.
Владимир Тарасов
Блики и контур
Илья Бокштейн: вне своих стихов
немыслим.
Странное дело – самые разные
люди, литераторы и не-, расписывались в лучших чувствах
к этому птицечеловеку, но более или менее толкового
“вникания” в его поэзию ни-ни,
слишком закоулист, можно сорваться, попасть впросак.
Бокштейн живёт в Израиле,
в Яффо. Удивительно, что не на горе Тавор. Попытаюсь
“подать” поэта.
Как уже говорилось, Бокштейн
неотделим от исписанных своей рукой (квадратный почерк) тетрадей. Его поэтика
– модель сознания, совершенно адекватная носителю, симулировать
чужой мир, чужие переживания и пр. Бокштейн не
в состоянии. Категория объективного не
столь отсутствует, сколь сродни чему-то монстроподобному.
Да и вообще, мимикрия – не его дело. Натура исключительно созерцательная,
честно отстёгнутая от окружающего, Бокштейн местами гипериррационален;
находясь не в ладах с силами бокштейновых земель почти невозможно оценить
их дары по достоинству:
Леденеющий танец вошёл
Со свечой мне ладонь протянул,
Я оглянулся –
Наступающий сумрак
Просунул в окно мне тень ветки,
Догорающий вечер
Мне на волосы отблеск кладёт горячо –
разве это сильно? Нет. И не эффектно. Не сверхново.
Но – завораживающе. И, главное, из
чего сделано – обычный, очередной вечер!
Несколько неконкретных пояснений.
Всё что было сказано мною об этом, возможно,
самом крупном из осевших в здешней пыли самородке
можно было бы считать не
правильным, оспаривать, когда б не та неповторимая
деталь, а именно – уверенность в экзистенциальной необходимости чистосердечного
заполнения любой паузы, – Бокштейн
как никто носит своё всегда при себе – вариант
наволочки. Крайне редко зачёркивает и постоянно в процессе. Принципиальным
приятием пути вдохновения – в начале было слово,
но слово надо слышать – приятием и приниманием
любого шумового поля, достигшего
улитки слуха, за чистоган находок, объясняется
всё то, что кажется срывом, неровностями.
Это так – потому что так должно быть.
Одно из наиболее заметных
стихотворений из книги “Блики волны” публиковалось как минимум трижды (с
незначительными разночтениями) – это “Художник”:
Знает ли птица, что птица она
Знает ли ветер, что ветром летает... –
многим давно известные строки, не буду приводить
целиком эти стихи-признание,
признание с трагедийным, по большому счёту, не
долженствующим быть, неприемлемым лейтмотивом. Здесь нет неразделённой
любви, как склонны почему-то полагать некоторые,
здесь страшней – драма художника в том, что любовь
им не испытана:
Быть я любимым хотел, но стихи
Вместо меня от любви клокотали,
Жизни не зная, слово терзали,
Между решётками строк трепетали
Всплески полосками – нежность сплели
Нервы тропинками снежной зари... –
безукоризненная звукопись. Этот живой ручей нежнеющих
оттенков, образующий
трепещущий узор, доносит тонкую боль. Надо ли
разъяснять?..
Намёк, обертон, многообразие
ассоциативных решений, черпаемых прям из рукава, и безусловная преданность
Культуре с одной стороны, а с другой – необъяснимое доверие
всему тому, что во время “сеанса” наговаривается,
выплёскивается на бумагу, – всё это в
целом свойственно яркой и богатой непредсказуемыми
капризами манере: тут
возвышенное может соседствовать с беспомощным,
самобытное – с чуть ли не нелепым.
Пробей, тоска, камней предел
В пещерах тел
Зачем рассудок дал мне Бог?
Простором ночи стать хотел
Вдыхая пыль ночных дорог
Иэ пыли сотканный цветок –
зачерпнул пригоршню – грязный песок и золотая слюда
– всё в одной обойме. Чудная смесь
с серятинкой – существенный наклон в характере
почерка, черта подлинника – едва
уловимые стёртые тени прекрасного становятся
чёткой реальностью на фоне косного, напирающего своей необъятной слоновостью.
Что удивляет всего более
в книге “Блики волны”, так это прямота прозрений. Иные
“тексты” воспринимаются как главы нескончаемого
трактата. В своих “онтологических медитациях” (Фрагменты о метафизике и
др.) Бокштейн загадочен и силён:
Когда возник человек?
Человек возник тогда,
Когда обезьяна слезла с дерева
И обратилась к Богу.
Когда появился Бог?
– Разумеется, тогда же.
– Выходит, обезьяна обратилась
К самой себе.
– Совершенно верно.
Однако лицо её обращения
Было отделено от первого
Могильной тишиной.
Процитированное – лишь один
из возможных примеров, IV глава книги пестрит ими.
В связи с этим остаётся только отметить подчёркнуто
телеологический ракурс умозрения
поэта, что несомненно является грунтовой основой
к портрету макротекста по имени Илья Бокштейн.
