.
Стромынка 32

     Осенью сорок четвертого я вернулась в Москву. И вот я стала студенткой Московского университета. И поселилась в студенческом общежитии на Стромынке, 32.  Комната, была такая же, как и все другие. И комнаты распределялись, конечно, по факультетам, но внутри факультета не учитывались ни возраст, ни год обучения... Для меня время учебы являлось великим счастьем, потому что я наконец-то не была бездомной – перестала думать о том, как примет меня тетя Роза, у которой жила моя мама.
     Вернувшись на учебу, я вдруг узнала много такого, о чем даже помыслить не могла. Оказывается, мы, те, кто ушли сначала на курсы медсестер, а потом – в госпитали и на защиту Москвы, были введены в заблуждение – нам сказали, что ИФЛИ больше не 
существует – закрылся, потому что началась война. Однако, теперь я узнала – ИФЛИ эвакуировался, и многие мои однокурсники отбыли вместе с ним. Там, в эвакуации, те, кто
 был со мной на одном курсе, уже не просто закончили институт, они уже завершали – заканчивали аспирантуру в сокращенные сроки. Это были почти исключительно члены парткома и вузкома комсомола, комсорги курсов, то есть абсолютно благонадежные люди.
     Комната, в которой меня поселили, была такая же, как все другие на Стромынке. Она была на 10 человек и заселена самыми разными людьми. Разными по возрасту, по году обучения, по своему жизненному опыту, по взглядам, по уровню культуры. Короче говоря, это была настоящая «сборная солянка». Была, например, Регинка. Совсем еще девочка, с двумя косичками за спиной, с широко открытыми глазами, в которых непрерывно сменялись восторг, ужас и недоумение. А рядом – совсем уже взрослая Луизка, отслужившая войну в СМЕРШе, жесткая и насмешливая. И Иветта Бромштейн, всегда – в красном платье или костюме, и с красной лентой в волосах, черных и вьющихся. И девочка Юля, которая вовсе не хотела учиться. И мы с Леной Никольской, моей подругой по ИФЛИ, тоже отвоевавшей войну в полевом госпитале.
     Самым настоящим ужасом было то, что общежитие одолевали крысы. Огромные, 
жирные, откормленные, в большом количестве появлявшиеся ночью на нашем столе. Там, наверное, оставались крошки, хотя мы и старались мыть и чистить стол каждый вечер.
 Крысы издавали какие-то невероятные звуки, они бегали по комнате и могли даже вскочить на кровать. Некоторые девочки просто перестали спать. Во всех комнатах положение было таким же. В общежитии началась крысиная война. Но оказалось, что нам это почти не под силу. Мы обращались к биологам, покупали какие-то вещества – ничто не помогало.
     И вот в стенгазете, которую выпускала в общежитии редколлегия нашего факультета, тоже началась борьба с крысами. Надо сказать, что я была натурой активной – участвовала во всем – в частности, и в редколлегии. В редколлегию был избран также очень интеллигентный, но замедленный, заторможенный парень – Захар Файнберг, Зорька, как мы его все звали. Зорька писал замечательные стихи, статьи и фельетоны. Кроме того. Зорька, как мы бы сегодня сказали, был бардом (хотя я не уверена, что многие песни из тех, что он пел, принадлежали ему самому, но некоторые – безусловно) и он прекрасно играл на гитаре. По-моему, именно от него я услышала первую в своей жизни бардовскую песню, принесенную им с войны:

                       Тяжело, жестоко ли,
                       Только не таи,
                       Чьи ладони трогали
                       Волосы твои,

                       Холодно ли, жарко ли
                       Б
ыло вам двоим,
                       Чьи подошвы шаркали
                       Под окном твоим.

                       Я стоял над омутом,
                       Шлялся по войне.
                       Отчего ж другому ты
                       С
крыла обо мне?

                       Значит, было весело
                       Вам двоим
вдвойне,
                       Если занавесили
                       Память обо мне...

