.
ГЛАВА X I V
Терпугов, начальник следственного отдела, сидел
перед столом Любкина и изо всех сил сдерживал себя. Он понимал, что перед
ним открывается черная пропасть, но еще не знал, свалится он в нее или
сможет удержаться у края. Он старался быть спокойным и выдержанным, сидел
прямо, отвечал коротко и толково, с полувоенной манерой. Но только очень
большим напряжением воли он мог держать себя. Его мысли не складывались
(не успевали складываться) в законченные фразы, а прыгали в мозгу отдельными
словами: «Пропал? Выскочу? Конец?» Любкин говорил о делах, и Терпугов отвечал
о делах же, но при этом он отлично понимал, что его судьба решится не делами
и не тем, что Любкин называл «служебными неполадками», а причинами, которые
ему неизвестны, и которые вытекают совсем не из дел, а из таинственного
«что-то», нависшего над жизнью и покорившего жизнь.
Любкин говорил, не повышая голоса и ничем
не угрожая, очень спокойно. Но видно было, что он только сдерживает себя
и может каждую минуту прорваться. За последние две недели он арестовал
четырех уполномоченных «за саботаж в государственном деле», а вчера арестовал
начальника административного отдела. Сегодня же он вызвал к себе Терпугова
«со всеми цифрами», а зачем ему были нужны эти цифры, нельзя было понять,
потому что из разговора обнаружилось, что он их знает наизусть.
- У Глобышева на руках 25 следственных дел,
а только четверо сознались. У Мордовцева 17 дел и двое сознавшихся, у Фишмана
пятеро на 18. Куда ж к чорту такое годится? Ни к хренам собачьим такое
не годится. Но я твоих следователей покамест не виню, потому что рыба всегда
начинает вонять с головы, товарищ Терпугов, а поэтому я раньше всего голову-то
и зацеплю под жабры. Почему не струнишь ребят? Умышленно потворствуешь?
- колко и остро посмотрел он. - Итальянская забастовка? Объясни!
- Кончай! - изо всех сил постарался казаться
спокойным Терпугов, чувствуя, что мысли выходят из повиновения.
- Почему у Смирнова на 28 дел 24 сознавшихся,
а у Глобышева четверо на 25? Ты проследил за этим? Изучил? Вник?
- Случайный подбор дел! - нашел объяснение
Терпугов, сдерживая удары сердца.
Любкин посмотрел на него с презрением, и его
прорвало: размеренность и спокойствие сразу исчезли.
- Иди ты к... знаешь, куда? - как-то сбоку
смотря на Терпугова, зло сказал он. - «Случайный подбор дел!» «Объективные
обстоятельства!» Гаже и придумать не мог? А еще большевик! Справляться
не умеете! - негромко стукнул он ладонью по столу. - Сопли распускаете!
Со Смирновым говорил?
- О чем? - слегка перехватило в горле у Терпугова.
- О мамкиной титьке! - съязвил Любкин. - Почему
у него все сознаются? Почему у него с обвинениями все в срок и в порядке?
Как он работает? Какие у него методы? Бьет, что ли, без милосердия?
- Бьет! - коротко ответил Терпугов.
- А другие киснут? Маниловщину разводят? Ждут,
пока я сам за них не возьмусь? - все больше и больше накалялся Любкин.
- Я и возьмусь, но только тогда на меня не пенять: круто возьмусь, а за
тебя первого!
«Значит, еще не угробит! - мелькнуло в голове
у Терпугова. - Только грозит!»
- Ты вот сердишься, товарищ Любкин, - таким
тоном сказал он, будто вел товарищескую беседу и не ждал ничего дурного,
- а ты сам рассуди: что уполномоченный, враг себе, что ли? Он ведь знает,
что если он с арестованным не справится, так тогда ты с ним самим справишься.
Он и старается вовсю, правду тебе говорю. У меня ребята, если по совести
сказать, молодцы, но не шилом же гранит прошибать.
- Коли шило не берет, зубило возьми! А зубила
нехватит, так молотом бей, динамит закладывай, чорта взрывай, а следствие
до конца доводить, и доводить его в срок! Ты мне пробку здесь не устраивай:
до того довел, что в камерах не только сидеть, но и стоять уж негде, битком
набиты! А новых я куда сажать буду? Я говорил: ничего я не разрешаю и ничего
я не приказываю, а интересоваться тем, как твои следователи добиваются
сознания, я не стану. Ребята у тебя, может, и молодцы, но ты, я вижу, растравить
их как следует не умеешь. А ты так действуй, как добрый псарь на охоте
действует. Знаешь? Как заатукает, как заулюлюкает, так даже полудохлая
тявка у него зверем становится: на волка бросается и в медведя вцепляется!
А у поганого псаря, вот у такого, как ты, даже и звери-собаки дохлыми тявками
становятся! Лаять лают, а зубами не хватают. Понятно ?
Он почти зло посмотрел на Терпугова долгим
взглядом. Тот выдержал этот взгляд.
- Даю тебе ровно две недели сроку! - угрозливо
закончил Любкин.
