.
Виктория Орти

МУШИНЫЕ КРЫЛЬЯ
(цикл коротких рассказов)


     Я – вечная студентка, кто бы мог подумать! Хотя всегда производила впечатление хорошего ребенка, прилежной ученицы и так далее... Да, у меня была пара-тройка проблем типа дебильного неумения вымыть полы или посуду. Каюсь. А вот с учебой явно не задалось. Встрёпанный образ прогульщицы с сигаретой и стаканчиком мороженого, весенняя бестия кафешек Невского проспекта – это я, Господи. Языкознание бурлит во мне неуемным трёпом, литература рвется наружу строчками чужих стихов – все не впрок. Простите меня, дорогие, отпустите на волю. Там, над проржавевшими крышами Петроградской, солнце и облако спокойной жизни. Уйдите прочь, профессор Пилотровский, ваше место занято. Аспирантка Танечка Александровна, вы загораживаете мне простор. Гип-гип-ура! Я ухожу, и сквозняк захлопывает за мной двери аудиторий.
     Но свобода не по мне, становится скучно жить. Приходиться возвращаться. Я кочую из университета в университет. Коридоры, библиотеки, столовки, лекции. Замкнутый круг, из которого надо бежать. Свобода подмигивает и зовет погулять. Отдохнуть от занудной дуры Раппопорт и очкарика Зильбербойма. И снова прогуливаю.
     Люди летают. Проходим пропускной контроль, заученно улыбаясь архангелу в пограничной форме, подставляем спину металлоискателю, вынимаем из карманов ключи от дома и машины, коробочку мятных леденцов, протертый счет за электричество. Врата небесные пропускают нас, просвистев мелодию забытых минут. Мелодию забытья. Мы отрываемся от земли, вжавшись в кресло, отсчитывая километры до покоя набранной высоты. Птицы не долетят до нас, дождь не капнет на наши головы, иллюминатор защитит от холода, девица-ангелица накормит, улыбнется и предложит выпить горячительного. Мальчик прижмется носом к стеклу и станет выслеживать Бога среди распластанных облаков. 
     Три часа полета. Три часа полета и я перешла в другую жизнь. Жизнь после жизни. Сменила все и вся, вышла из самолета и застыла, ослепнув. Свет рухнул на меня с тех самых высот и облепил, будто янтарь пучеглазую мушку. Мушиные крылья дрогнули и отвалились.
     Сосульки растаяли, черемуха отцвела, ровесники выросли... Молитва перезрелой Магдалины о, Господи, прости, была неразборчива! Чудо сотворил Он, чудо – я научилась просыпаться без четверти семь, готовить завтрак и приходить на работу к девяти. Наконец-то. Дом прибран, дети веселы и сыты, муж спокоен. Кухонный фартук пахнет клеенкой, бр-р, кастрюли закоптились, микроволновка пищит и щелкает, спагетти липки, пирог непропечён. Вей из мир, какое бремя на моих плечах, какое бремя! Но, все равно, люблю вас всех, колесики огромных часов мироздания, даже тонконогую и впалогрудую стерву из соседнего отдела.
     Каждое утро я подымаюсь в урчащий многоязычьем автобус, и мы идем себе неторопливо в старый город. Вирсавия*, ты прекрасна и спокойна по утрам. Запах шуармы и фалафеля еще не взбудоражил тебя, пряный дух приправ не заставил затрепетать твои ноздри, салаты и чипсы не рассыпались по твоей груди. Ты чиста, пусть ненадолго. Я прощаюсь с автобусом, оглядываем друг-дружку напоследок и он неторопливо уходит. Многоглазый, молодой-зрелый-старый, наполненный утренним дыханием горожан. Небо встречает меня и я вспоминаю полеты во сне; разбег, отрыв от земли и вверх-вверх-вверх, млея от щекочущей сладости, зреющей внутри. Свобода. Даже близорукость не мешает рассматривать синий кристалл, в который вкраплены мы все. Вечный Том Джонс поет о Дилайле, нимфетки подкрашивают розовые губки, продавцы сладостей протягивают вкусные кулечки, нищенка подслеповато посматривает на сонную публику, городской сумасшедший рассказывает про грядущего Мессию. Витрины вымыты, бедуины задумчивы, полицейские благодушны. Сливаюсь с толпой, становлюсь частью единого тела, видимо – родинкой, и двигаюсь, двигаюсь навстречу вечеру. Своему. Он придет и  обдаст меня ветром Средиземноморья, подогретым пустыней и верблюжьим дыханием. Я успокоюсь и засну, угревшись.
_________________________________________________________________________
*Вирсавия – библейское название города Беэр-Шева в старославянской транскрипции.

