Гл. V: И СНОВА НАША СЕМЬЯ 
.
 

   Теперь я вернусь назад, потому что кроме дел школьных и, касавшихся всей страны, были еще и дела семейные. 

Семья Венгеров.
Справа налево: Абрам Венгер, Вера Абрамовна, Меир,
Анюта, Роза. Сидят: бабушка - мать всех, кроме Веры; Бася 
(она же Шура Большая), стриженная после тифа 

   Надо сказать, что семейные дела были у нас довольно пестрые, и разбираться в них тогда было мне куда сложнее, чем в школьных и общественных. Многое из того, что я видела тогда, я начала осмысливать гораздо позже, кое в чем разобралась лишь сейчас. 
   У нас было невероятное количество родственников, большинство из которых почему-то опекали мои родители - одних потому, что они были младшие, других потому, что те не смогли, не успели приспособиться к новой жизни. 
   В Харькове жили мамины братья Мендель и Исаак со своими семьями, мамина сестра Стерна с детьми, папины сестры Феня и Роза. Самым близким был для меня Мендель. Он был старше мамы на двадцать пять лет и вполне заменял мне дедушку. Мы с Ленькой называли его Мема, и постепенно так стала звать его вся семья. Он был высокий, худой блондин, ужасно похожий на Горького. Глаза у него были серые и «мохнатые», опушенные длинными темными ресницами. Но главное - они были добрыми, удивительно добрыми, только иногда еще и печальными, и когда Мема смотрел на меня такими добрыми и печальными глазами, сердце у меня сжималось, мне хотелось плакать, хотя я не только не знала причин его печали, но и не думала об этом. Вероятно, с тех пор серые «мохнатые» глаза стали моими любимыми, и, встретив человека с такими глазами, я проникаюсь к нему немедленной, безоговорочной, немотивированной симпатией. 
   У Мемы была жена Шева, очень напоминавшая ведьму, и двое детей - Боря и Рая. Дети были взрослые, получившие образование (младшая, Рая, была старше меня на двадцать лет), но продолжали жить с родителями, Боря не женился, Рая не выходила замуж. Я очень любила, когда Мема бывал у нас, но не любила бывать у них. Нельзя сказать, чтобы я не любила Борю, Раю или даже Шеву - каждого из них в отдельности принимала. Меня угнетала атмосфера их дома. Жили они в небольшой полутемной комнате в коммуналке. Комната была перегорожена фанерной перегородкой, за которой находилась импровизированная кухня. Запах керосина, пищи, шипение примуса постоянно наполняли комнату. Обстановка в комнате была нищенская даже по нашим тогдашним понятиям - железные некрашеные кровати, обшарпанный диван. Все это отгораживалось друг от друга старыми шкафами, которые поворачивались к людям фанерными некрашеными спинами. Теперь бы я сказала, что комната имела вид ночлежки или случайного пристанища, в котором люди приютились ненадолго и вовсе не собираются жить. В известном смысле это так и было - семья жила мечтой о квартире, о кооперативной квартире, которую они строили, отдавая туда в качестве взносов все свои заработки до последнего гроша и отказывая себе во всем. 

Здание Госпрома в Харькове. Фото 1930 г.

