.
Арье Ротман

Сад

Дьявол ласкает детей в саду – 
мулат 
по имени М. 
Учитель, важный,
как какаду, 
с пирожного лижет крем. 
Над песочницей наклонил каштан 
маленькие дворцы. 
В них вернулись из дальних стран 
певчие Бога, 
скворцы. 
Небо спокойно. 
Звенит звонок. 
Детвора наполняет сад. 
У ног резвится смешной щенок, 
за полу меня тащит в ад. 
Дьявол включает телеэкран, 
дети садятся в круг. 
Самый маленький хулиган 
за косички тянет подруг. 
Учитель грозит ему издалека, 
долизывая свой крем. 
Зевает, почёсывая щенка, 
мулат по имени М.
 

* * * 

Не спи, пастушка, в холодке: 
проспишь бахромчатые ризы, 
испуг травы, укус пирке, 
змею – обманщицу, подлизу.

Смотри, как камни разлеглись 
покатым ледниковым стадом. 
Как будто неба опились 
и ночью умерли от яда.

А нас для вымени времён 
сжуёт земля, изъест истома, 
в свой склеп вмурует фараон,
заварит в клетку хромосома.

Где каменщик шершавых тел, 
кому бизоньи шкуры дети? 
кто мир природою одел, 
сам, нагий, выскользнув из сети?

Круты загривки валунов, 
рыдает скопище у брода, 
что у живого есть любовь, 
как есть у мёртвого природа.

Рассвет

1
 С гребня гор на запад глядит шакал, 
сторожа голоса планет. 
Плачет Божье эхо, зовя со скал тень 
Того, Кого в мире нет.

Муэдзины поют из глубин земли,
и настолько велик Аллах, 
что акацию в нежной ночной пыли 
вместо ветра колышет страх. 
 

2

Под сальною тучей нагольной, 
пахучий, как квас в серебре, 
ковчежец луны треугольной 
разлился на пыльной горе.

Осиный, пчелиный, шмелиный, 
укус на востоке распух, 
как чёрные сливки с малиной, 
как с гребнем кровавым петух.

И в кожистых лапчатых шпорах, 
и в глазках его костяных вестей 
неразобранных ворох, 
и добрые есть ли средь них? 
 

*  *  * 

Обзавелся я прошлым, как телом, 
а земли для души не сыскал, 
что я с каменным солнцем ни делал 
и куда небеса ни таскал.

У изножия лествицы горней, 
в изголовье сомкнувшихся скал, 
хлеб видений вкушал я — но чёрный, 
и на камень вино расплескал.

Отдавал я наследство за кровлю 
и оплакивать мёртвых не смел. 
Обзавелся я прошлым, как кровью, 
но для тела земли не имел.
 

*  *  *

В маленькой левантийской стране 
с украденным именем 
я снова с Богом один, как в тринадцать лет, 
но теперь Его нет. 
Ужас трясёт головой, как корова выменем. 
В маленькой левантийской стране с украденным 
именем 
люди лакают груди, 
скот чешет живот, 
министры пьют из канистры 
мочу избирателей. 
 

Солнце

Солнце, безжалостное к старым,
мстит за юных, 
уже убитых. 
Равнина пышет человеческим паром. 
Пот высыхает на горах ядовитых. 
А младенцы, 
сожжённые в чреве Ваала, 
приучены к зною 
воспитателем, 
Сатаною.

Старики плачут. 
Их слёзы скатываются с перевала, 
козьими катышками по кручам скачут. 
С рожденья 
отданные Молоху, 
старики 
жару переносят плохо. 
Левиты в кондиционированной цирюльне 
выбривают когенам виски. 
За окнами 
бессильное солнце июня 
кричит от тоски. 
Школьницы украшают Астарту 
к празднику урожая.

...В атласе мира 
на самой маленькой карте 
я нашёл государство,
из которого семь лет уезжаю. 
 

*  *  *

В тридцать лет 
я учил иудейскую речь: 
как, шипящая, плещет кипящим ручьем, 
как клокочет, 
свистящая, 
глоткой змеиной, 
лижет древнюю книгу свою

(эту книгу учитель 
назвал двух миров пуповиной).

Сколько подлости в мире 
узнал я тогда от него 
полушарием левым, 
еврейской своей половиной.