I I
     Ага, девки-мочалки не первой юности и не первой сочности, дорогие мои подружки, оставленные за тридевять декабрьских сугробов девяносто первого года, ага-а, наступил и наш час посидеть за сигареткой Voque и посплетничать обо всем и обо всех. Я расскажу о долгой дороге из пункта А в пункт Б, обо всех своих приобретениях. Вы расскажете о своем. Нальем по рюмочке лимонного Кеглевеча и пойдет-поедет...
     Ирка, а помнишь как мы, соплюхи-второклассницы, надували цветные презервативы, привезённые твоим братом-моряком из загранки. Взрослые ахали и охали, а мы, наивно потупив глаза, клялись всеми детскими клятвами, что это такие воздушные шарики, и почему бы нет...Ах, Ирка, какой красавицей ты заделалась, перескочив подростковые прыщи, – ноги твои хорошеют год от года, волосы блондинисты, ресницы безразмерны. Ты все так же тянешь протяжное щаас и оцениваешь погоду зеленоватым прищуром. Пять мужей осчастливились ненадолго. Первая рюмочка за тебя и за твоего будущего шестого.
     Знаешь, Варька, твоя коммуналка до сих пор отпечатана во мне памятью об огромных потолках и жутком туалете, многоголосье соседей перемешано с запахом упоительной картошечки с укропом и сигаретным дымом на кухне. Мы рассказывали друг дружке страшилки нашего взросления, питерские сказки Шахерезады и подкрашивались около огромного бездонного зеркала, пытаясь скрыть чахоточную бледность щек, нанесённую туманами болотного города. Ты сшила мне свадебное платье, сетуя на нестандартность обьемов, но никто из гостей даже и не заподозрил пары лишних сантиметров, заботливо скраденных твоей выкройкой. Ты до сих пор не замужем, голубоглазка. Черт с ними, с мужиками. Они не поняли, что лучшей жены нет и не будет, твоя коммунальная картошечка – пища богов, а не Андрюшек да Сережек. Я пью за тебя, Варька, за твоих нерожденных детей, пока еще не рожденных.
     Привет, Ферсик-персик, аидише мейделе, миндальные глазища. Тебе бы очень пошли пейзажи Иерусалимских гор. А ты стала заложницей Гражданской стороны, новостроек, трамвайного звона, сигаретных киосков и двух русских мужей. Покупаешь кофточки в хорошей комиссионке, бегаешь в Консерваторию и Малый драматический, читаешь про Фандорина, а Властелин Колец подмигивает тебе из гриппозного далёка. Милая Ферсик, помнишь ли ты Песнь Песней, знаешь ли ты, как прекрасна любовь в  н а ш и х  виноградниках... Перебирайся поскорее, я всегда говорила, что мне чего-то не хватает в Израиле. Не хватает твоего дыхания, перемешанного с бесконечным светом моей родины. Эта рюмочка за тебя, Ферсик. Лехаим!
     Давайте выпьем за чудесное тогда и за нестрашное потом, давайте отряхнем наши ангельские одежды и почистим перышки, давайте сбросим несбывшееся в омут забвения, не помянем лихом и не подумаем о лишних килограммах. Давайте снова пройдемся по горбатым булыжникам нашего детства, улыбнемся прохожему и забудем про уроки. Давайте придумаем милую сказку про принцессу и принца и поверим, что они жили долго и счастливо и умерли в один день. Давайте, а?
     Теперь, когда я достаточно пьяна, обьяснюсь вам в любви, девочки мои. Спасибо за каждый бит памяти, спасибо. Упрямо бреду, считывая программу, и улыбаюсь Вселенскому Программисту. Куда бы я без вас, куда бы вы без меня...

I I I
     Тяжеловесная Нева походила на мудрую старуху. Она распускала волосы по плечам и расчесывала их коричневым черепашьим гребнем, оставшимся еще с тех времен. Вот странно, все мои бабки и прабабки не утеряли пышности волос до самой смерти и расчесывали их одинаково: сначала ровный пробор, затем – плавное продвижение гребня-черепашки по волнам к пристани плеча. Я, малолеткой, пошла топиться из-за двойки и замечания в дневник, побежала к Неве, спустилась по ступенькам возле сфинкса и...Недаром сфинксы поселились около воды, они отгоняют Харона подальше от маленьких чокнутых девочек, решивших утопиться из-за двойки по математике. Кышш-та, говорят они Харону, дуй в свою Грецию под полным парусом, ты не здешний. Мы-то прижились, намекают, да и вид тут получше песков и верблюдов исторической родины, нас любят, поэты поэтизируют, певцы пропевают, писатели прописывают. Счастье! А ты, кышш-та, ты наших девочек не трогай. Харон уплыл, а я осталась под взглядом сфинкса, прилипнув пятками к питерскому граниту, будто к железу в морозный день. 
     Осталась и тяга к воде. Туапсе, Анапа, Геленджик...Сладкозвучные времена, летние каникулы, виноград и персики, стайки страшных местных от которых надо подальше, солнце и усыпляющий песок пляжа. Одесса, неисправимый говор вокруг, усатая продавщица мороженого. Душный автобус, идущий-везущий на пляж, вкус местных пирожков. Куда там бледнолицей питерской девочке до загорелых пышногрудых одесситок, разве моя помада могла сравниться с этими плотскими сиреневыми лепестками их губ... Тетя Надя, тетя Рая, Игорек, Ларисочка, ау, где вы? Растворились в душном мареве одесского вечера, затерялись между седыми головами над черными волнами, ау-у. Впрочем, дело прошлое, не докричаться.
     Да и сейчас у меня под боком – четыре моря, правда, три из них не очень настоящие, слишком уж близок иной берег.  Впрочем, интересно посмотреть на Иорданию в ясный день, представляя себе все наши майсы про Моше и, по-бабьи,  пригорюниться, думая о нем. Б-г любит аллетерацию, недаром звукопись у этих наших морей по-русски просторна Красное море – Мертвое море – Тивериадское море – Средиземное море. Но смеркается, и моря переходят на шепот иврита Ям Суф, Ям hа-Тихон, Ям hа-Мелах... Киннерет – в стороне, особняком, недаром рассказывают, что по нему ходил ТОТ САМЫЙ. Я бы тоже непрочь прогуляться на фоне заката, поскользить по нежной ряби, да очень уж сильны вечерние ветра.

I V
     Я до сих пор, начиная с возраста невнятного, люблю своих близких, уходящих по делам. Они целуют мою радостно подставленную щеку и пропадают постепенно, сначала – изображение, затем – звук.
     Легкий поворот ключа... Самозапирание в многочасовую свободу произошло... Я снова в собственном детстве...