   Кооператив строился годами, а когда был, наконец, построен, именно им почему-то не хватило квартиры. Им вернули деньги - вот только не могли вернуть вместе с деньгами годы голода, нищеты и надежд. Но было в этой семье что-то еще, что-то кроме нищеты, неуюта и вечного ожидания. 
   Мне всегда казалось, что входя в эту комнату, Мема становится ниже ростом, съеживается, как будто он здесь виноват перед всеми. Шева немедленно ложилась в кровать и начинала вздыхать и охать, Рая, довольно красивая голубоглазая блондинка, говорила железным голосом что-нибудь вроде: «Мама еще не обедала, нужно налить керосин в примус», и только Боря сидел в углу комнаты, не поднимая глаз от какого-то ящика, начиненного всякими блестящими штучками и лампами, и улыбался доброй и неловкой улыбкой. Мема бросался наливать керосин и варить манную кашу. 
   По профессии Мема был учителем, наверняка очень хорошим, но почему-то не мог получить работы по специальности, а ничего другого не умел. Работал он в какой-то конторе счетоводом и получал гроши. «Бист ду а гройсер какер, зай а меламед», - часто повторял он еврейскую пословицу, горько иронизируя над собой. В переводе на русский язык это означает «если ты большой засранец, так будь учителем». Но даже последнее было ему не дано. 
   Мне кажется, что в нашем доме Мема отдыхал душой. Мы с Ленькой заменяли ему внуков, он играл с нами, рассказывал смешные истории, какие-то потешные стишки, которых знал множество, делал нам замечательные игрушки-самоделки. Мне он сделал из досочек и фанеры настоящий кукольный дом, с мебелью внутри. На окнах были резные наличники и ставенки, а сами окна имели застекленные рамы. Ставни и окна открывались, двери тоже. 
   Когда приходил Мема, нам сразу становилось весело. Немец-перец-колбаса сел на лошадь без хвоста, сел задом наперед и поехал в огород», - декламировали мы хором. «А на бал кони ходят?» - скороговоркой спрашивал Мема, так что получалось: «На балконе ходят?», и мы с Ленькой хором отвечали «да», прекрасно зная, что нас ждет какой-то подвох. А в другой раз рассказывал историю о том, как старый еврей, почти не знающий русского языка, находит обрывок бумаги, на котором напечатаны слова: «наконец дочерей», и начинает мучительно думать, что бы это значило, но придумать ничего не может. Вконец измученный, он идет за советом к ребе, и они начинают думать вместе. Ребе рассуждает: «'На' - это 'на', 'конец'... конь - это большая лошадь, а конец - маленькая. 'До черей'... Ну, 'до' - это понятно, а 'черей'? Есть иерей, есть архиерей, а это черей. Понятно! Тут написано 'На тоби коня и езжай до священника!'» 
   Дома же Мема был единственной рабочей силой, потому что у Шевы было слабое здоровье и она должна была беречь себя, а Рая и Боря были инженеры-энергетики и у них не хватало времени на мелочи быта. 
   Кстати, тот ящик, над которым сидел Боря, был ламповый радиоприемник, первый приемник, который я увидела в своей жизни. По-моему, Боря собирал его года два, прежде чем он заговорил, но когда это случилось, это была сенсация. Все родственники и знакомые ходили смотреть на чудо и слушать его и не могли поверить своим глазам и ушам. Боря всем терпеливо объяснял устройство приемника и рассказывал про радиоволны, но это ничему не помогало: «Все равно не понимаю и никогда не пойму, - упрямо сказала моя мама, - все равно это чудо необъяснимое». Больше всего ее поражало отсутствие материальных, ощутимых носителей звука - проводов, трубок, - звук, по ее мнению, возникал ниоткуда. 
   Много лет спустя я узнала, в чем был виноват Мема. 
   Во-первых, Мендель был убежденным сионистом. В начале девятисотых он познакомился с Бяликом и вскоре переехал из Херсона в Одессу. Там он написал учебник для домашнего изучения иврита и напечатал его в типографии Бялика. Судя по рассказам мамы, типография была маленькая. Авторы зачастую оказывались одновременно и корректорами, и наборщиками, и печатниками своих книг. По крайней мере, 
именно так был напечатан учебник Менделя. У Бялика Мендель познакомился с Шолом-Алейхемом, Менделе Мойхер-Сфоримом и многими другими деятелями еврейской культуры. 
   Естественно, что Мендель мечтал выехать в Палестину и вывезти туда свою семью. Срок выезда был уже назначен, все было готово, но... Началась война 1914 г. Мендель ждал - пройдет год, два, война кончится и они поедут. Но за войной пришла революция, а за революцией гражданская война. Они застряли. Но Мендель не хотел не только отказываться от своих сионистских идеалов, но даже скрывать их, хотя отношение к сионизму в двадцатые годы было уже резко недоброжелательным. Именно поэтому Мендель и не мог получить места учителя. Кроме того, его неблагонадежность» бросала тень на детей, могла повредить им, и потому к концу двадцатых семья заставила его навсегда уйти из общественной жизни. 
   Во-вторых, незадолго до описываемого времени Мендель полюбил умную, сильную и благородную женщину, которую я хорошо знала, но имени которой не назову, потому что у нее есть дети и внуки. Мендель был слишком привязан к своим детям, чтобы решиться уйти из семьи, да и Шева была болезненной и нежизнеспособной, оставить такую беспомощную женщину было неблагородно. Но, как говорится, сердцу не прикажешь, и 
загнанная внутрь, в подсознание, любовь нашла выход - однажды ночью Мендель проговорился во сне... 
   Вот эти два преступления и сделали его парией в семье. 
   На совести Менделя было и третье - единственное, которое, по моему мнению, действительно можно было поставить ему в вину, - то, что Рая не вышла замуж. Еще в институте Рая полюбила своего однокурсника Сергея. Сергей был русский, и Мендель воспротивился их браку. Он твердо заявил, что Рая должна сделать выбор - или Сергей, или семья. 
   Мендель вовсе не был таким ортодоксом, непримиримым противником русских - у него было много русских друзей. Но он боялся, что брак Раи с Сергеем может оказаться препятствием к их выезду в Палестину, на который он надеялся до последнего дня своей жизни. И все-таки... 
   Рая осталась в семье. Они с Сергеем очень любили друг друга, все надеялись на какие-нибудь перемены. В 41-м Сергей ушел на фронт и не вернулся. Мендель тоже умер в 41-м году, в Свердловске, куда эвакуировался из Харькова завод, на котором работали Рая и Боря. Шева же сберегла себя на долгие годы - она не дожила до ста лет всего два месяца. 
   Самым непримиримым и зорким врагом Менделя в семье была Рая - хранительница семейного очага. Так, по крайней мере, она понимала свою миссию. Рая безжалостно уничтожала всю корреспонденцию, приходившую на имя Менделя, всячески пыталась убрать из дому книги на иврите. Уже совсем недавно, перед самым моим выездом в Израиль, она призналась мне в этом и рассказала, что после смерти отца сожгла все, что ему удалось сохранить, и в том числе последний экземпляр учебника иврита, написанного и изданного им. Сохранилась только одна фотография или открытка, на которой, опершись на борт перевернутой лодки, стоит Шолом Алейхем. Эту фотографию Рая подарила мне. 
   Другой мамин брат, Исаак, был прямой противоположностью Менделя. О нем я довольно подробно рассказывала в самом начале своих воспоминаний. Это именно он служил в царской армии и был гренадером Ее Величества Мариинского полка. Он пришел с военной службы убежденным антисемитом, но очень скоро под влиянием семьи вернулся в свое еврейство. Однако по складу своего характера и несколько прямолинейного мышления не мог стать ни сионистом, как Мендель, ни меньшевиком, как другой мамин брат Самуил. Он стал большевиком. Мама всегда с гордостью рассказывала мне о том, что когда началась гражданская война, Исааку было уже 50 лет, но он сел на коня и вступил в армию Буденного. С этой армией прошел он все годы гражданской войны. Однако ни разу за всю жизнь мне не удалось услышать от него ни одного рассказа об этом времени. Он как бы исключал «буденновские» годы из своей жизни. Мне это казалось удивительным и странным - ведь я читала столько рассказов о подвигах буденновцев, знала столько песен - это был настоящий героизм, это было что-то, чем можно было гордиться и чем гордилась я, рассказывая о нем своим друзьям. А он молчал. «Конармию» Бабеля я прочла много позже, когда Исаака уже не было в  живых, и только тогда поняла, что он мог бы рассказать слишком много, и потому молчал... 
   Теперь я понимаю, что в те годы, когда я с ним общалась, ему уже было за 60. Но был он по-прежнему очень красив, подтянут, элегантен. Он умел радоваться тому, что было рядом, и тому, что он считал замечательными победами нашей советской страны. Его семья ничем не напоминала семью Менделя, хотя тоже жила, как теперь говорят, в плохих жилищных условиях. Но это каким-то образом почти выпадало из поля зрения и самих хозяев, и посетителей - все в доме были веселы и озабочены своими делами - учебой, работой. Дети Менделя никогда не принимали участия в общественной жизни. Они не были комсомольцами и, тем более, не стали партийными. Дети Исаака, напротив, проявились активными комсомольцами, всей душой принимавшие комсомольскую жизнь, комсомольские идеи, даже самые нелепые. Я уже рассказывала о том, как рьяно один из сынов Исаака, Лева, блюститель комсомольских идей, запрещал своей жене «мещанские штучки», например, повесить какой-нибудь безыдейный коврик над кроваткой маленького ребенка. И Лева, и другой сын Исаака, Додик, не гнушались никакой работой. В то время, о котором я пишу, они были уже на пути к высшему образованию. Но до того работали и сторожами, и слесарями, и токарями, и даже чернорабочими. И все с одинаковой отдачей. 
   Исаак, разумеется, был членом коммунистической партии и по сравнению с другими Магиными, своими братьями и сестрами, занимал высокую должность - был директором музыкальной школы. 