     Несколько лет спустя Зорька стал сотрудником «Нового мира».
     Другим членом редколлегии был наш однокурсник по ИФЛИ Женька Иванов. Женька был чуваш по национальности. Это было хорошо видно по его внешности, по его говору даже. Парень был прекрасный, просто прекрасный. Веселый, доброжелательный, остроумный. Уходя на фронт, он оставил мне свой дневник. Я до сих пор жалею, что отдала ему его обратно, когда кончилась война, и мы снова оказались однокурсниками. Жалею, потому что этот дневник должен был стать достоянием поколения, и не стал...
     Женька написал для нашей стромынской стенгазеты «Записки старой крысы». И мы начали их публиковать. В этих записках старая крыса объясняла, что нам не справиться с ее сородичами, потому что у нас есть только воскресники и субботники. А у них, у крыс, еще и понедельничники, вторничники, средничники, четвергничники и пятничники. И все, что мы успеваем сделать за время субботников и воскресников, они свободно и легко уничтожают в другие дни. «Записки старой крысы» имели бурный успех.
     И тут последовала реакция: – студком нашего стромынского коридора возмутился и расценил произведение Жени как антисоветское.
     Нашу газету сорвали со стены и сказали, что ее надо выкинуть.
     Нам – и Женьке, и мне, и Зорьке было ужасно обидно: Зорька сделал к «Запискам» замечательные иллюстрации. И мы искренне надеялись, что они, если не заставят начальство задуматься, наконец, над ситуацией, то хотя бы разрядят настроение наших ребят. И с нашей точки зрения ничего, конечно, антисоветского в записках не было – обыкновенный студенческий юмор.
     И мы решили, что не можем такого допустить. Тут к нам присоединились многие наши ребята, бывшие ИФЛИйцы и те, которые пришли к нам позже. Мы устраили похороны этой газеты – в комнате у ребят-фронтовиков.
     Газету положили на стол. И сделали траурное обрамление: обложили ее черной лентой с красными бантами по углам. Поставили почетный караул с красно-черными повязками. И пригласили всех наших придти попрощаться с газетой.
     Ребята молча, с серьезными лицами один за другим входили в комнату,  обходили газету по кругу, останавливались, читали вслух «Записки старой крысы», а затем выходили.
     Я до сих пор не понимаю, как случилось, что никто, ни студком, ни комитет комсомола, ни партийная организация не отреагировали на этот наш вызывающий поступок.

*  *  *

     Теперь о девочках нашей комнаты. Начну с Юли. Она просто-напросто не училась. По ночам отсутствовала. К утру приходила и спала долго, пока все не уходили в университет. А после этого она вставала и начинала прихорашиваться. Она занималась этим чрезвычайно долго и старательно. И после этого процесса действительно становилась красоткой. Все это она старалась сделать до того, как мы вернемся. А главная ее задача была подготовиться к тому, чтобы себя показать – пройтись по коридору нашего общежития с бывшим морячком, Ильей, студентом физического факультета. Девушек, желающих обратить на себя внимание этого парня, было предостаточно, но Юля, как правило, преуспевала.
     Коридор общежития был невероятно популярен занимал по периметру километр. Каждая сторона его квадрата составляла 250 метров. Здесь прогуливались по вечерам, как по проспекту.
     Другой интересной личностью была Иветта. Вспоминается песенка, которую она сочинила о себе и охотно распевала:

                        Иветта красная
                        Значит, страстная.
                        Она любит ночной моцион,
                        И чтобы при этом был он
                        Т
акой же красный,
                        Такой же страстный.

     Но она, конечно, была куда интереснее Юли. В клубе нашего общежития она вела кружок бальных танцев, очень популярный. И к ней ходили студенты разных факультетов. Вела она этот кружок с большим успехом. Кроме того, Иветта хотела учиться. Чтобы получить диплом с отличием, она делала все, что могла. Но и плотские удовольствия занимали огромное место в ее жизни. Помню, как-то пришел ко мне один из наших испанцев, Томас Лопес. Испанцы дружили с нами, но при этом, в основном, держались своей среды. У них были свои места сборов и мероприятий. И вот на одно из таких, на встречу с испанскими коммунистами, меня пригласил Лопес. И вот Иветта решительно подошла к Томасу, стоявшему рядом со мной: «Томас, – сказала она, полюби меня! Ты будешь моим Ромео, я  стану твоей Джульеттой...» Томас, услышав от нее это, ретировался. Но таких афронтов у нее было много, и она не слишком ими огорчалась. Подругам по комнате она говорила: «Я могу соответствовать 
любому мужчине. И стою недорого... Если не ресторан, так на худой конец кафе – больше мне
 и не надо
    