     ...Квартира велика по принятым в этом малогабаритном сообществе меркам, прихожая раздвинута в длину и ширину до такой степени, чтобы без усилий вызвать удивление приходящих, легкое раздражение вызывают протечка на потолке и потертости на ручках кресла.
     Дверь, ведущая в стариковскую комнату, выкрашена «под дерево», она скрипуче рассказывает мне про старость и больные вены на ногах, но я не люблю ее слушать, поэтому распахиваю – рывком, переступаю грань небольшого порога и вдыхаю запах старой мебели да непонятного покроя костюмов, покойно висящих в шкафу. Он, этот шкаф, примечателен сам по себе, нигде я не встречала подобного  олицетворения домашнего купеческого уюта, если подключить воображение, то легко возникает тяжелая, резного дерева, кровать, медные подсвечники, трюмо на пузатой подставке и звук неповоротливого экипажа за окном.
     Юная моя прабабка красива красотою века, отжившего свое. Она плавна в движении, родинка на щеке придает законченность овалу лица, шея высока и напряжена в кокетливом полуповороте, грудь-бедра обтекаются шелковым длинным платьем. Прабабка только что вышла замуж за первого, незнакомого мне прадеда, погибшего через несколько лет после свадьбы, но успевшего родить дочь Сонечку. Так он продолжился в цепочке наших поколений.
     Он и она висят на стене, заключенные в массивную рамку, прижатые стеклом и беспомощно похожие на двух чудных бабочек. Я встаю на продавленный диван, вглядываюсь в прабабкины глаза и удивляюсь Времени. Мне становится жаль себя сегодняшнюю, я спрыгиваю на пол и осторожно провожу подушечками пальцев по шее, запоминая ощущение...
     (Не люблю отступлений, но, пролистав десятилетия, скажу, – фотография из стариковской комнаты до сих пор стоит у меня перед глазами в те нечастые секунды, когда я, вздрогнув, перелистываю календарик собственной жизни и вижу себя иной.)
     Прабабка и в старости, переступив порог (порок) восьмидесятилетний, продолжалась – красавицей, правда замечали это лишь члены семейства. Милый овал лица превратился в нечто квадратное, но глаза жили особенно, обособленно, не принадлежа большому и рыхлому телу, иногда она вспоминала кокетливый полуповорот свой в сторону фотографа и повторяла движение шеей, ох, было же, было...
     Своего второго мужа она немного презирала, с достаточным тактом, незаметно – для постороних, ненавязчиво – для своих. Причиной этому было скоропалительное замужество через год после смерти первого, любимого, подыхать с голоду не хотелось, Сонечка должна была расти здоровым, нерахитичным ребенком, прабабка же была очень беспомощна, не способна проработать более месяца, не заболев «хронической усталостью», поэтому она взяла в мужья милого полноватого бухгалтера, рано полысевшего, заранее боготворившего все, связанное с женой.
     Бухгалтер вошел в семейные истории под кличкой «Нама», добавив к ней парусиновые костюмы, серые шляпы, одышку и аппетит.
     Парой они так и не стали. Были – семья, нежелание прабабки иметь общего ребенка, завтраки, обеды, ужины, совместное стояние в очередях, перебранки, робкие Намины взгдяды – любовался(!), старение, старение, старение...
     Ее звали Мария. Я, видимо, всю жизнь буду любить это имя, вглядываться в женщин, его носящих, отыскивая черты, знакомые с детства, любуясь самой возможностью повтора неосязаемой прелести прабабки.
     Я не знала ее смерти. Всё произошло буднично, почти незаметно, помню напряженные лица родителей, Наму, пришедшего из больницы с авоськой синего цвета, в которой бултыхались ненужные апельсины, да собственное удивление словом «никогда».
     После прабабки остались шелковые халаты с тяжелыми кистями, фарфоровые слоники на пианино, фотографии молодой, плавно дышащей женщины, запах лекарств. Через год (ровно!) умер Нама, вместе с ним окончательно ушла и она.

     Раздается звонок. Я бегу открывать дверь, зная наперед, что мой муж войдет в квартиру, и первым его движением будет взгляд мне навстречу, он ткнется губами в подставленную щеку, расскажет о том, что произошло за день, а я представлю нашу с ним правнучку, которую должны, непременно должны назвать Марией, она однажды заглянет в мои фотографические глаза и поймет, что ее прабабка была юной и так далее...

V
     Мороженое капнуло на кружевной воротник оранжевого платья, и я понимаю, что в гости идти не стоит, да и вобще...
     Вначале – питерский дом, цвет сумочки и цвет туфелек, старинный R?nisch в гостиной. В августе – босиком на речку, теплая пыль украинского села, расшитые наволочки и вареники на завтрак.
     Потом Есенин и Блок, Ахматова и Цветаева, Бёрнс в подлиннике, а по вечерам Сашка, 
Вовка, Костик, и Юра из 10-го «А». Оторопь полета на финских санях. Назавтра насморк и теткино малиновое варенье. Любование весенней косыночкой цвета сиреневого куста на Марсовом поле.
     Мой ангел-хранитель великодушен. Он непритворно не замечает того, что ему не 
положено, часто проводит ладонью по моей щеке и шепчет Кому-то: Переходный возраст, пройдет, осталось всего-ничего.
     Суматошно собираюсь замуж. Скорее, скорее, труба зовет, плачет сакс Димки Калинова, районного любимца. О, Димка, сколько сердец разбито, сколько туши переведено на слезы! 
Все благодаря детской музыкальной школе № 56 и классу игры на саксофоне. Но я теперь 
замужем, и ты мне нипочем, я ПЕРВАЯ из подружек и неподружек замужняя дура.
     ОЙ, ЧТО НАДЕЛАЛА-А-А, всплакнул мой ангел и, впервые, прикрыл лицо рукавом.

Триста граммов диетической, десяток сосисок и суповой концетрат. Варька принесет болгарскую косметику, говорит, неплохая. Почитай Петрушевскую в «Юности», неплохо. Всё неплохо, всё не плаха, всё путём.