   К нам Исаак приходил гораздо реже, чем Мендель. У него просто не было свободного времени. Но у меня завязался с ним какой-то отдельный и очень тесный контакт. Он любил бродить со мной. Брал меня одну, без Леньки, и мы шли туда, где уже кончались дома нашего «загоспромовского» поселка и начинались пустыри. Захламленные, забросанные мусором и все-таки еще сохранившие следы природы. И вот там, на пустыре, Исаак начал рассказывать мне необыкновенные сказки. Сказки, которых до того мне не рассказывал никто. Историю о том, как Моисей вывел из египетского плена еврейский народ. И негромким своим, спокойным, ровным голосом сказал: «Ты понимаешь, что ты тоже еврейка?» - «Понимаю», - сказала я бодро. Я действительно очень хорошо это понимала. Но я, конечно, никогда раньше не слышала, что мой народ был в рабстве, что был необыкновенный человек Моисей, который вывел всех моих предков из египетского плена и повел их по пустыне. Пустыня представлялась мне похожей на те пустыри, холмистые, покрытые неровной желтой травой, по которым мы бродили с Исааком. А потом он рассказал мне удивительную историю о Маккавеях. Я до сих пор помню эти наши беседы как прорыв во что-то совершенно для меня новое и неизведанное, встречу с теми сказками, которые очень отличались от любимого мною «Конька-горбунка» и сказок о Бове-королевиче или Илье Муромце. И от многого, что я слышала раньше. Я тогда ни капельки не удивлялась тому, что все это рассказал мне не Мендель, а именно Исаак, и почему-то ничего не рассказывала об этих необыкновенных встречах даже маме. Я до сих пор не могу понять, что заставляло меня молчать, - наверное, особая атмосфера этих встреч. 
   Мамина сестра Стерна жила на окраине города, в маленьком одноэтажном домишке, но в комнатах у нее (у нее были две маленькие комнатушки), в отличие от семьи Менделя, было всегда идеально чисто, выбелено, выскоблено, накрахмалено. Стерна была почти ровесницей Менделя, а выглядела много старше его. Она была высокая, ширококостая, с тяжелой поступью женщина. Весь облик ее был крестьянский, да и жизнь она прожила, по сути дела, крестьянскую. Ее выдали замуж очень рано, по старым еврейским обычаям, за человека, которого она впервые увидела только на свадьбе. Гдали Косачевский был богат, имел крепкое крестьянское хозяйство возле города Нежина. Но это и все, чем обладал: оказалось, что он мал ростом, по плечо будущей жене, плюгав и несимпатичен. К тому же семья его оказалась туберкулезной. Стерна родила семерых детей, и пять из них умерли от туберкулеза. Последняя, восемнадцатилетняя красавица Фрида, сгорела за две недели от туберкулезного менингита. Остались двое, Маня и Иося, и ради них жила Стерна. 
   У Мани был маленький сын Вова. Иося был одинок, и Вова называл его папой. В нашем доме Стерна почти никогда не бывала, и мы у нее бывали редко. Зато Маня с Вовкой и Иося бывали у нас часто; оба они были педагогами. Мама, конечно, любила Стерну, не могла не любить, жалела ее, но близости между ними не было. У нас в доме с осуждением и почему-то всегда шепотом говорили о том, что Стерна ходит в «Торгсин», а потому и едят и одеваются они иначе, чем мы. «Торгсин» («Торговля с иностранцами») был системой магазинов, торговавших импортными продуктами и промтоварами, и только в этом, по-моему, заключался смысл его названия. В отличие от нынешней «Березки» в уплату за товары в «Торгсине» принималась не валюта, а золото, серебро, драгоценности и антиквариат, хотя, может быть, и валюта тоже. По-видимому, главной задачей этих магазинов было выкачать у населения оставшиеся от былых времен ценности, и выполняли они ее отлично. В нашей семье ценностей ни у кого, кроме Стерны, не было, да и у нее они были не бог весть какие и довольно скоро иссякли. Но могла ли она, потерявшая пятерых детей, рисковать оставшимися ради престижа своих родственников, считавших «Торгсин» прибежищем недобитых буржуев и нэпманов?.. 
   Из папиных сестер в Харькове жила в то время одна Феня, которая отнюдь не нуждалась ни в опеке, ни в снисхождении. Напротив, в посадке ее красивой головы, в том, как безукоризненно и красиво она одевалась, чувствовалось даже некоторое превосходство, какая-то элитарность. Папа вывез ее в двадцатые годы из голодающего Херсона, и жила она поначалу у моих родителей. Феня любила моих родителей, любила бывать у нас, и это неуловимое «чуть-чуть» ее превосходства могло бы пройти мимо меня, если бы у Фени не было мужа и сына. Мама и бабушка совершенно откровенно ненавидели фениного мужа Сему, а я терпеть не могла ее сына Марата, своего ровесника. Оба они были какие-то необыкновенно холеные, барственные, снисходительные. 
   В присутствии Марата я всегда чувствовала себя дурой. В игру он не вступал, в разговор, фактически, тоже - говорила обычно я, а он щурил глаза и презрительно, точь-в-точь как Сема, кривил губы. 
   Мама рассказывала, как невзлюбила Сему с первой же встречи, потому что у него оказались скользкие, липкие руки; а бабушка - о том, как захлопывала перед его носом дверь, когда он только ухаживал за Феней. Сема еще со времен гражданской войны был чекистом, а теперь служил в ГПУ, но продолжал называть себя чекистом. Карьера этого мелкого и ничтожного человека, не имевшего ни образования, ни самостоятельно приобретенных знаний, ни нравственных принципов, была поначалу феерической - во время процесса над Каменевым и Зиновьевым он был следователем по делу Каменева. У меня до сих пор волосы на голове шевелятся при мысли, что это мурло допрашивало Каменева, имело власть над ним, могло принести ему боль и унижение! Правда, и его судьба при этом была предрешена - Сталину не нужны были свидетели для будущих историков, и исполнителей его кровавых замыслов он убирал разными способами - наверное, каждый следующий убирал предыдущего. Сема был арестован в тридцать седьмом году и как враг народа получил двадцать лет лагерей. По словам Фени, он знал, как себя вести, без колебаний и проволочки подписал все обвинения, чем до минимума сократил количество допросов, а в лагере прислуживался к начальству (скорее всего, был стукачом), и потому выжил. Выжил, уйдя от бдительного ока Сталина, затерявшись среди десятков тысяч своих реальных и потенциальных жертв. Весьма показателен его финал - реабилитирован в пятьдесят шестом году, при Хрущеве (не парадокс ли - сталинский палач реабилитирован Хрущевым?), получил персональную пенсию, купил дом в Крыму, стал сдавать комнаты курортникам и торговать овощами и фруктами со своего участка. 
   Как я поняла после, Феня его не любила, а боялась, и когда погиб на фронте Марат, порвала с ним окончательно - больше их ничто не связывало. Сема же долго не оставлял Феню в покое - звал в свою крымскую «усадьбу». Однако она к нему не поехала и навсегда осталась жить в Свердловске. 
   Время от времени в нашем доме появлялась Соня. Она гостила у нас иногда месяц, иногда три-четыре. Ни о степени ее родства с нами, ни о том, откуда она появлялась и куда потом исчезала, никто никогда не говорил, а мы с Ленькой, конечно, не задумывались. Мы любили ее приезды - она уделяла нам много внимания, приносила хорошие книжки. 
   Соня была худая, с абсолютно плоской грудью, но при этом элегантная женщина. Одета она была всегда - зимой и летом - в одном стиле, носила строгий английский костюм с безукоризненно белой блузкой. У нее было смуглое худое лицо, иссиня-черные вьющиеся волосы, довольно узкие черные глаза. Ее можно было бы даже назвать красивой, если бы не выдающиеся скулы и крючковатый нос. Речь у Сони была несколько манерная и экзальтированная. Она любила говорить, что она библиотекарь, библиотекарь с большой буквы, что в библиотечном мире перед ней буквально преклоняются, но где именно это было, оставалось неясным, потому что на моей памяти она нигде и никогда не работала. В доме у нас она тоже никогда ни к чему не прикасалась, за ней ухаживали папа и мама. Помню, как-то мы оставались с Соней одни, мама оставила нам готовый обед и сказала, что придет попозже. Соня покормила нас, поела сама и решила, что нам надо срочно идти гулять. Посуда, которую обычно мыла я, осталась в раковине немытой. Вечером папа раздраженно сказал: «Почему не вымыта посуда?» - «Я не прислуга», - поджав губы, ответила Соня и вышла из кухни. «Барыня на вате!» - вскипел папа, но мама кинулась его уговаривать: «Ты же знаешь, как она травмирована!» В тот вечер Соню с трудом удалось уговорить поужинать, а мои родители крутились вокруг нее, как виноватые. 
   В этот раз Соня приехала надолго, не меньше, чем на полгода. «У Сони скоро родится ребеночек, у вас будет новый братик или сестричка», - сказала мама нам с Ленькой. 
   Время от времени Соня куда-то уезжала на выходной день, и мама всегда волновалась, благополучно ли она доедет. 
   Как-то папа и мама позвали нас с Ленькой, усадили, и папа с волнением и необычайно серьезно сказал, что завтра мы встанем очень рано и поедем в город Белгород, в гости к его брату Мееру. Я была не просто удивлена, но сбита с толку - я слышала о Меере тысячи рассказов, прекрасно знала, что он младший и притом любимый папин брат. Но рассказы о нем почему-то заканчивались началом гражданской войны, и мне было неясно, куда он исчез. Вопросы падали в пустоту, и вскоре я решила, что Меер погиб в гражданскую, как, я знала, погиб и другой брат, Мойше. И вдруг я узнаю, что Меер живет совсем рядом, в двух часах езды от нашего города! Куча всяческих «почему» навалилась на меня: почему о Меере вообще не хотели ничего говорить? Почему он ни разу не приезжал к нам и мы не ездили к нему? Почему, наконец, такие лица у мамы и папы? Но ни одного вопроса я не задала. 
   Поездка в Белгород помнится мне смутно. Выехали мы очень рано, и в поезде я мгновенно уснула. Папа разбудил меня, когда мы уже подъезжали, и сказал: «Смотри, меловые горы». Я взглянула в окно и ахнула - передо мной были совсем белые горы, горы из мела! Я представила себе, что могу подойти к этим горам, отломить кусочек и писать, и позавидовала белгородским детям, у которых мела - завались! 
   Потом мы долго шли по Белгороду, маленькому и почти сплошь одноэтажному городу. В одном из таких одноэтажных домиков жил Меер. 
   Как только мы вошли в комнату и сидевший за столом мужчина поднялся нам навстречу, мама бросилась к нему, поцеловала и заплакала, уткнувшись ему в грудь. «Меенька, - повторяла она сквозь слезы, - Меенька!» Папа тихонько отстранил ее, братья обнялись и замерли. 
   Когда мы уезжали, Меер сказал тихонько: «Берегите ее». - «Не беспокойся, - ответили папа и мама хором. - Все будет в порядке. Мы дадим телеграмму». На обратном пути мама почти всю дорогу плакала; я никогда раньше не видела, чтобы мама столько плакала. Я вообще очень редко видела мамины слезы, и потому была еще больше озадачена и одновременно подавлена. Ни на один из вопросов, возникших у меня, когда мы ехали в Белгород, я не получила ответа, напротив, к ним прибавился еще один - там, в Белгороде, я узнала, что Соня - жена Меера. Но почему же об этом никто никогда не говорил?.. 
   Да, видно недаром мама так любила Некрасова... 