Через некоторое время, когда мы окунулись в самостоятельную жизнь, Иветта оказалась
 одной из самых удачливых. Именно она, единственная из нашего выпуска,  работала в министерстве. И уже много лет спустя, когда мы все были уже не молодыми, она как-то пришла ко мне на работу в гости и так, между прочим, поинтересовалась, сколько у меня платьев. И когда я  сказала, что у меня их три, она воскликнула: «Ну, ты у нас давно бы не работала! В моем отделе сотрудницы платья и костюмы меняют каждый день».
     Еще более интересной, пожалуй, была пара Регинка и Луизка. Луизка, я уже говорила, войну отвоевала в СМЕРШе. Она ходила все время в военной форме, подтянутая, строгая. Красила  волосы (у нас тогда никто этого не делал), наводила ресницы, помадила губы. Все разговоры, которые вела Луизка, носили характер сексуальной озабоченности. И тут ей попалась в руки Регинка. Регинка, которая ничего еще не понимала в этом деле. И было это так выразительно, что Луизка просто наслаждалась ее неопытность и решила устроить веселенькое представление, длившееся не день, не два, а очень и очень долго. Она сделала из Регинки объект насмешек, на потеху всей комнате, особенно гостям.
     Мальчики бывали в нашей комнате часто, потому что у нас было интересно. С некоторых пор у нас как бы сам собой возник своего рода литературный салон – мы много говорили о прочитанном – декламировали стихи, свои и чужие. Пожалуй, среди наших девочек лучше всех декламировала Наташа, в другое время не слишком разговорчивая. Но она прекрасно знала старых русских поэтов, читала и Тютчева, и Блока, и Мережковского. Кстати сказать, к этому времени в общежитии появился и мой брат Ленька, демобилизованный танкист. Он, как почти все ребята-фронтовики, ходил в своей старой форме, разумеется, часто бывал 
в нашей комнате и тоже подолгу читал стихи. Одним словом, наша комната не пустовала.
 Но тон, который у нас установился, очевидно, не устраивал Луизку. И она решила установить свой. В один прекрасный день, после того, как к нам пришло много ребят, она объяснила Регинке, что посиделки на ее  кровати могут плохо для нее кончиться. Регинка всполошилась. Луизка, подмигнув остальным, сказала серьезным голосом: «Ты знаешь, Регина, будь осторожна, потому что ты можешь забеременеть». «Как?» спросила потрясенная Регинка. «Ну, если мужчина сидит на постели у женщины, то женщина может забеременеть». С того дня Регинка  решила, что это свершилось и  начала находить в себе симптомы, о которых ей Луизка подробно и доброжелательно рассказывала. Кончилось это тем, что Регинка полностью поверила, что она беременна.
     С большим трудом мне удалось убедить ее пойти к врачу-гинекологу. Мы зашли в кабинет врача вместе. Гинеколог осмотрела Регинку и убедившись, что никаких признаков беременности у нее нет, спросила откуда такие мысли. Девушка призналась, что когда приходили гости, они сидели на ее постели. Врач объяснила наивной девушке, что таким способом дети не получаются и что пациентке необходимо обследоваться у врача-психиатра.
    А вот еще случай, характеризующий Луизку. В нашем коридоре была комната для занятий. Там можно было заниматься и ночью, что было особенно важно в дни сессии. Рядом с нами, за соседним столом готовился к экзаменам племянник Шолохова Миша. Это был симпатичный, сдержанный мальчик. На девочек внимания не обращал. Луизка с этим не могла смириться. Пришла она как-то вечерам в «читальню» и подсела к Мише и начала к нему приставать. «А ты мне ответь в какой комнате ты живешь?» – спросила она и дальше, – на какой койке спишь?» Миша что-то буркнул в ответ и тогда Луизка поднялась и, широко улыбаясь, сказала: «Хорошо... Я приду, когда все будут спать».
     А вот еще случай – забрали Наташу Кочетову. Она была, якобы,  во время войны танцовщицей в гитлеровском офицерском кабаре. С Наташей я  контактировали больше, чем со многими другими. Она хорошо знала поэзию, и, когда у нас в комнате начались своего рода литературные встречи, о которых я уже рассказывала, ее роль была не последней в насыщенности происходящего...