     Пью горечь тубероз, небес осенних горечь, а в них твоих измен... Плохо мне, плохо. Томик Пастернака занимает место томика Есенина. Все равно плохо мне, плохо. Нужно рожать. Сына.
Пусть будет. Мир светится, и я вместе с ним.
     И вот наступает новый день. Память цепляет нечто из брошюрки на полке старой библиотеки. Запах книжной пыли с примесью мая, белый с черной жирной прожилью фон для слов: агрессор, мирный народ Палестины, сионисты.
     Неожиданное небо, пальмы, киббуцная столовка с кефирчиком и джемом, затяжное прощание с прошлым.
     Жизнь делится на давнюю, утробную (влажный, темный уют городского дома) и наполненную светом нынешнюю. Господи, как не хватало солнца питерской мерзлячке! Отогреваюсь. Какое мне дело до всех до вас, прими меня и успокой на вершинах Твоих...
     Ангел подмигивает и улыбается Кому-то: «Ну вот, я же говорил!»
     Автобусная старушка щебечет на польском и думает, что я ее понимаю. Годы тикают на стене 
в салоне, кукушка насчитала немного-немало, хочу девочку. Мальчик говорит когда я был маленьким, ходит в школу и покупает булочку у рыжего киоскёра. Пусть живут. Начинаю новый отсчет.

     Завтра поедем на Мертвое море. Птицы слетелись к решетке окна. Погладь меня по плечу, боль уйдет, а вместе с ней и прошлое.

     Проходят дни, а, может, месяца, а, может, года. Я начинаю жаловаться Кому-то на Кого-то. 
Ты, бормочу себе под нос, несправедлив. Молодая была и просыпалась с туберозами, а нынче 
на склоне юности, знобливо стало по утрам, неужели ничего иного Ты не припас для рабы 
Твоей, а?
     Начинается потеха. Тают краски, мир становится потертым, старая фотография да и только. Различаю черты моего ангела. Он наполнен суровым светом, ладони его холодны, нет чтобы погреться у моей щеки. Я не стесняюсь ангельского взгляда и учусь не замечать колыхания воздуха. Но календарь напоминает про Судный день, и я стараюсь проходить мимо зеркал.
     Без оглядки на.

V I
     Ну и что? Ну и зачем плакать? Ну и, ну и, ну и, будет жить у Луи. Уехала и уехала, кислород везде одинаково воняет соседним заводом. Четыре часа чистого сна плюс пятнадцать минут на перекус – и ты во Франции. Со свиданьице-ем. Внутренний голос мурлычет, греет солнечное сплетение и жадно лакает валерьянку. Я замираю, прислушиваясь, и снова прогоняю его. Надоел.
     Сажусь в любимое кресло – горе горевать.
     Она уехала. Уехала в какую-то Францию. Оставила просторы Сиона, все шесть часов из конца в конец. Оставила Беэр-Шеву, Гиватаим, Цфат, три моря с набережными и гостиницами, рыбный ресторанчик в Яффо и стейкию в Тель-Авиве, дельфинов Эйлата, старого ортодокса на улице Яффо, россыпь барахла на блошиных рынках и мерзкую целебную грязь Мертвого моря.
Ай, но ведь наши бабушки мечтали о холмах и долах этих. Шабес в Ирушалаиме и прочая...
     Окстись, возвращается внутренний голос, она ведь смесь белорусса с хохлом, какой шабес, какой Ирушалаим! Кышта, я-то ведь о бабушках. Кто их, бабушек, знает! Бабушки испокон веков непредсказуемы. И, потом, я не встречала более правильной еврейки; если бы не муж-француз, тра-та-та-та-та его мать, она в жизни бы не уехала, в жизни бы, да ни за что, да никогда, да голову на отсечение, ведь двоих детей сабресами родила, чего еще...
     Н-да. Читала я почитывала всяких ницше, кантов, соловьевых и прочая, всю муру эту, а зря. Что они знали об одиночестве и ночном окне без занавески! На то они и мужики, чтобы не знать. Но какая, на фиг, философия, без простейшей формулы счастья: забежать и пить чай до посинения ПРОСТО ТАК.
     Или вот еще. Выбирать кофточку в подарок, прикидывая – подойдет ли к русой прядке, голубым глазюкам, белорусскому носу и хитроватой хохлацкой улыбке. Адской смеси для наших мужичков. Коктейлю «hа-блондинит hа-зот» с кубиком льда на дне нежного бокала. Кубик льда растаял от Бенькиного французского взгляда, поцелуя и прочих достоинств, которые на нет свели пару-тройку лет ее предыдущей замужней жизни. Любовь кипела на моей территории, ибо жить им стало негде. Кипела и брызгала кипятком. Они выползали из спальни, оба – в его майках над голыми ногами, пили чай и снова уползали. Мне повезло, я сама любила безоглядно и была любима, поэтому не сошла с ума от ее всхлипываний за стеной.
     Моя мудрая тетка, бедокурка по жизни, говаривала: «Не все так обыкновенно, как кажется», смотрела на солнце, не моргая, и подкрашивала губы без зеркальца. Тетка вошла в мою память о детстве и осталась там, угревшись.
     Мы были обыкновенными подругами, были и остались, но теперь между нами многоточие перистых облаков, или так: теперь между нами слишком много пространства. Она обустраивает семейство и привыкает кушать сыр на десерт. Я просиживаю и протираю в мунтурцентре имени Авраама. Вчера к нам приехала группа немцев-паломников. Они спели «эвейну шалом алейхем», прогортанили молитву об Иерусалиме да наулыбались нашим «девочкам». Все бы ничего, если бы... Один-единственный, да-да, один-единственный восьмидесятилетний немец с белёсым взглядом. Ох, если бы не этот немец! Нет-нет-нет, я не хочу, этот снимок мучает меня, продирает высоковольтной болью. Очередь за смертью... Подпись «Евреи перед расстрелом». Толпа голых некрасивых женщин. Груди и животы обвисли, ибо рожали они сыновей израилевых. Волосы неприбраны и немыты, где там кудри твои, Суламифь! Глаза... не надо об этом. Я выдержала испытание этим снимком, но кусок сердца почернел и скукожился, ведь они на руках держали детей, обхватывали одной, а второй гладили по головке, там была кудрявая черненькая девочка и беленький крупноголовый мальчик, похожие на мою Лейку и на ее Йоньку-бонома. Спаси и сохрани, спаси и сохрани, проговариваю часто, особенно по вечерам, спаси и сохрани, и упокой тех, фотографических.