   «Кто это?» - спрашивал Саша. 
   «Кто? Это дедушка твой...» 
   И отвернулся папаша, 
   Низко поник головой... 

   Печальную быль о Меере, Соне и многих других мне довелось узнать совсем не так скоро... 
   Примерно через месяц после нашей поездки в Белгород Соня родила сына. 
   Когда папа с мамой привезли их из роддома, мы увидели совершенно очаровательное существо - смуглое, с черными вьющимися довольно длинными волосами и длинными черными ресницами. Честное слово, я за всю свою жизнь больше никогда не видела такого прелестного младенца! 
   Мееру тут же телеграммой сообщили о рождении сына, и от него получили в ответ другую, весьма лаконичную - «Поздравляю Мартыном!» 
   Мы с Ленькой сначала остолбенели, а потом завизжали от возмущения: как это так - нашего братика, которого мы давно уже окрестили Сашей, вложив в это имя всю свою любовь, - будут звать каким-то Мартыном! Мы этого не допустим, не можем допустить! К нашему удивлению, наш яростный протест нашел живой отклик у всех, включая Соню, и Мееру была послана еще одна телеграмма - «Поздравляем Сашенькой!» Он покорился. Но для меня ко всем странностям, связанным с Меером, прибавилась еще одна: зачем ему, такому умному (а мама утверждала, что он самый умный из папиных братьев, хотя другой брат, Йося, был к тому времени уже заместителем командующего Черноморского флота) и доброму (по словам мамы, он был и самым добрым из них), мог назвать своего ребенка таким ужасным именем? Ведь его обязательно будут дразнить мартышкой! Я спросила об этом у мамы и узнала, что у Сони и Меера была дочка, звали ее Марта, она умерла совсем маленькой. В память о ней Меер и хотел назвать сына Мартыном. «А Соня не хотела?» - «Соня? Нет. Наверное, ей тяжело вспоминать», - как-то неуверенно ответила мама. «А почему она умерла?» - « Простудилась. Соня везла ее издалека, из Сибири, по холодной реке, и там не было ни теплой каюты, ни врача...» - «Из Сибири?! Почему из Сибири?» 
   Я знала о Сибири очень мало, в основном, из двух источников:  из «Русских женщин» Некрасова («Здесь мать - водицей снеговой,\ Родив, омоет дочь,\ Малютку грозной бури вой\ Баюкает всю ночь,\ А будит дикий зверь, рыча...») и из песен каторги и ссылки, которые во множестве пела мама («Динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный, динь-бом, динь-бом, путь сибирский дальний...» ). Мама увидела мой потрясенный взгляд и быстро заговорила о том, что многие люди живут в Сибири всю жизнь, что там есть большие хорошие города и железные дороги, но я превосходно знала свою маму и тотчас уловила ее смятение. Я не стала продолжать допрос. 
    Истина оказалась очень проста и не столь уж далека от моих тогдашних познаний о Сибири.
   С 1922 года Меер таскался по тюрьмам и ссылкам. До революции он был активным членом РСДРП, но не большевиком, а меньшевиком. «У него был теоретический склад ума, а большинство теоретиков почему-то склонялось к меньшевизму», - позднее сказала мама. Меер был твердо убежден, что Россия не готова к пролетарской революции, не готова ни материально, экономически, ни духовно. И разделил судьбу многих своих единомышленников. Нет, они не участвовали в антисоветских мятежах, не боролись с оружием в руках против советской власти, даже не саботировали - они были первыми советскими диссидентами, людьми, пытавшимися продолжить теоретический спор с большевиками и подведенными под сокрушительную логику тезиса «Кто не с нами, тот против нас». Да, Владимир Ильич выпустил из страны (или выгнал?) их лидера, своего друга, по его же собственным словам, кристально честного человека - Мартова, 
но участь остальных была санкционирована им же, Владимиром Ильичом. Может быть, в отсутствие Мартова это было уже не так сложно?.. Именно в память о Мартове Меер назвал свою дочку Мартой и хотел назвать сына Мартыном. 
   Как бы то ни было, к тому моменту, когда я впервые увидела Меера, двенадцать лет советских тюрем и ссылок было у него за спиной. Соня то приезжала к нему в ссылку, то уезжала «на большую землю», нигде по-настоящему не оседая. Она громогласно утверждала свою приверженность к большевизму, вызывая тем самым большие осложнения во взаимоотношениях Меера с товарищами по колонии ссыльных. На самом же деле ей было глубоко наплевать на политические распри, она хотела нормальной семьи и спокойной обеспеченной жизни, а для этого надо было заставить Меера «раскаяться», получить индульгенцию, и Соня старалась изо всех сил. Но Меер не мог этого сделать. Даже тогда, когда в ссылке родилась у них дочь, в честь Мартова названная Мартой (вопреки, конечно, желанию Сони, но при активной поддержке товарищей по колонии). 
   Но что очень долго оставалось для меня неизвестным, это то, что вместе с Меером в этой колонии ссыльных находилась и папина сестра Бася - самая младшая, самая любимая. И она, и ее муж Алик тоже были меньшевиками. Алик даже был членом меньшевистского ЦК. Оба они, как и Меер, по приказу «железного Феликса» и с личного благословения Ленина уже в начале двадцатых попали в тюрьму, а затем в сибирскую ссылку. 
   О Басе в нашей семье ходили легенды. Но в легендах речь шла о маленькой, чуть ли не трехлетней девочке. В 1906 году мой папа был арестован за участие в революции пятого года и посажен в Херсонскую тюрьму. Как рассказывала моя бабушка, соседи, узнав о его аресте, говорили друг другу с удивлением: «Сын балагулы Шахне не хочет царя!» И пожимали плечами. В ту пору свидания в тюрьмах разрешались даже политическим, тем, кто «не хочет царя». И потому бабушка и мама регулярно посещали папу. Их неизменной спутницей была маленькая Бася. Приходя в тюрьму, она садилась к папе на колени и говорила: «Абрам, мне жмет ботиночек...» Папа снимал с нее ботиночек, доставал оттуда записочку и клал новую. Но больше Бася не жаловалась - она прекрасно понимала, что эту записочку надо донести до дому. 
   Этот рассказ о Басе я помнила чуть не с рождения. Но потом след ее затерялся. Сколько я ни спрашивала, мне просто никто ничего не говорил. И лишь однажды на глаза мне попалась старая фотография. На ней, среди других членов папиной семьи, оказалась молоденькая девушка, почему-то стриженная наголо и абсолютно мне незнакомая. «Кто это?» - спросила я, и мама машинально ответила: «Бася». - «А... а почему она такая?» - «У нее был сыпной тиф, при этой болезни у человека выпадают волосы, и он может навсегда остаться лысым, если его не постричь». - «Она умерла?» - спросила я, уловив что-то очень грустное в маминой интонации. Но мама уже выходила из комнаты, унося с собой фотографию... 
   Но мои догадки, к счастью, оказались неверны. Бася осталась жива и так же, как Меер, попала в число первых диссидентов. После ареста она оказалась в Суздальской тюрьме, находившейся в одном из древних монастырей. Когда ее вели по коридору, она вдруг услышала глухой стон и, оглянувшись, увидела, что тюремщики избивают ее мужа, Алика. Она рванулась и встала между ним и «стражами революции», пытаясь защитить мужа. Заслонив его собой, она отбивалась острыми каблуками туфель, которые еще не успели с нее снять. Конечно, это длилось секунды, затем ее схватили за волосы и потащили дальше по коридору... 
   Из истории этой тюрьмы Бася рассказывала мне впоследствии еще одну новеллу. В той же камере, где сидел Алик, находился в ту пору еще один из идеологов меньшевизма. В свое время, при царе, он сидел в одной камере с Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. «Железный Феликс» вызывал восхищение сокамерников тем, что никогда не вставал перед начальством, - а вставать при появлении в камере начальства были обязаны все. Но Дзержинский, чтобы избежать этого, при виде начальства немедленно садился на парашу. И вставал с нее только тогда, когда начальство удалялось. В Суздальской тюрьме, разумеется, тоже была параша. И вот, когда политические заключенные Суздаля потребовали, чтобы с ними обращались, как с политическими, а не как с уголовниками, к ним приехал Дзержинский. «Встать!» - рявкнул начальник тюрьмы, входя вместе с ним в камеру. И тогда его старый товарищ и сокамерник быстро сел на парашу. Дзержинский повернулся и мгновенно вышел из камеры. Не успел он выйти, как в камеру ворвались надзиратели и зверски избили нарушителя. 
  