* * *

     В период  зимних каникул я покинула общежитие раньше других, потому что в Москве у меня было великое число родственников. Вернулась за день до окончания каникул, но ключей от нашей комнаты не нашла. До ночи было еще далеко, и я пошла в комнату, которая считалась нашей подшефной. В ней жили студенты – инвалиды Отечественной войны. Один из них, Котя Камушер, потерял на фронте ногу. Он был из Таллина. В его манерах ощущалась западная элегантность. Другой парень, обращавший на себя внимание, латыш Володя Станис. Его отец был из знаменитых латышских стрелков и Володя был подлинным наследником своего отца – революционно настроенным романтиком. И это все при том, что отец Володи к тому времени был уже расстрелян – закончил свой жизненный путь в сталинских лагерях. Другие ребята в этой комнате были менее заметны, и менее близки мне по своим идеалам и устремлениям. Ведь я тоже была романтиком.
     Сначала все мы группировались вокруг Володи. Но постепенно лидерство перешло к Коте. Он садился на своей койке, не пытаясь двигаться, не пытаясь особенно привлекать наше внимание, деликатно вступал в разговор, и все мы оказывались во власти его оригинальных мыслей и идей.

                                              *  *  *
    Как я уже говорила, не найдя ключей от нашей девичьей комнаты, я пришла за советом к нашим подшефным инвалидам и очутилась в проходе между койками Коти Камушера и Володи Станиса. И тут Котя сказал: «Ночуй у нас – ведь ты же наша!»  Я спала с Володей – он  в одну сторону, я в другую. Утром приехали наши девочки, и я перенесла свой немудрёный скарб, небольшую сумку с провиантом и книжками. Поблагодарила ребятам и ушла. А где-то в середине дня меня нашёл руководитель стромынского агитколлектива Миша. Вид у него был очень встревоженный. Он вызвал меня в коридор и сказал, что ему обязательно нужно со мной серьёзно поговорить. Мы зашли в комнату для занятий. Она была свободна. Сели друг против друга. Миша молчал. Я видела, что он не знает с чего начать. Тогда я сказала: «Миша, о чём ты хочешь со мной говорить – не стесняйся, вали напрямую". Миша надулся как бычий пузырь и выпалил: «Правда ли, что ты сегодня ночевала в подшефной комнате?» «Да, – сказала я и спросила, – а что?» «Говорят, что ты спала в одной постели со Станисом? «Да, ответила я, мы спали валетом» «И что? Он тебя.. не тронул?» спросил Миша. Я поклялась, что со стороны Станиса никаких сексуальных побуждений не было и тогда Миша сказал: «Слушай, никому больше этого не говори.» «Почему?» – спросила я в полном непонимании сути Мишиной пытливости. «Ты хорошо относишься к Станису?» «Очень – сказала я, – а в чем, собственно говоря, дело?»  «Я потому прошу держать этот случай в тайне, – сказал Миша, – чтобы не подумали, что он импотент
    
Как раз в этот период в Володю Станиса была влюблена симпатичная девушка. Звали её
 Нина. Она смотрела на него такими глазами, что казалось невозможным не ответить на ее чувство. И он встречался с Ниной – ходил в кино, гулял в Сокольниках, но не более. Он никогда не переходил границу, которая бы сделала их отношения близкими, хотя Нина ему очень нравилась. Его не устраивал ее политический уровень – идея мировой революции, которой болел Станис, была ей абсолютно чужда. Стремясь осуществить свою мечту о всеобщем коммунизме, Володя стал в конце концов ректором Университета имени Патриса Лумумбы и пробыл на этом посту очень много лет. Выпустил огромное количество будущих деятелей освободительного движения во всех регионах Африки, Азии и южной Америки.