     Да, вот еще: ведь скоро придет Машиах, как же она в своей холодной серой Франции? Старые дома не пропустят в себя его свет, не то что у нас – шесть часов открытого простора. Спешно соображаю, как бы рассказать ей про это, да чтобы не подумала лишнего.
И тут раздается телефонный звонок. Лапуля, доброе утро, курлычет она, не грассируя. Лапуля, 
мне так страшно стало вчера. Была на похоронах Бенькиного деда. Не хочу, чтобы меня в 
гробу хоронили. Пусть бы Машиах пришел при нашей жизни, а! Я тихо радуюсь – вернется – 
и начинаю успокаивать, мол, глупости, какие наши годы, мы еще не одного Машиаха встретим.

V I I
     ...Ну, вот и приехали. Я уткнулась замерзшим носом в твое плечо и не хочу отстыковываться. Никогда. Ты сумел прижаться губами к тому самому месту на моей шее, к тому самому. И этого оказалось достаточно.
     Я началась с любви: родители-студенты зачинали меня на старой раскладушке в общаге.
     Любовь протюкнулась во мне трехлетней. В детсадовском угаре попался на глаза лысый мальчик С. и пошли-поехали вздохи в стороне от воспиталки. Мы целовались украдкой, отгородившись от мира дверцой шкафчика в раздевалке. Я полюбила в первый раз и знала, что это взаимно.
     Лысый мальчик С. растаял вместе с новогодними бумажными снежинками и вкусной конфетой «Мишка на Севере». Я ринулась в престижную школу, нацепив белый отглаженный фартук и наскоро зашнуровав неподьемные ботинки. В школе меня полюбил хулиган И. Я не могла ответить ему тем же и бывала бита. И. поколачивал меня, бормотал слова любви и обещания прекратить побои после первого поцелуя, но я уже различала отсутствие трепетной птички желания и упрямо прижимала подбородок к плоской груди. Хулигана исключили из школы, он никак не подходил под мерки образцово-показательности, а я, улыбнувшись ему вослед, осталась зубрить отличие Present Perfect от Present Indefinite.
     Любовь напоминала о себе каждую весну и каждое бабье лето, она овевала меня тем самым невским ветром, от которого можно сойти с ума, совершить революцию, убить старушку. Я полюбила А.
     Он был старше на пару лет и считался старшеклассником, а я, семиклашка, бегала по школе, стесняясь пионерского галстука и лифчика нулевого размера, выпиравшего наглой застежкой на обозрение всем однокашникам. То ли от переизбытка энергии, то ли от безответности заболела менингитом и вернулась в школу вытянувшейся и похорошевшей восьмиклассницей. У меня появились поклонники из старших классов, а с десятиклассником К. я даже поцеловалась в парке около Первого медицинского. А. тоже полюбил меня и обьяснился  в пионерской. Нам повезло: пионервожатая Н. прониклась нашей маетой и щедро дарила ключ от волшебной комнаты со знаменем и барабаном в углу. Мы целовались и расстегивали пуговички на школьной форме, уплывая в мир солнечных зайчиков, кочующих по вымпелам на белой стене. Ой, какое прелестное кокетливое время началось у меня! Классная дама Т. И. окликала во время урока физики, спрашивала про катоды или магнитные поля, а я отводила сиреневый взгляд от заоконья и честно отвечала не знаю, Т. И., не подготовилась, Т. И., к следующему уроку непременно, Т. И.
     Вот такая дребедень продолжилась до са-а-амого последнего звонка. Я освободилась от переменок и учительской, от сладкого яблочного пирожка в столовке, от витиеватой алгебры и тупоугольной геометрии, от длинного списка вождей  и непонятных съездов, я освободилась от Шекспира наизусть и текста Lenin in London, я освободилась от многопудовой русской литературы в школьном изложении и рассорилась с А. Да здравствую Я!
     ...Пришлось поступить в институт на факультет для хороших девочек из  приличных семей. Учебе мешали чудной армянин О., нежный русич С. и красивый еврей М. Весной я пришла к чудному армянину на пятнадцать минут раньше договоренного, открыла дверь своим ключом, и застала его с рыжей Б., они покачивались в нежном морском ритме, так любимом мною, армянин выцеживал из себя те слова, которые привыкла слушать я. Рассердившись на весь белый свет, я вышла вон и замуж за красивого еврея М., потому что он –  н и к о г д а-н и-с-к е м-
н и г д е-и-н и-з а-ч т о. Нежный русич изредка позванивал, я мурлыкала всякие глупости, 
упрямо отсылая его к теням прошлого. В отличие от чудного армянина, который внезапно возникал из ниоткуда, уговаривал прийти к пышечной на Невском, уводил к себе, ублажал нежным прибойным ритмом. И снова исчезал.
     Годы тянулись, они стали похожи на жевательную резинку из киоска на станции метро Горьковская. Я исправно прогуливала институт, убегала в Ботанический сад, садилась на обшарпанную скамью, закуривала сигарету и раскрывала томик Лорки. Испанец поглаживал 
мои пальцы и пел песню про вечный пыльный непокой.Из-за него я умудрилась влюбиться 
в сорокалетнего поэта, обладателя старого мотоцикла, кожаной куртки и дюжины местных 
поэтесс.
     Он пребывал в роли зрелого мудрого наставника, а я – в роли небесталанной молодой поросли, нуждавшейся в опеке. Мы пили чифир, усевшись на тулуп, брошенный на пол кочегарки, ведь он подрабатывал кочегаром, бедный поэт, кочегарил на полную катушку. Топка дымила и пахла адом, пьяные черти заходили, не постучавшись, смущенно застывали на пороге и исчезали, пробормотав нучтожтыюрхалычпредупредилбы. Я часто плакала тогда, понимая, что одиночество и проклятые ночные мучения неминуемы, а Ю. склонялся надо мной с жестяной кружкой и читал одно-единственное нежное стихотворение вот эта чашка из фарфора, та, из которой ты пила так мало, та, от которой ты уйдешь так скоро. Мастер и Маргарита из нас не получились, желтые цветы ненавижу с детства. Но благодаря Ю. я узнала, что такое ночной Питер, он возил меня на своем ужасном мотоцикле, а я бережно обнимала старую кожаную куртку, не думая ни о чем, а лишь вдыхала стылый запах мартовской любви.
     Я переехала в Израиль, тут появился пылкий О., потом какой-то Ш., я рассказала подружке и забыла про них, но вскоре очутилась в твоих руках. Ты сразу же напомнил мне всех-вместе-взятых: А., Б, В, Г, Д и даже Ю. Ради тебя я перевернула свой небольшой мир и плюнула на приобретения: два дерева, две собаки, кошка и картина неизвестного местного художника, купленная на бедуинском рынке. Все полетело в тартарары.
     Я заметила стройного киприота А., доброго мальчика И., кудрявого теннисиста В., желчного пианиста К., заметила и – прошла мимо. А все оттого, что ты, единственный, сразу наткнулся на ту самую точку на моей шее, на которую не натыкался никто. Единственный мой.