Но все же, по сравнению со сталинскими, времена эти были еще 
«либеральными», и, отсидев срок в Суздале, Бася и Алик были отправлены в сибирскую ссылку вдвоем... Они попали в ту самую колонию, в которой находился Меер. Жизнь в колонии была очень тяжелой, потому что никакой работы в этой глуши найти было невозможно, а денег ссыльным не давали. По сути дела, им грозила голодная смерть. Единственное, что было разрешено, - один раз в месяц получать посылку. И вот восемь семей (я точно не знаю, может быть, их там всего было восемь) договорились между собой. Каждая семья могла получить одну посылку в месяц. Все, что находилось в посылке, делилось на всех, а распределение посылок старались организовать так, чтобы каждая приходила дня через четыре после предыдущей (или же откладывали слишком рано пришедшую посылку). Таким образом, съедая одну посылку за четыре дня, всем можно было не умереть с голоду. Родственники и друзья ссыльных, оставшиеся на воле, вполне понимали ситуацию. Посылки приходили регулярно, хотя даже посылать их было небезопасно. В нашей семье посылки посылали только двое - одну посылку в месяц мама, другую - папина сестра Роза. Мама, как выяснилось, никогда не отправляла посылок из города, где жила, а каждый раз ездила в какое-либо другое место, где ее никто не знал. Она просто-напросто боялась подвести папу. Да папа и не знал о том, что она эти посылки посылает. 
   Все ссыльные аккуратно выполняли договоренность - они ведь были почти что одной семьей. Все, кроме Сони. После того, как у нее родилась Марта, она перестала делиться посылками или же отдавала товарищам ничтожную часть. Меер ничего не мог с ней сделать, она кричала: «У меня ребенок!» Между прочим, такой же маленький ребенок, девочка Татьянка, была в это время и у Баси. Были дети и в других семьях. Вся колония собралась и сурово осудила Соню. Через некоторое время Соня забрала ребенка и последним пароходом, перед самым закрытием навигации, уехала, несмотря на настойчивые возражения Меера. Марта погибла в пути. 
   Больше Соня в ссылку не вернулась, но и постоянного места жительства не обрела. Она жила то у одних, то у других родственников Меера, всем своим видом и поведением подчеркивая, что жизнь ее разбита и исковеркана по его вине... Мне кажется, что она совершенно потеряла способность к тому, чтобы жить самостоятельно, зарабатывать на жизнь и даже самообслуживаться, превратилась в принципиальную иждивенку. Возможно, что это был психический сдвиг.
   Наконец, срок ссылки Меера истек, но жить в крупных городах ему не разрешили, и папа устроил его в Белгороде, токарем на каком-то предприятии. (Тогда-то папа и обнаружил в Белгороде огромные склады зерна, о которых говорилось в предыдущей главе.) Меер был превосходным, квалифицированным токарем, до революции работал на заводе в Екатеринославе, нынешнем Днепропетровске. Условия, в которых проходила жизнь в Белгороде, разумеется, были не слишком комфортны, кроме того, Соне следовало там вести хозяйство, а может быть, даже пойти работать, к чему она была абсолютно не готова. Поэтому, как только стало ясно, что она беременна, Соня перебралась к нам. Та жалкая, виноватая улыбка Меера, которая так поразила меня 
при первой встрече, относилась, конечно, к тому, что он загубил Сонину жизнь и стал, как она утверждала, виновником смерти Марты. 
   Моя мама всегда была снисходительна к Соне и призывала к снисходительности других, особенно папину сестру Розу. Роза не скрывала своей неприязни к Соне и иначе, как «паразиткой», ее не называла. Мама же считала ее жертвой социальных катаклизмов и не уставала повторять: «Не забывайте, что Меер ее любит». И еще - «Люби зятя для своего дитяти». Этот спор продолжался еще много, много лет... 
   Конечно, Соня была жертвой, условия, в которых прошла ее жизнь, были страшны и уродливы, но и в этих условиях можно было выстоять, сохраниться как личность и не превратиться в то, во что превратилась Соня. Тяжелые условия взрастили в ней не сострадание к людям, не доброту, а равнодушие и цепкий, звериный эгоизм. Полностью это проявилось много позже, после войны. К этому времени никого из мужчин того поколения большой семьи Венгеров уже не было в живых: мой папа, Меер, муж Розы Павел были расстреляны. Другой папин брат Йося умер в лагере, а муж Анюты Петя умер в эвакуации. Все женщины, у которых месяцами живала Соня в течение многих лет, оказались вдовами, все они с огромным трудом зарабатывали на хлеб и растили детей. Более того - у Розы, Анюты и Фени погибли на фронте сыновья. Погиб Сашка, погиб Вилен, погиб единственный сын Фени Марат. В стране было голодно, была послевоенная разруха, и, глуша собственную боль, забывая обиды, мы, оставшиеся в живых, работали, работали, работали. Мы голодали, как вся страна, и жили жизнью страны. А Соня продолжала ездить от одних родственников Меера к другим, выставляя впереди себя Сашеньку, как таран, продолжала не работать, не прилагала сил к тому, чтобы иметь свой угол. 
   Папина сестра Анюта вернулась из эвакуации в Днепропетровск, только начинавший залечивать раны войны. Ее сын Вилен погиб на фронте. Дочь Лида, успевшая к началу войны закончить три курса мединститута и работавшая в военном госпитале, тоже возвратилась домой; им довольно скоро вернули квартиру, в которой они жили до войны. Анюта была известным в городе зубным врачом, Лида продолжала работать в госпитале, и жизнь начала понемногу налаживаться. И тут появилась Соня с Сашенькой - она всегда очень точно выбирала ту семью, которая на данный момент могла обеспечить ей наибольший комфорт. Не ошиблась она и на этот раз - Анюта была добрая и работящая и без колебаний взвалила на свои плечи еще два рта. 
   Пожалуй, об Анюте тоже стоит рассказать несколько подробнее. В отличие от других своих сестер, Анюта в детстве была тихим, спокойным, мало заметным ребенком. Дело в том, что, по словам бабушки, она где-то в возрасте двух-трех лет переболела скарлатиной и потеряла слух. Полностью. 
   Моя мама, у которой двадцать лет после замужества не было детей, очень привязалась к маленькой глухой девочке и начала регулярно заниматься с нею. К счастью, она ничего не знала о специальных методах обучения глухих, фактически наговорила ей речь на ухо и научила считывать с губ. Анюта была очень смышленым и трудолюбивым ребенком. Маме удалось подготовить ее по курсу гимназии - в саму гимназию она не ходила, но каждый год экстерном сдавала экзамены. А в седьмой, последний, класс мама уже отвела ее в гимназию, и Анюта успешно окончила ее и получила аттестат. 
   И тут встал вопрос о будущем девочки - какую профессию может освоить глухой человек, и освоить так, чтобы полноценно работать; вот о чем думали мама и папа - самый старший в семье (дедушки к тому времени уже не было). Подумали и решили - может стать зубным врачом. Как ни странно, поговорив с Анютой и посмотрев ее очень приличный аттестат, ее без особых трудностей приняли на зубоврачебные курсы. На курсах у нее появилась подруга, и Анюта стала ходить к ней готовиться к занятиям. И тут-то произошло невероятное. У подруги был брат, очень красивый молодой 
человек, типографский наборщик Петя. Петя пользовался большим успехом у девушек. И - так по крайней мере рассказывала моя мама, - его несколько задело то, что новая подруга сестры даже не смотрит в его сторону. Мама уверяла при этом, что Анюта была достаточно умна и понимала, что у нее нет шансов на успех. Да и бабушка настойчиво внушала ей это - она уже подыскивала ей жениха с помощью свахи. И не только подыскивала, а почти нашла подходящего - вдовца-сапожника с четырьмя детьми, которому как раз нужна была работящая и надежная хозяйка. Но Петя не отступал - он стал заговаривать с Анютой, потом провожать ее. И, наконец, сделал предложение. Когда Анюта сказала об этом дома, бабушка разрыдалась и закричала: «Лучше я утоплю тебя своими руками! Он посмеется над тобой и бросит!» Но тут уж вмешались мама и папа. Мама твердо сказала: «Пусть будет, что будет. Пусть она хотя бы узнает, как это бывает - настоящая любовь». Мама считала себя вправе вмешаться, потому что вложила в Анюту всю свою материнскую любовь. Анюта вышла замуж и прожила с Петей большую и вполне счастливую жизнь, родила и вырастила двух слышащих детей. 
   Она рассказывала мне, как после свадьбы, получив маленькую комнатку, они с Петей стали приводить ее в порядок. Петя полез на стол, чтобы повесить хрустальную люстру, подаренную им на свадьбу всей семьей. Анюта сказала: «Так не делай, подожди! Сейчас упадет». - «Не упадет!» - уверенно ответил Петя, и тут люстра упала и разлетелась на кусочки. Анюта весело рассмеялась и воскликнула: «Это к счастью!» 