- Придешь и доложишь. И тогда сам себе решение подпишешь: туда или
сюда. А мое слово крепко, это ты знаешь.
Терпугов встал, одернул на себе складки, поправил
пояс и вытянулся.
- Будет исполнено, товарищ начальник! - по-военному
отчеканил он.
- Посмотрим! - недоверчиво протянул Любкин.
Терпугов, стараясь шагать твердо и ровно,
вышел из кабинета. Любкин минуты три просидел, откинувшись на спинку кресла,
а потом стал читать лежавшее перед ним «Дело». Он прочитал уже две страницы,
как вдруг сообразил, что читает только глазами, но ни понять, ни осознать
прочитанного не может: оно не оставляет в нем следа. Ему надо было разобраться
в сложном деле местной организации троцкистов, которое было искусственно
создано по приказу из Москвы: во всех городах были эти «организации троцкистов».
Арестованных по делу были сотни, но следователи путали и не только не умели
свести концы с концами, но, словно нарочно, тянули эти концы в разные стороны,
так что у них на каждом шагу получались противоречия, которые уничтожали
друг друга. Любкин видел, что следствие заблудилось, и что надо направить
его «по правильному пути», что надо дать следователям исчерпывающую директиву.
«Пусть бьют в одну точку!» - хмуро думал Любкин, но никак не мог сам сообразить:
где же эта «точка» и в чем она?
Следователи, доведенные до отчаяния, чувствуя
себя в тупике, начинали зверствовать, потому что видели в каждом обвиняемом
того своего врага, который своим упорством их самих «к шлепке подводит».
«Воображения нехватает!» - гремел на них Любкин, но дело было не в недостатке
воображения. Следователи были уже опустошены и уже не могли подсказывать
обвиняемым нужные показания, а ошалело требовали одного: «сознаться!» В
каком-то нелепом хаосе лживых нагромождений они пытались найти нужное зерно,
которое можно было бы счесть хоть призраком правды. От страха и от побоев
обвиняемые, доведенные до отчаяния и до волевого бессилия, пытались придумывать
свои преступления, но получался нелепый, бредовой узел, в котором не было
ни одного конца: середина есть, а концов нету. Получалось нелепо и даже
глупо: получалось так, будто каждый из обвиняемых был в каком-то заговоре,
в котором вместе с ним были и сотни других людей, но каждый из этих сотен
сознавался в том, что он одновременно был и в других заговорах, т.е. одновременно
был в любом из сотни заговоров. Этот хаос показаний, оговоров и взаимных
обвинений мог напоминать шабаш исступленных ведьм, но получалось так, что
именно в хаосе лжи оголтело видели и верность коммунистической идее и саму
коммунистическую идею. «Вот это-то и есть настоящий коммунизм!»
Арестовывали без удержу, все камеры были забиты,
в тюрьмах нехватало места, арестованных держали даже в товарных вагонах,
на дальних запасных путях. Наряду с делом «троцкистов», шли десятки других
дел, таких же нелепых и фантастичных. Любкин свирепел и требовал, чтобы
следствия заканчивались в срок, чтобы «не было пробки», но дела запутывались,
оговоры нагромождались на оговоры, и в каждое дело втягивались все новые
обвиняемые, которые тащили за собой новых и новых.
В показаниях был «самотек», а поэтому ни у
кого из следователей не было ни одной общей линии. Противоречия нагромождались
такие несуразные, что следователей охватывала оторопь: в какую ж сторону
вести дело? Одни говорили о своем участии в убийстве Кирова, другие сознавались
в организации военного заговора. Но на другой день они менялись местами:
участники военного заговора сознавались в убийстве Кирова, а вчерашние
убийцы Кирова подписывали признание в своем участии в военном заговоре.
Третьи несли бред о своей связи с турецким консульством...
- Почему с турецким? - хватались за голову
следователи. - Ведь турецкого консульства и в городе-то у нас нет!
Тогда те спохватывались и начинали нести новый
бред, об японском консульстве, которого тоже не было в городе, а следователи,
сами запутавшиеся, как муха в плевке, махали рукой:
- Ну, и чорт с ним! С японским, так с японским!
Бред сплетался с бредом, порождал уродливым
почкованием новый бред и свивался в кошмарную удавку, которая душила не
только арестованных, но и самих следователей. И все чувствовали страх.
Никто из следователей не мог сохранить ни спокойствия, ни уравновешенности,
ни разума. В каждом арестованном они видели не живого человека, а угрозу
себе: «Если не справлюсь с ним, то погибну сам!» И они начинали ненавидеть
всех арестованных исступленной ненавистью страха. Сначала они только избивали
на допросах, избивали зверски и мучительно, с проснувшимся сладострастием,
но потом начали бросаться к более острым мучениям: вспыхнувшее сладострастие
ненависти и страха требовало более яркого, сильного и кровавого. Что есть
силы били носком ноги в пах; вставляли в ноздрю карандаш и крепко ударяли
по нему снизу книгой; зажигали перед глазами лампочку в 1000 ватт и держали
так по 6-8 часов. Один из младших уполномоченных (его все называли «Жорка»)
придумал особый ящик, про который говорили: «Ого-го!» И все смотрели или
напряженными, или потерянными глазами, запутавшись в бреде и уже не сознавая:
они ли создали этот бред, или он создал их самих?