V I I I
     Париж случился в апреле. На то он и Париж. Ему идет сочетание с дурацкими лицами влюбленных, огорошенных гормонами и запахом жареных каштанов.
     Мы тоже проходили по этому разряду. Проходили, несмотря на годовалую дочку и восьмилетнее милование после вечернего выпуска новостей. Нам не доставало именно этой поездки, чтобы почуствовать себя настоящей парой.
     Эль-Аль покинул страну под монотонную сводку о теракте, приземлился в Орли и выкинул нас из своего холодного китового чрева, оставив наедине с проклюнувшейся тоской по родине. Я накинула пончо невыразимо-прекрасной расцветки, ты галантно улыбнулся. Мы становились парижанами. Четыре дня в Париже обещали вечные воспоминания.
     Я сразу уверовала: мы – поэты, а, значит, Монпарнас не за горами, он ждет нас и столик в кафе не подпускает праздных зевак, шикает на проходящую публику и скрипит двум стульям уже скоро, вот-вот, я слышу легкие шаги наших гостей, панчо прекрасной расцветки развевается на ветру, они в пути, они скоро доберутся. Короче, мы искали Монпарнас.
     Я знаю все, всегда и везде. Ты очень удачно женился. Мне известно местонахождение очков, ручек, записных книжек и галстука, вылавливая эту мелкую рыбешку из хаоса, созданного мною же. Я помню массу ненужных подробностей и любезно напоминаю тебе о невынесенном мусоре или невыглаженных брюках. Неудивительно: я знала, как быстро найти Монпарнас, сэкономив на транспорте.
     Мы наскоро съели утренний джем с булочкой, прожевали жирный круассон, глотнули трехзвёздночного гостиничного кофе и выметнулись навстречу утру. Было восемь часов. В десять мы шли по Сен-Жермен, офигевая от обилия наших сводных братцев и пытаясь стереть с физиономий нестираемую печать государства Израиль. Я руководила и направляла, объясняя, что Монпарнас я учую шестым чувством, что я и Монпарнас долго ждали этой встречи, поэтому разминуться никак не возможно. Ты молчал. Было двенадцать, мы дошли до Люксембургского сада.
     В два часа мы решили перекусить и зашли в небольшой ресторан, поддавшись искусу кускусной вывески. Хозяин накормил. Покосился на пончо с израильской бирочкой во внутреннем шве. Мы заискивающе поинтерисовались, откуда он, и были отосланы к фотографии красивого алжирского дедушки и стильному кинжалу, висящим на стене. Я закурила. Часы пропикали четыре.
     Ты предложил сесть на автобус и доехать до чего-нибудь, но у меня всегда наготове запасное решение: надо провести опрос местных. Вежливо, соблюдая все правила великого и могучего английского языка, я начинала нежный речитатив – простите, мадам, простите, мсье, не будете ли вы так любезны подсказать нам дорогу на Монпарнас. Мадам и месье удивленно спрашивали а что вы ищете на Монпарнасе? Ответ был краток и скор: Богему. Местные разводили руками и растворялись в шебуршащей толпе. Ты стал молчалив. Я глянула на часы. Шел восьмой час.
Поддавшись волчьей интуиции, я потянула тебя по направлению к огнистой надписи Лафойет, стало темновато. Мы заскочили в небольшую кафешку, выпили капуччино и разделили на двоих липкую плюшку. Официант учтиво улыбнулся, я шепотнула обреченно, что мы ищем Монпарнас и услышала в ответ мадам, это напротив, а что именно вам надо? – Богему нам надо, богему, обрадовалась я, но официант развел руками.
     Мы гуляли по Монпарнасу, заглядывали в цветастые витрины, прислушивались к звону вилок и бульканью вина, надеясь услышать шарманку или скрипку. Мы высматривали спины художников, плечи актрис, искали журчание стихов и серенад. Вот-вот должен был явиться великий вселенский собор богемы; пьяная, прокуренная, прекрасная публика. Я видела себя, читающую плавные русские стихи, и внимающих мне богов. Они ведь любят русскую культуру, лихорадило меня, они-то поймут, а робкий шестнадцатилетний юноша подарит мне фиалку. 
Я снисходительно гляну в его сторону, многообещающе улыбнусь тебе и сделаю глоток холодного вина... Но везде было одно и то же: парижане сидели за столиками, лениво наблюдая за вялотекущей толпой. Глаза их были пусты. Мертвые моллюски лежали на тарелках, стейк тартар растекался по блюду, впитывая сырое яицо. Оторопь прикоснулась к нашим спинам. Мы набрели на огромное кладбище. Глянули в карту и похолодели оба – это место было утыкано маленькими крестиками. Где-то зазвучал орган, небо высветилось невидимой россыпью чужих созвездий. Монпарнас умер, не родившись. Я заплакала, прильнув к твоему плечу. Ты все понял и угрюмо посмотрел на часы. Одиннадцать. Надо было возвращаться. Завтра пойдем искать Монмартр.