Мой учитель не знал языка, 
все слова он придумывал сам. 
Страх мой новый пропах 
чернотой его глаз вороных, 
мраком страсти его 
я

дышал, 
как водой утопающий дышит, 
отравлялся и зрел 
тучным злаком безумья его.

Был он отроду слеп, 
но тогда мне казалось — 
он слышит.

«Двух миров полукровка, 
двум народам чужой, 
вот откуда сноровка 
межеумком — межой».

Эту песню 
я сам сочинил 
и её распевал от тоски. 
Только Бога не проклял, 
а книгу порвал на куски. 
Чуть не умер, 
когда раздирал себя на две своих половины. 
Словно книгу себя я порвал, 
разрубил корешок пуповины. 
Ел хасидский чеснок, 
водку пил.

...Ещё прежде 
Учитель себя оскопил.
 

*  *  *

Я по лестнице чёрной 
подняться не смог. 
Срамом статуй своих оглушил меня сад. 
Мрамор треснувший бил по губам, 
белорук, а
упавшего конь растоптал, 
медноног, 
укусил размозженный копытами гад.

Август львиной гримасой отхаркивал смог, 
штукатурным астматиком кашлял фасад, 
и тоска утащила на улицу мук. Я
приехал тебя оскорбить, 
Петербург, 
но боялся взглянуть на тебя, 
Ленинград, 
и по лестнице чёрной 
подняться не смог.
 

*  *  *

Когда мы встретимся в том лесу, 
где смеркается, 
старики, 
собирающие валежник, 
я дыханием 
удержу тебя на весу, 
паутинка моя, 
сентябрьский подснежник.

Старость 
любит всё класть на место — 
так мы окажемся рядом: 
жених в чёрном, 
в белом невеста, 
гости в саду 
и смерть сразу за садом.

Заголятся опрокинутые столы, 
закричат деревья, 
напуганные внезапным светом, 
воздух, 
покуда губы теплы, 
дважды шепнёт: 
Господи, 
только не это!
 

Русские евреи 

Ветхие ангелы, 
ломкие птицы священной крови. 
У русских евреев 
голые лица, 
кустистые брови.

Верные жёны, 
несчастные дети в смешанных браках. 
Забытая мудрость тысячелетий, 
старческий запах.

У русских евреев 
племянники в Штатах, венозные руки. Д
едовский тфилин, талес в заплатах,
гойские внуки.

Когда задёрнешь небо в России и крест ей сладишь, 
они умрут. 
И придёт Мессия 
прочесть им кадиш.
 

Март

Март – это грязь, 
что полощет косы в тазу. 
Коросту асфальта скребёт лопатой. 
И метлою дворницкой, матерясь, 
гонит, гонит единственную слезу 
через всю Россию, 
бесконечным лицом её конопатым. 
Не знаю, з
ачем я вернулся сюда, 
где от скверны хворобно 
и смертно нынче, 
где водопроводная зла вода – 
будто ребёнок отравленный хнычет. 
Почему я люблю не того, кто мил: 
март искалеченный, 
город увечный, 
где доползти не хватает сил 
в одури-дури до двери аптечной? 
Может быть, потому, 
что в носорожьем мире, 
в паучьем плену, в подвале острожьем, 
получил я когда-то письмо в тюрьму 
(а тюрьма была здесь, в этом городе, 
любящем тьму и страх), 
и с тех пор он пропах 
тою 
милостью Божьей.
 

*  *  *

Запасите мне там прошлогоднего снега, 
где от кашля я рвусь 
и расходятся швы, 
будто ветхое платье от грешного бега, 
от февральской, горячей, 
дурной синевы.

Запасите мне снега в кашне ваших длинных, 
в рукавицах, в карманах, 
на чёрном дворе. 
В страхах ночи, 
в игольчатых, мглистых, дурманных, 
индевелых туманах на поздней заре.

Я не буду грешить, 
только дайте мне снега, 
сколько там ни истоптано в смерти живой, 
где от кашля я рвусь, 
задыхаюсь от бега, 
и в глаза ледяные стучусь головой.

Дайте снега, 
и пусть он от копоти чёрен, 
я отмою его 
как отмылись во мне 
страстных божеских восемь –
 то ли лет, 
то ли зёрен, 
то ли капель 
на белой от солнца стене.
 

п
________________________________________________________