   Позднее Петя сказал ей, что когда падала люстра, решил - вот сейчас она начнет меня ругать, и я уйду и больше не вернусь. «Но ты начала смеяться, и в тот же миг я понял, что не уйду от тебя никогда, что бы ни случилось». Позднее Анюта окончила стоматологический факультет медицинского института. А бабушка любила Петю, как родного сына. Я еще помню, как она говорила: «Петя ушел в питиграфию». И очень им гордилась. 
   И Соня, и ребенок приехали худые, голодные, оборванные и завшивленные. Но очень скоро, отмытые, прилично одетые и отъевшиеся, начали доставлять Анюте немало хлопот - Соня заявляла, что ребенок получает недостаточно витаминов, Саша капризничал и кричал: «Курица для меня не деликатес!», а Анюта переживала. Между тем, прокормить семью становилось все труднее. 
   Анюта сберегла «про черный день» кое-какие довоенные вещи и теперь решилась понести их на черный рынок. Вещи лежали в сундуке в коридоре, и спокон веку в сундук никто не лазил. Анюта открыла сундук и остолбенела - он был пуст. Естественно, Анюта бросилась ко всем домашним, в том числе и к Соне. Весьма вероятно, что в ее вопросе звучало обвинение, и Соня забилась в истерике - ее, такого благородного, такого чистого человека обвиняют в воровстве! Она забрала Сашу и тут же уехала, на этот раз (кажется, впервые) к своим родственникам. Через полгода она привезла Сашу к нам, в Москву. Мы жили в одной квартире с Розой на положении бедных родственников, и от нас ничего не зависело. Роза же категорически заявила, что не пустит Соню даже на порог. Соня с Сашей опять были завшивленные, оборванные и голодные. Пока Роза была на работе, мама вымыла их, переодела во что-то свое, сожгла их одежду. Она нажарила целую сковородку картошки на рыбьем жире (другого у нас в ту пору не было) и 
принесла в комнату на большой тарелке. 
   Как только тарелка с картошкой оказалась на столе, десятилетний Саша обхватил ее руками и закричал: «Это мне! Мне! Все мне!» - «А маме?» - «Нет! Маме не надо! Все мне!» Мы с мамой переглянулись, а Соня заплакала: «Он очень изголодался, как только у меня кончились деньги, они стали морить нас голодом...» Мама насторожилась - какие деньги? «Соня, откуда у вас деньги?» И тут Соня встала в позу, глаза ее засверкали, и она гордо вышла из комнаты. Саша был поглощен картошкой, а мы с мамой вышли за ней. «Я знаю, о чем вы подумали, - сказала Соня, - вы готовы назвать меня воровкой! Но я мать, я не могла смотреть, как мой ребенок страдает от отсутствия витаминов! Я взяла у этой мещанки только то, что было нажито частной практикой. (Анюта действительно имела дома зубоврачебное кресло и по воскресным дням, после недели работы на две ставки, принимала больных на дому.) Вы, Вера, не теряли ребенка, так что можете бросить в меня камень!» 
   Мама не бросила, я тоже, но мы обе были подавлены. Розе мы ничего не сказали. А Соня чувствовала себя, как ни в чем не бывало. Вернувшись в комнату, она с упоением принялась демонстрировать гениальность своего ребенка - Саша с пафосом прочел нам монолог короля Лира и принялся излагать «с ученым видом знатока» книжные, весьма сложные мысли о Шекспире и его творчестве. 
   Тем не менее, ситуация продолжала оставаться очень тяжелой - мы сами были бездомны и бесправны, Роза была непоколебима, а деваться Соне с Сашенькой было некуда - абсолютная неприспособленность Сони к самостоятельной жизни стала уже 
очевидной, и жизнь ребенка в буквальном смысле слова была в опасности - жизнь физическая и жизнь психическая. И тут в Москву внезапно приехала Феня (теперь ее почему-то звали Фаня). Она жила в Свердловске, одна в большой двухкомнатной квартире. Гибель сына не озлобила ее, а напротив, сделала мягче, внимательнее, даже красивее - в ее лице появилась одухотворенность. Фаня работала в школе, преподавала историю и страстно любила свою работу и своих ребят. Когда она о них рассказывала, ее цыганские глаза светились юмором, радостью, любовью. Ребята отвечали ей взаимностью. 
   Фаня приехала в Москву ради нас, она знала, как тяжело нам у Розы, знала, что мы с Ленькой фактически бездомны, и решила перевезти нас в Свердловск. Но, конечно, Саша с Соней нуждались в помощи куда острее, чем мы, к тому же все мы были «при деле» и не могли сразу сорваться с места. Фаня, не колеблясь, решила взять их к себе. Протестовала только Роза: «Эта паразитка присосется к тебе, как пиявка, и будет сосать тебя всю жизнь!» - кричала она. «Это сын Меера, и я не могу бросить его на произвол судьбы», - отвечала Фаня. 
   Я до сих пор не могу решить, кто из них был прав. Саша был спасен и физически, и духовно, он вырос умным, трудолюбивым, способным человеком, стал очень похож на Меера. Но Фане пришлось нелегко. Да что там нелегко - очень тяжело, трагически тяжело. Года три Соня и Саша целиком жили на ее иждивении, и при этом Соня претендовала на полное обслуживание - Саша учился, а она была «не прислуга» и любую просьбу включиться в хозяйство квалифицировала как «попреки куском хлеба». Наконец, Фане удалось устроить Соню на работу - было это нелегко, перерыв в стаже был огромный, а уровень притязаний невероятный; но облегчения это не принесло. Денег в семью Соня давать не желала, она тратила их, как она выражалась, «на своего бедного ребенка, который так долго был лишен деликатесов». Обстановка в доме накалилась, Соня настраивала Сашу против Фани. В конце концов Фаня разменяла квартиру - комнату Соне с Сашей и однокомнатную квартиру себе. 
   Это окончательно взбесило Соню - подумать только, себе одной квартиру, а им с Сашей на двоих комнату! Факт этот окончательно убедил Сашу в правоте матери - он ведь не знал предыстории... 
   Больше Саша никогда не встречался с Фаней, он не пришел к ней ни тогда, когда она болела, ни тогда, когда она, совершенно одинокая, умирала в больнице. Кажется, он был на похоронах... 
   Кто же был прав - Роза или Фаня? И думает ли об этом когда-либо Саша? Что он вообще знает об этом? Не знаю, не знаю, не знаю... 
   Чтобы быть совсем честной, надо сказать, что получив собственное жилье и постоянную работу и зная, что больше ехать некуда, Соня все-таки создала свой дом и дала Саше образование. Она умерла в 1986 году, 98 лет от роду. 
   История Сони увела меня далеко от того времени, в котором я жила в своих воспоминаниях, и я хочу туда вернуться. 
   Я завела разговор о всех родственниках, живших в то время в Харькове и близко соприкасавшихся с нашей семьей, потому что все они были очень разные, занимали разное положение на социальной лестнице и по-разному относились к действительности. Наша семья, взятая широко, представляла как бы своеобразный срез общества, доступный даже моему детскому наблюдению. Вспоминая всех этих близких людей, я не только понимаю, каким разным было для них это время, но буквально чувствую это кожей. 
   Но время было разным не только для разных людей - оно постоянно поворачивалось разными сторонами и к одному и тому же человеку (как, впрочем, и всякое время) - то восторженными глазами комсомольцев Левы и Жени, вешающих над кроваткой сына коврик «Повернись лицом к деревне», и нашими лихими кавалерийскими атаками на любую школьную несправедливость, то голодом и трупами на улицах, то замечательным концертом Утесова, то издевательским медоточивым голосом тети Любы - «Ах, какая хитрая евреечка! Такая маленькая и уже такая хитрая!», словами Молотова: «Половина сдохнет, зато вторая будет делать все, что мы прикажем» и поздравительной телеграммой Сталина... 
   Да, время было разное и объективно, и субъективно, и любая попытка охарактеризовать его однозначно оказывается ложью, как и любая попытка однозначно охарактеризовать людей, живших и действовавших в этом времени. Даже то, что мной написано, далеко не охватывает всего, чем жила в то время я - по сути дела, маленькая девочка. 
   Время было интенсивное, насыщенное событиями, собственной активностью людей, захлестывающими всех идеями. Мои родители жили, не экономя энергию, мысли и чувства, и мы, дети, жили точно так же. Вот, например, у нас в доме, где все буквально клубилось делами - взрослые уходили, как правило, рано утром и приходили вечером, а папа, если не был в командировке, то и поздно ночью, - каким-то образом находилось место для искусства. В доме не только часто читались стихи, обсуждались советские поэты и писатели, родители успевали много ходить в театры и водить нас с Ленькой. В то время в Харькове был интересный театр «Березиль». «Беpезиль» был созданием удивительного укpаинского pежиссеpа Леса Куpбаса, котоpого называли укpаинским Мееpхольдом. Последний спектакль был поставлен им в 1933 году. Мама и папа очень любили этот театp и постоянно ходили туда. Меня тоже водили в «Беpезиль», и я помню неизменное ощущение пpаздника, но, к сожалению, не помню ни одного спектакля. 