I X
     Путешествовать так путешествовать... Мы отгуляли парижские каникулы и расстались около серебристого остроносого поезда, идущего в Люксембург. Я устроилась в купе для некурящих и уставилась в окно. Ничего интересного. Явный голландец целовал явную шведку. Стройные шведские ноги. Красивый голландский свитер. Двухголовое белокурое чудовище. Они тоже расстались, и явная шведка подсела в мое купе. Славная парочка, шерочка с машерочкой, две девицы под окном, проводили любимых взглядом, и – вперед на всех парах. Мы одновременно выпили припасенную колу, просмотрели дамские журналы, глянули на попутные привокзальные башни и приехали.
     Люксембург сразу пришелся мне по вкусу. Игрушечное королевство, пахнущее сосной. Я быстро нашла отель, переговорила со служащим и вселилась в одноразовые апартаменты. На ближайшие сутки Люксембург становился моим.
     Мы не были знакомы. Я знала о нем лишь одну пикантную деталь: порноиндустрия цвела здесь пышным цветом. Но запах порока не будоражил меня, а вот запах сосновых шишек и веток свел с ума. Я стояла на мосту, над хвойной пропастью, силясь не прыгнуть. Припомнила детей, тебя, новую ненаписанную книгу и отправилась пообедать. Городская площадь встретила перезвоном колоколов и вечными каменными львами. Ресторанчиков было слишком много для того, чтобы выбирать, я зашла во второй попавшийся. Уселась, взяла меню, и вскоре мне подали Нечто спаржево-гусино-картофельное под розовым соусом. Нечто непривычно пахло аристократией начала двадцатого века и воротничком мажордома. Я покосилась на публику. Бог ты мой, да вот она, порнодива: глубокий вырез, припудренные розовые щеки, морщинки у рта, взгляд пожившей на свете сорокалетней девочки, толстый лысоватый спутник, всматривающийся в ее лицо. Она быстро глянула на часы, встала, накинула черное пальто и лазоревый шарф.
     Я заказала кофе. Зазвучала музыка. Она кольнула меня знакомым и нездешним. «Хавва нагила» заполнила ресторанчик, влилась в бокалы с вином, осела на фиалковых окнах и неярких светильниках. Я судорожно огляделась. Никто ничего не заметил. Улыбнулась хозяину, расплатилась. Он подал мне пальто и сказал, возвращая улыбку:
     – Тода, геверет. Шалом.*
     Я вывалилась на улицу и глотнула мартовского воздуха. Ничего, все нормально, подумаешь, мало ли нас разбросано по свету, но как он узнал... Наглотавшись кислороду, сообразила, что расплачивалась в ресторане израильской кредиткой, и немного успокоилась. Но «Хавва нагила» прозвенела в моих ушах намного раньше... Впрочем, какая разница!
     Город как город. Страна как страна. Населения немного, места маловато. Бывает поменьше, чем у нас, слава Б-гу.. О, я живу в огромной стране, у меня моря, горы, пустыни, сафари, коралловые рифы и клубы парашютистов. Накося, выкуси! А Люксембург маловат, но тоже приятен глазу.
     Кажется, я жила здесь. Необязательно в мультяшном замке, но жила. Я убирала волосы под расшитый чепец, опускала медальон с Пресвятой Девой в ложбинку груди, наказывала служанке, что и как, принимала гостей, исправно посещала воскресную службу. Степенно проходила по мосту и боялась глянуть вниз, зная, что следом нахлынет невозможность не прыгнуть. Отболела свое и умерла не молодой и не старой, меня достойно похоронили, помянули, забыли.. И вот я вернулась иудейкой, прокрутив пару-тройку столетий на беличьем барабане. Люксембург вспомнил меня и принял по первому разряду: пьеса Чехова в местном театрике, джазовый джем-сейшн в музыкальном клубе, две лесби, целующиеся в автобусе. Райский ветер верхнего города, – обители мостов и замков, европейской аристократии на воскресном молебне, сумочек из крокодиловой кожи, бесценных туфель из змеиной, белых улыбок, ненавязчивого парфюма и креветок под сырным соусом. Свистящий ветер в расщелине нижнего города – вместилища пивных пабов, соленых сухариков, хриплого пения высоких полногрудых сирен, легковесной нагловатой амхи**, такой одинаковой повсюду.
     Ночь в гостинице. Огромная ванная, джакузи, биде, душистые салфетки, ночной крем, невесомые подушки, сон.
     Утром я отправилась на пешеходную экскурсию по городу. Оч-чень импозантный гид собрал семь выспавшихся иноземок и сообщил нам, что владеет пятью языками, поэтому мы вправе выбрать подходящий, прежде чем отправимся в путь. Я покраснела от удовольствия и попросила иврит. Он на секунду потерял импозантность и стал просто гидом. Мадам меня простит, ивритом я еще не овладел, но, безусловно.... Группа хмыкнула и сошлась на английском.
     Мы пробежались по холмам и долам моей давней родины, я даже выбрала дом, в котором когда-то жила. Неплохой такой, исторически ценный. Гид спикал и спикал, но его слушала только моя вчерашняя попутчица – явная шведка, широко раскрывая голубые глаза. Остальные... Остальные оказались еврейками из Америки и, услыхав про иврит, замучили меня расспросами о Стране, Беэр-Шеве, арабах, Шароне, Ликуде-Аводе, мирном процессе и долгой войне.. Я взошла над Люксембургом утренней шестиугольной звездой и согрела моих спутниц в желтых лучах. Вот только не хотелось рассказывать о том, что мы уже два года с опаской садимся в автобус, что наши кафешки взрывают, что я позавидовала матери пухлощекого солдатика-часового около княжеского замка: ему не проходить того, что придется пройти моему мальчику. Пусть себе светятся американскими улыбками, пусть рассказывают мне о своем еврействе и любви к моей родине, пусть указывают на кошерный ресторан в путеводителе, пусть.
    Я прошлась по мосту. Напоследок. Прыгать не хотелось. Подхватила свой рюкзачок в гостинице. До вокзала десять минут ходу. Явная шведка улыбнулась мне у кассы. Мы сели в купе для некурящих. Достали припасенную колу, дамский журнал и уставились в окно.
     Часы на привокзальной башне показали время отбытия.
__________________________________________________________________________________
*геверет – (иврит) госпожа.
**амха – простонародье.