Прежде чем привести
достаточно большой отрывок из “Фантазии на авторские темы”
(Блики волны, с. 117–119) – несколько слов. По
адресу этой поэтики мне приходилось
слышать упрёки в символизме, а то и наблюдать
глупые попытки выуживания в его стихах мандельштамовских интонаций и ходов.
Ну, если искать, то найдёшь всё, что вздумается.
Но в случае Бокштейна по другой, правда, причине
– по причине симфоничности его
поэзии, он не скупясь пользуется накопленным
словесностью сырьём. Вот это и лежит на поверхности, – слишком бросаются
в глаза элементы будетлянской концепции и дадаизма, которые служат своего
рода индикатором, и дают повод нехитрому читателю догадаться:
ага, в этом сплаве присутствуют и иные металлы.
Но повод оказывается исчерпанным,
когда всматриваешься в “течение” текста: некая
статичность, достигнутая, зафиксированная, эмоционально стабильная картина
резко нарушается, деформируется ворвавшимся –
гротеск беспамятства, что ближе к абсурдистскому
полюсу видения. Вообще говоря, искать
кого поэт тебе напоминает – занятие некорректное
по отношению к поэту. Честнее сразу
сказать – ничего своего этот поэт не создаёт.
Но если обвинение именно таково, тогда
вчитайтесь:
(...)
Леденеющий танец вошёл
Со свечёй мне ладонь протянул
Я оглянулся –
Наступающий сумрак
Просунул в окно мне тень ветки,
Догорающий вечер
Мне на волосы отблеск кладёт горячо,
Я наклонился –
На столе обнажила плечо
Статуэтка на солнце,
Статуэтку накрыл удивленьем, а в ней
Зеленее камней засветились
Её лисьи глаза –
В камне скрытых морей
Над морями огромным цветком раскалились...
Плечи белеющих птиц
листьями речи лились...
В тревоге язык не продумать –
Трудно созвучье тоски
В словах – равнодушные трюмы
Все чувства у них номерки,
Чудовищных вымыслов числа,
Нелепой игривости грёз,
А вместо безмерности мысли
Одних ожиданий вопрос.
Хочу разорвать всю душу
В миг ожить, в миг умереть
Иль выдумать казнь мне похуже
Чтоб жизни не смог я стерпеть?..
Но это мираж, наважденье
А смерти ладонь глубока
Язык проглотив исступленье
Повисло на строчке стиха,
Пространство меня обнажает
В прострацию вводит восход
Не солнца, чего, я не знаю –
Секрет океаном растёт,
Претит описание жизни –
Холодного ветра пятно
В плаще словотворческой мысли
Что высится храма окном..,
И всё, что любовью хранимо
На тайном холсте заволнит
Плывут мне навстречу – незримы –
Предчувствия знаков одних –
“Дети часто спотыкаются;
они же превосходно танцуют”, – обмолвился однажды неподражаемый Терентьев.
Во избежание недоразумений: в приведённом отрывке мне
пришлось воспользоваться пунктуационной техникой
подсказки читателю, надеюсь, автор простит мне это своеволие, ущерба от
него нет. А длинный искус заменить один эпитет я преоборол.
Но вот пчёлка залетела.
Симфонизм. Всёчество.
Постмодернизм. В сущности синонимы.
Апологеты эстетики сочувствия
найдут что сказать-возразить в защиту банального. И
впрямь, дурной бесконечности синтетизм (Драгомощенко,
скажем) подчас оставляет
ощущение оскоминного суесловия, хочется опять-таки
чего-то знакомого (припев
потребителя), близкого, “по-человечески” тёплого
(из той же серии), и вообще – нет ничего банальнее боязни банального (представляю
себе реакцию Набокова на этот трюизм),
поэтому, дескать, банальное ныне звучит как некий
вызов, смелая поза и т.п. Можно много
чего наговорить. Тем не менее, иначе чем сбоем
во вкусе не объяснить то и дело
попадающиеся лужицы штампованной, таки банальной,
а местами и инфантильной,
“знакомой” архаичной тропики. Приведу поначалу
замечательное стихотворение “Памяти Низами”:
Ночью бархатной, чёрной, как челюсти Рока
Вдохновенную душу святого пророка
Бык небесный жемчужину неба ночного
Вынимал из ноздри у земного.
И потухла земля
Будто чёрное небо разуто,
Будто чёрное поле теперь бесприютно,
И на ней я бесплодно тоскую,
И стада там пасутся вслепую.
Хорошая вещь, бесспорно.
И выведена она той же рукой, напета той же душой, что и предлагаемый набор:
крик пропасти, в обрыве вниманья, или – страданий неосознанных
соборы; если “млечный шлейф” хоть и не первой
свежести, но прочно законсервирован традицией и тем самым может служить
своего рода “отсылом”, то “тишина размышлений” – ученичество (при этом
“вошла тишина размышлений” – вполне трогательно, но я больше о тенденции),
а высказывание “молит время о мученьях выдать слово” пусть комментирует
какая-нибудь солженицына. И самое досадное – здесь ни тени иронии, всё
на редкость
серьёзно. Однако, это тот же Бокштейн! Когда
на него сыпется, он не перебирает, он весь
такой – переполненный своим миром, подчинённый
гармонии этого мира, в котором
дивные находки уживаются со слепыми пятнами клише.