Так же, как не помню спектакля Мейерхольда «Рычи, Китай», на который водил меня папа в Москве, а из спектакля «Лес» помню одни пни, торчавшие по всей сцене. Конечно, я была еще мала для Мейерхольда и «Березиля», но именно к харьковскому периоду относятся первые мои настоящие театральные впечатления. Все началось с «Лоэнгрина» с Собиновым. Я не могу точно локализовать его во времени, мне кажется, что это было очень, очень рано. Но я и сегодня не просто помню, а вижу и слышу его. Сила впечатления была настолько велика, что рыцарь в голубой одежде остался жить во мне. Ни одного другого персонажа оперы я не запомнила образно, хотя о Собинове тогда ничего не знала. 
   Другим сильным впечатлением был балет «Красный мак» в Большом театре. Здесь все было, в отличие от «Лоэнгрина», близко и понятно по содержанию, и это меня захватывало, поразила меня Тао Хоа, спустившаяся из-под купола на какой-то платформе, грациозная, пластичная, трогательная и насквозь революционная. Правда, в том же Большом театре меня ждало и первое ужасное эстетическое разочарование. 
   В то время огромной популярностью пользовалась певица Барсова, обладательница великолепного колоратурного сопрано. «Соловей» Алябьева в ее исполнении был, наверное, у каждого владельца патефона. Голос у нее действительно был удивительно чистый, молодой, звонкий. Но телевидения еще не было, в кино она не снималась, и никаких газет и журналов с фотографиями артистов театра и кино я не встречала в те времена. Поэтому внешность певицы я себе нафантазировала: она была, конечно, стройная, тоненькая, голубоглазая, с длинной русой косой. И когда папа сказал мне, что мы идем в Большой театр на оперу «Снегурочка» и Снегурочкой будет Барсова, я была совершенно счастлива - ведь и Снегурочка из хорошо знакомой мне и любимой сказки Островского была, по моим представлениям, точно такая же. Занавес открылся и - о ужас! - на сцену вышла огромная бабища в девичьем сарафане и кокошнике, сложила руки под мощной грудью и запела голосом Барсовой. Это была Снегурочка! 
   Мне кажется, что в Харькове тогда еще не было детского театра, во всяком случае, нас туда не водили. Первый детский спектакль я увидела в Москве, в Центральном детском театре. Названия его я не помню, но зато помню основное содержание. Спектакль был о любви, и хотя герои были несколько постарше, чем мы, над ними не смеялись, не говорили о том, что это распущенность воображения и дурное влияние слишком раннего чтения взрослых книг, как это пытались сделать у нас в школе. Их чувства уважали! Это оказалось для меня удивительно важным, и я потом с восторгом рассказывала об этом своим одноклассникам. Самое удивительное было то, что путь к любви главного героя пьесы был точно тот же, что и у меня - от Пушкина. Только там основой было не письмо Татьяны, а сцена у фонтана из «Бориса Годунова». 
   Скороговоркой, ликвидируя все знаки препинания, герой говорил: «Довольно стыдно мне пред гордою полячкой унижаться!» При этом, поскольку запятая между «довольно» и «стыдно» снималась напрочь, получалось, что ему довольно стыдно унижаться. Я, конечно, понимала юмор этого дела, но для меня главным было то, что в целом отношение к детской любви было уважительным, над самим фактом любви никто не смеялся. Этот спектакль оказался для меня очень важным, помог мне избавиться от неловкости перед самой собой за то, что мне хотелось, чтобы меня, такую маленькую, любили, выделяли из общей массы, чтобы я была нужна самому лучшему мальчику больше всех на свете. 
   Вообще, я думаю, что детская любовь имеет свою, особую функцию, отличную от взрослой любви. Она, конечно, строится по образцам, заимствованным у взрослых, чаще всего литературным, но это не простое подражание, не имитация. Детская любовь - один из этапов развития личности, ее самосознания. Известно же, что формирование «Я» чрезвычайно зависит от «зеркала», от того, как отражается оно в других «Я», как оценивается окружающими. Именно так создается представление о себе самом. И вот ребенок как бы выделяет из референтной группы, а иногда и из другой, более престижной группы, своего рода «референтное 'Я'» и стремится получить его наивысшую оценку - любовь. При этом естественно, что мальчик должен получить эту окончательную оценку от девочки, а девочка - от мальчика, иначе будут оценены только те качества, которые являются общими для девочек вообще и для мальчиков вообще, а будущим мужчинам и женщинам этого недостаточно. Таким образом, главная функция детской любви - оценка и самооценка, а отнюдь не продолжение рода, как у взрослых. Именно поэтому незачем искать в этой любви «раннее проявление секса», незачем бояться ее и ставить на ее пути дурацкие преграды, а с другой стороны, не нужно над ней смеяться - она серьезное дело.
   Другим спектаклем, который я увидела в Центральном детском, была «Сказка» Светлова. Она поразила меня поэтичностью, атмосферой, в которую я сразу погрузилась и из которой долго потом не могла выйти. Много лет спустя я познакомилась с режиссером этого спектакля Семеном Ханаановичем Гушанским, большим другом Михаила Светлова. Я поняла уже к этому времени, что пьесы Светлова не часто превращаются в хорошие спектакли. Именно потому, что главное в них - атмосфера. Вне этой особой, светловской атмосферы они могут показаться банальными, даже примитивными. Чтобы звучала пьеса Светлова, нужно, чтобы в ней незаметно, но постоянно звучала «Гренада». Гушанский умел это делать, у него был очень точный слух. 
   И тут давайте остановимся на минутку - я прямо слышу, как мне говорят: «Светлов - романтик революции - давно отступил в прошлое. Что нам сегодня Светлов?» В самом деле, стоит ли сегодня говорить о нем? Будут ли еще когда-нибудь ставить его пьесы? Я слышала уже много лет назад вопль одного хорошего современного литератора, буквально вопль: «Я ненавижу Светлова! Он обманул наше поколение!» Но, по-моему, это неверный, поверхностный взгляд на этого глубоко чувствовавшего время поэта - «Гренада» вовсе не апология революции, не победный марш. Ведь погибает не только герой поэмы - погибает нечто совсем иное - боевой эскадрон мировой революции, который вышел в путь с лихим «Яблочком» в зубах, - заканчивает, допевает песню «смычками страданий на скрипках времен»... Неправда ли, звучит, как пророчество? И именно поэтому я поставила этот эпиграф перед своими воспоминаниями. И вопрос «Куда же мы мчались?», мне кажется, поставлен самим Светловым. 
   В тот же примерно период, в Харькове, мама прочла нам вслух «Войну и мир» Толстого. Всю, от начала до конца. Чтение длилось долго, несколько месяцев, от одной главы до другой могло пройти несколько дней, и это было прекрасно. «Война и мир» была попросту другой жизнью, в которой я жила параллельно настоящей, реальной. Ту часть романа, которая написана по-французски, мама и читала по-французски (она любила этот язык, и у нее было хорошее произношение). Наверное, это тоже помогало ощущению другого мира, другой жизни, не похожей на настоящую. В этой другой жизни я, конечно, идентифицировала себя с Наташей Ростовой, день за днем проживала ее горести и радости. Характерно, что мне, такой революционно настроенной девочке, пионерке, с ног до головы начиненной идеями классовой борьбы, ни разу не пришло в голову, что Ростовы, князь Андрей, Пьер Безухов как раз и есть те самые помещики, ненавистные нам классовые враги, «представители»... Когда много лет спустя мне сказали об этом в школе, это прошло уже по касательной, не испортив для меня чудесный любимый мир. 
   Правда, финал романа глубоко ранил меня - с такой Наташей Ростовой, растолстевшей, забывшей все ради пеленок, я никак не могла себя идентифицировать. 
   Я вытеснила из своего сознания эту неподходящую взрослую Наташу и заменила ее сначала Софьей Перовской, потом Коллонтай, о которой с восторгом рассказывала мама, а в конце концов Ларисой Рейснер. Лариса Рейснер была выбрана за то, что была комиссаром и носила кожаную тужурку. Образ женщины в кожаной тужурке вообще занимал много места в воображении моих сверстников. Недаром даже в блатных песнях женщина, порвавшая с воровской малиной и ставшая «коммунаркой», одевалась в кожаную тужурку. Вспомнить хотя бы знаменитую «Любку» или «Мурку» -  варианты одной и той же песни: 

