпеливо и 
внимательно слушал и, наконец, спросил:
     –Так я не понял: часы еще стоят или уже идут?
     –Стоят,– сообщил порученец.
     –Тогда, будьте любезны, верните Семена Изральича в его мастерскую, и пусть мы увидим, 
что это хорошо.
     –Хорошо,– сказал порученец.

     *   *   *
     Простое возвращение Семена Изральича имело глобальные, а лично для Аделаиды 
Ивановны катастрофические последствия. Чарлик, разумеется, немедленно был водворен в 
отчий дом, а заодно и на завод, откуда его торжественно проводили в армию. Служил он неподалеку от родных мест, в той самой части, которой некогда командовал майор 
Рабиновичев. Да и сам майор вернулся в ту же часть, правда, уже в должности замполита 
и в звании подполковника, потому что партия не только никогда не ошибается, но, что еще важнее, если уж иногда исправляет свои ошибки, то делает это поистине с царским размахом. Увидев однажды Чарлика в военной форме, Леночка не смогла в него не влюбиться. Всего 
этого Аделаида Ивановна, конечно, не пережила. В последний путь ее провожала 
окончательно постаревшая от нестандартных переживаний преданная служанка и ее сын, начинающий комсомольский функционер Евгений Певчий. Да еще писатель Дустоевский 
прислал телеграмму соболезнования с одной из ударных строек, где подзастрял в творческой командировке. У края свежей могилы скромную процессию поджидал потомственный егерь Клим Яныч Нимфидианский. На нем была альпийская охотничья шляпа и неизменная 
двустволка за плечом. Когда гроб опускали в землю, егерь снял ружье и пальнул в воздух 
сразу из обоих стволов.
     –Если на егере висит ружье… – обратился он к Евгению. –Рад с вами познакомиться, 
молодой человек.
     На выходе, у самых кладбищенских ворот к недавним участникам похоронной церемонии 
с пьяной исповедью пристал одноногий калека:
     –Племячника-то моего из партии-то поперли! – радостно сообщил он.
     –Балетыч! – с трудом признал друга своей матери и дальнего родственника Евгений.
     –Балетыч! – ахнула Светлана Адамовна
     –Оставьте его, – посоветовал егерь. –Не видите, душа у человека поет!

_____________________________________________________________________________________________
п