Обыкновенный, человеческий, мир исчез. Вместо
него, создался мир лжи, которая подчиняла себе и сознание, и поступки,
и волю людей. Лгали сексоты, делая чудовищные по вымыслу доносы; лгали
следователи, создавая несуществующие обвинения; лгали свидетели, удостоверяя
то, чего никогда не было и не могло быть; лгали даже обвиняемые, сознаваясь
в несовершенных ими преступлениях. Все знали, что каждое слово, которое
говорится и пишется в этом страшном здании, - ложь, но неведомая сила,
направлявшая жизнь, вывихивала мозги и душу, а поэтому доводила людей до
того, что они начинали верить в ложь, даже зная, что она - ложь. Подлинный
мир людей и действий перестал существовать в сознании и в чувствовании,
а вместо него, создался мир колеблющихся, неуловимых фантомов, в которых
не было плоти, и которые были только тенями, но эти тени были большей действительностью,
чем сама действительность. Каждый живой человек переставал быть для других
и для себя живым человеком, а становился фантомом с несовершенными им делами
и с несказанными им словами.
А за фантомами стояла неведомая сила.
Она была неведома, но повелевала именно она.
И повелевала она не высказыванием своей воли, а только своим существованием.
Смысла в ее повелениях не было, но подчинялись ее повелениям все. Вероятно,
смысл повелений был в подчинении?
Странные ощущения начали в последнее время
охватывать и Любкина, когда он, подобно всем, стал терять ощущение реальности
жизни и реальности людей. Неуловимое сознание говорило ему о том, что все
видимое им - «ненастоящее». Он прочитывал протоколы дознаний и обвинительные
заключения, выслушивал доклады подчиненных, давал распоряжения, требовал
исполнения, готовил материалы для «тройки», но ему все время казалось,
что все это только шорохи нежити, а не звуки жизни, движения какого-то
сна, а не поступь человека. «Неужто ж ненастоящее стало настоящим? - иной
раз с растерянностью смотрел он перед собою. - Что ж тут к чему?» И ему
казалось, что все та же сила закрывает ему его человеческие глаза, и он
начинает смотреть нечеловеческими глазами.
В этот вечер он сидел в своем кресле и напряженно
пытался вчитаться в дело троцкистов, но голова работала плохо. Кроме смутных
мыслей, ему еще что-то мешало или, может быть, ему чего-то нехватало. «Напиться,
что ли, как следует?» - подумал было он, но поколебался: на «напиться,
как следует» у него обыкновенно уходило дня два, а потом нужен был еще
и третий день, чтобы «поправиться». Правда, после таких трех дней он начинал
работать, как черт, но уйти на три дня из работы он сейчас не решался:
«Такого тут накрутят без меня, что потом и трезвый не справишься!» И вдруг
он догадался: схватил с одного из телефонов трубку и набрал номер. Подождал.
- Алло! - услышал он нежный голос Елены Дмитриевны,
и ему почудилась в этом голосе ложь.
- Дома? - сердито спросил он: она была ему
сейчас противна тем, что он вдруг захотел ее.
- Дома.
- Спать не ложишься?
- Еще рано, но собираюсь. Делать-то ведь мне
нечего.
- Погоди, не ложись! - тоном служебного приказа
распорядился он. - Сейчас приеду на часок.
Он положил трубку и стал было собираться,
но вошел Супрунов. И по его лицу, по всей фигуре и даже по походке Любкин
сразу увидел, что тот пришел с чем-то важным и нехорошим.
- Собираешься? - коротко спросил Супрунов,
и Любкин услышал в его голосе осуждение.
- К бабе хочу съездить! - пробурчал он. -
Мозги прочистить надо, а то они у меня что-то мутные.
- Погоди! Дело есть. Срочное.
- Надолго?
- А это видно будет.
- Хорошо. Садись. Я сейчас.
Он опять взял трубку телефона и опять вызвал
Елену Дмитриевну.
- Ты... - начал было он, но не стал говорить
то, что хотел сказать, а коротко бросил. - Ложись спать, не приеду.
И, не дожидаясь ни слова в ответ, положил
трубку.
- В чем дело? - спросил он Супрунова. Тот
достал из портфеля лист бумаги и протянул его через стол.
- Читай.
Любкин стал читать. Супрунов курил и, не отрываясь,
смотрел на Любкина. И видел, что лицо того все больше и больше темнеет
от наплывающего напряжения, что брови сдвигаются, и жилы на лбу надуваются.
Любкин прочитал бумагу до конца, потом еще
раз перечитал некоторые места, положил бумагу на стол и поднял глаза.
- Вот оно как! - очень многозначительно сказал
он.
- Дело серьезное! - тихо подтвердил Супрунов.
- И даже очень.
Он взял бумагу крепко стиснутыми пальцами:
казалось, он хотел раздавить ее. Это был написанный от руки протокол показания
председателя местного горсовета, Варискина, арестованного месяца два тому
назад.
<.....................................>
____________________________________________________________________________________
|