   В темном переулке 
   урка встретил урку 
   и один другому говорит: 
   - Там за переулком, 
   в кожаной тужурке 
   Мурка окровавлена лежит. 

   Это ее Петька 
   тихо так поздравил, 
   он с ней очень долго говорил, 
   весь дрожа от мести,
   он себя заставил 
   и сквозь зубы ей он процедил: 

   - Разве тебе, Мурка, 
   плохо было с нами, 
   разве не хватало барахла? 
   Что ж тебя заставило 
   выйти за лягавого 
   и пойти работать в губчека? 

   Раньше ты носила 
   шелковые платья, 
   лаковые туфли на большой, 
   а теперь ты носишь 
   рваные спортсмены, 
   потому что стала 
   не блатной... 

   И у меня сердце замирало от восторга. Но и от желания быть похожей на мужественных женщин, способных быть комиссарами или, еще того больше, - овладевать мужскими героическими профессиями - подумать только: женщина-летчик! Или капитан дальнего плавания! А лучше всего просто быть мужчиной. Да, да, быть мужчиной! И чтобы никто не удивлялся, что ты все можешь. И я решила - не хочу быть существом второго сорта, хочу быть мужчиной. Для этого прежде всего надо было доказать самой себе (а заодно и всем окружающим), что я ни в чем не хуже мальчишек, могу делать все, что делают они, и даже лучше их. Соревнованию с мальчишками было отдано много сил и времени. Если мальчишки начинали строить авиамодели, я была тут как тут и тоже начинала их строить. Если они играли в шахматы, я должна была делать то же самое и при этом лучше, я должна была обыграть их всех. Прямо скажем, борьба за шахматную корону школы кончилась для меня печально. Я научилась прилично играть в шахматы и стала выигрывать у своих одноклассников, но когда перешла к игре со старшеклассниками, победы оказались мне не по зубам, во время игры у меня от напряжения стали возникать головные боли, со временем головную боль вызывал уже один вид шахматной доски, и этот рефлекс сохранился на всю жизнь. Зато мне вполне удавались кулачные бои и... мальчишеские роли в спектаклях и капустниках. Мое сражение «на кулачки» с Петькой Якиром стало общешкольным событием. 
   О сражении было объявлено заранее, и место боя оказалось оцеплено плотным кольцом зрителей. На самом деле, мы плохо разбирались в спортивной терминологии и состязались в чем-то вроде вольной борьбы - основное условие было положить противника на лопатки. Средства и способы не оговаривались. Я победила! 
   В одном из школьных спектаклей я «с потрясающим успехом» сыграла отпетого хулигана Ваньку, который не по назначению употреблял все то, что теперь называется «учебные пособия», - получив в руки географическую карту, он, к примеру, «пустыню Гоби или 'Шамо' на змея скроил прямо!» В общем, делал Ванька все то, о чем мы только мечтали, но реализовать не могли. По разным причинам - то ли смелости не хватало, то ли попросту умения. Так что успех мой относился скорее к персонажу, чем к исполнению. Но как бы то ни было, кличка «Ванька» приклеилась ко мне так прочно, что перекинулась потом и в Киев. Я этой кличкой очень гордилась и охотно на нее отзывалась, потому что она утверждала меня в мальчишеских правах. Впрочем, и мое собственное имя в этом отношении было очень ничего - помню, как уже гораздо позднее, классе в седьмом, мой сосед по парте, Колька Самодай, на контрольной шипел мне в ухо: «Шурка, будь парнем, дай скатать!» И я не могла устоять перед таким призывом. 
   Каким-то совершенно невероятным образом желание «быть парнем» сочеталось с желанием быть похожей на Наташу Ростову. Но это было, как вы могли убедиться, далеко не единственное противоречие, которое навязывало нам время. Но всегда ли эти противоречия были вредны и, в частности, именно противоречие двух стремлений - быть мужчиной и быть воплощением активной женственности?.. 
   Мне кажется, что для меня годы «превращения в мужчину» не прошли бесследно, и если мне частенько говорили, что у меня «мужской ум», «мужская логика» в применении к профессии, то за этим, возможно, стоят годы подчистки моего мышления под мышление-эталон друзей-мальчишек. А уж чему я научилась бесспорно, это презрению к бабским сплетням и «перемыванию косточек» ближних. 
   И много ли я потеряла при этом как женщина? 

<......................................>

_____________________________________________________________________________________
п