Возможно, поэтому никто не
решался вооружиться лупой филолога дабы расставить
акценты – целинность поэтики
отпугивает, как-то несуразно, криво дышит эта
почва, а вдруг мы чего-то не понимаем?
вдруг Оно живое?.. Ну конечно! разумеется! не
на шутку живое:
Узлами строчек убегу
В остервенелый конный гул
Загонят кони в ритмы гонг
Окостенервы – крика ринг
Осиротелый грека горн
Окаменелых хоров Рим –
мёртвое так не захлёбывается, не топорщится
так, не топочет. Одна из сентенций Бокштейна гласит:
Осуществление же мысли всей
Стихотворенье – самосотворенье.
Я прекрасно понимаю,
что этот очерк не может дать полного представления о
разнопёрости птицы. После прослушивания каскада
бокштейновых стихов в авторском исполнении окончательно убеждаешься в том,
что печатный станок не приспособлен для адекватной передачи замысла “воплощения”
этих текстов. То ли мы вконец испорчены
нашими прямоугольными привычками, то ли стихи
эти полноценно дышат и звучат только
в сознании автора, – но в истинности последнего
усомнишься, листая “Блики волны”, – они шепчутся, кличут друг друга, цепляются
один за другой. Книга точно передаёт свойства этой поэзии – практически
рукодельная, она представляет собой факсимильное издание тетрадей,
в которых каждая страница использована до отказа.
Это джунгли строк, куда вплетены т.н.
ключи (комментарии к непонятным словам, о чём
ниже), некоторые строки фиксируются
после стихотворения второй раз, третий, почерк
при этом мельчает – своего рода намёк: тут тоном ниже, – и ко всему – авторские
украшения, графика: значки, символы, невнятные
закорючки и вдруг – удивительное существо из
зоопарка будущего: совершенная пластика животного и огромные глаза падшего
ангела.
Бокштейн – изобретатель.
Он возится со звуком, выискивает как заострить привычное, оттенить обыденное
значение, он навязывает новую фонетическую форму, сбивая с толку парадоксальным
написанием, “с тонким стоном” сталкивает созвучия, мнёт пластилин
языка. Как раз по такому поводу тот же И.Терентьев
писал: “Заумь – гниение звука – лучшее условие для произрастания мысли”.
Но автор этой птичьей
речи не ограничивается корне- и звукословием. Язык Бокштейна включает и
наново сочинённую терминологию, те самые ключи, о которых шла речь выше.
Причём, придумка тут может быть сколь угодно занятной: звамиль /zvamil`/
– закоулистая
чёрная роща с золотой шляпой. Казалось бы, экая
чушь (к тому же вырванная из контекста,
так и нормальные вещи зачастую вызывают недоумение),
но не будем спешить. Этот
метаязык, помимо живописных деталей и нового
прочтения норматива, претендует на более серьёзный охват. Я не случайно
заговорил о терминологии – в глазах Бокштейна метаязык
более ёмок и поэтому наиболее подходящ для репрезентации
идеального, абстрактного, принадлежащего сфере эстетики, историософии,
культурологии, экстрасенсорики, чего
угодно. Судите сами: самострация /samostratsi`а/
– олицетворение своих сусальных
комплексов в сверхлицо или в иной личности, сусальность,
слащавость, приторность;
псилок /psilok/ – вазочка вечности, провинциальный
образец совершенства; лимитформ
/limitform/ – восемь значений, приведу только
два: одно – исчерпанность сюжетов великих
религий для высокой культуры, другое – противоречие
вершины художественного
потенциала и нисходящего потока культуры; цларг
/tslarg/ – центральный гармонический
образ; лонсимар /lonsimar/ – мировой логос самоутверждения
образных пространств. Это
ли не грандиозно!
Мне остаётся только
гадать отыщется ли когда-нибудь трудяга, который соберёт по
кусочкам мозаику метаязыка Бокштейна и зафиксирует
тем самым непредсказуемый маршрут астероидов мысли этого оригинального,
к сожалению, плохо прочитанного по сей день
поэта. Илья не раз с воодушевлением посвящал
меня в свои планы – одно время речь даже
шла о создании – ни много, ни мало – “парапсихологической”
поэзии. Его логотворчество поражает масштабностью замысла, в котором безусловная
нацеленность, присущая
готическому мышлению, сочетает с собой разнообразие
барочной фантазии.
1994
(Версия откорректирована, статья
была опубликована журналом “Двоеточие” № 2, 1995, Иер.,
с презабавными опечатками)
_____________________________________________________________________________________________
|