X
     Мобильник зажурчал вальсом Штрауса тарья-ра тарам, тарам, тарам, тарья-ра тарам, тарам, тарам – звонил добрый рав Шломо. Я приглашаю вас провести Судный день в нашем доме, сочтем за честь, проговорил он и рассказал, как добраться до поселения Отниэль.
     Шла вторая интифада. Автобусы взрывались, кафетерии простреливались, фотографии убитых детей появлялись в газетах и сменялись новыми. Шла наша жизнь. Я запоминала детские имена, обведенные траурной газетной рамкой и ежедневно проклинала синильного палестинца, прикрывающего лысину куфией. Проклинала его щитовидные глаза, пятнистые руки и мокрую трясогубью улыбку. Он управлял страшным местом под названием ТЕРРИТОРИИ. Поселение. Отниэль находилось там.
     Дня два прошли в раздрае: хотелось поехать, но не хотелось умирать. Кто-то сказал, что до Отниэля рукой подать и совсем нестрашно, другой обозвал меня авантюристкой. Приближался Судный день.
     Мы выехали в полдень, решив, что детей усадим посередке, ты прикроешь слева, я загорожу справа, будем ловить пули. Зеленая черта перечеркнула спокойное дыхание израильской пустыни, появился прерывистый пульс иной земли. Началось великое представление в преддверии Судного дня – мы ехали по древней Иудее. И эта земля была чужой.
     Две арабские деревни промелькнули справа (пулеловушка Я), одна –слева (пулеловец Ты), проскочили веселый блокпост с небритыми милуимниками и въехали в швейцарскую деревушку. Никогда не была в Швейцарии, но, думаю, что типичное тамошнее поселение выглядит именно так – на невысоком холме стоят аккуратные дома, газоны, детские велосипеды примостились в тени крыш, небо лучится сиреневым светом, дамы в шляпках улыбаются толстым младенцам, мужчины бородаты и спокойны, жизнь прекрасна. Ой, сказала я и, почему-то, всхлипнула.
     Семейство рава встретило нас у порога. Семеро детей, беременная Вардит, бульон с кнейделах, кускус с котлетками, красное вино и молитва преддверия покаяния подарили благодатный покой. Наступил Судный День.
     ...Я видела глаза умирающего отца. С тех пор Бог часто напоминал о себе, я привыкла к Его присутвию, привязалась и полюбила. Он помогал мне по необходимости, принимал телеграмму, посланную от Стены плача и отправлял посылочку. Я не часто напоминала о себе, но о Нем помнила всегда. Видно, поэтому, Он пригласил меня на ежегодный иудейский прием в свою честь.
     Синагога была заполненна светом ламп и людей в белых одеждах. Я поднялась на женский второй этаж, шляпка грела макушку, нежная кофточка шла мне, я собралась на свидание. Девушки в длинных белых платьях заполнили все места, снизу бурлило море талитов и мужских голосов. Грянул Кол Нидрей.
     Я смотрела в молитвенник, повторяла вслед за всеми Отец небесный–Отец небесный–Отец небесный, грешили-грешили-грешили, прости нас–отпусти грехи наши, милосердный Б-г. Наше дыхание стало Его дыханием, наши глаза наполнились Его присутствием. Мы стали Богом, Бог стал нами. Едины, мы едины, книга жизни в наших руках, страницы ее легки. Мы мечены , отметина пульсирует на темени, прикрытом кипой или шляпкой, мы признавали Тебя и предавали, мы молились Тебе и посматривали на чужих богов, мы просили и не отдавали... В общем, дети как дети. Мы пройдем средневековые погромы и арабских мальчишек, орущих Алах Акбар, наш пепел развеется над Треблинкой, но душа поднимется к Тебе, наденет белые одежды, поднимется на женский второй этаж и начнет повторять вслед за всеми Отец небесный–Отец небесный–Отец небесный...

     Судный День прошел. Мы уехали из Отниэля, проехали одну арабскую деревушку справа, две слева, даже не повернув головы.
 

п