                                              * * *
     В этих кратких воспоминаниях следует также упомянуть о проявлениях на Стромынке 32 театрально-художественной  жизни. Руководил нашим самодеятельным коллективом Семен Ханаанович Гушанский, ведущий актер театра Ермоловой и его жена Ирина Львовна, сценический псевдоним которой был Викторова, а подлинная фамилия – Троцкая.
    Мы ставили «Двадцать лет спустя» и на наши репетиции приходил Михаил Аркадьевич Светлов – автор пьесы. Присутствие знаменитого поэта, его, прикрашенные тонким юмором, эмоциональные реакции и почти детская  искренность были катализатором, создающим особую творческую атмосферу. Роль еврейского парня Моисея исполнял Сеня Козловский – полный, медлительный и природно заикающийся. Этот Сеня, единственный из знакомых мне студентов, не жил в общежитии – он был хозяином  половины одноэтажного деревянного дома. Сам Сеня говорил, что эта частная собственность «построена на воде», потому что его мама долгое время торговала газированной водой. И в прихожей этого дома, обставленной нехитрой мебелью, время от времени, собирался весь наш театральный коллектив – вместе с Семеном Ханаановичем, Ириной Львовной и Светловым.
      В спектакле, который мы поставили, была еще одна памятная для меня роль  руководителя партийной организации города. Исполнителем этой роли был сын писателя Ивана Катаева Юрий, мой будущий супруг. Отцы наши были расстреляны в тридцать седьмом году, а мать Юры, поэтесса Мария Кузьминична Терентьева-Катаева, в описываемое мною время находилась в заключении – в Мордовских лагерях..
     Временами, мы посещали квартиру Гушанского, которая находилась на улице Герцена. Для того, чтобы попасть на эту улицу, необходимо было одолеть примыкающий к этой улице, переулок. Именно это короткое переулочное расстояние являлось для меня источником непередаваемого ужаса. Дело в том, что в этом переулке находилась, по слухам, резиденция Берии. Рассказывали, что он смотрел в одно из окон, и если мимо проходила девушка, вызывающая в нем сексуальный интерес, из резиденции выходили особисты и доставляли облюбованную Берием жертву пред очи. И я, обладая такой информацией,  заведомо надевала большие старческие очки, мокроступы без каблука, запихивала руки в карманы и  одолевала это чертовое расстояние с жалким видом...
     Квартира Гушанского находилась в полукруглой, длинной и просторной подворотне большого старого дома. В стене этой подворотни была маленькая дверца, ведущее в помещение, служившее в дореволюционные времена дворницкой. Здесь-то и жил теперь режиссёр театра имени Ермоловой Семен Ханаанович и его жена Ирина Львевна Викторова-Троцкая. Мой маршрут от Поварской до Герцена повторялся если не каждый день, то через день точно. Одним словом всегда, когда было на то время. Квартира Семен Ханаановича состояла из двух комнат и кухни. В большой комнате (салоне) жил Семен Ханаанович. В маленькой Ирина Львовна. В названном мною салоне направо вдоль стенки стоял широкий, большой диван. Меж ним и углом комнаты располагался добротный стол с большой стеклянной пепельницей и далее еще один диван. С противоположной стороны первого дивана находилось окно и, если стоять лицом к окну, слева, тоже вдоль стены, располагалась кушетка,  на которой почти всегда полулежал Михаил Аркадьевич Светлов и я, действительно, не помню такого случая, чтобы, придя к Гушанским, не застала Светлова на этой кушетке.
    Следует также упомянуть, что Гушанские имели смелость приютить у себя человека не вполне советского. С некоторого времени на большом сундуке, стоящем в коридоре, ведущем из подворотни в квартиру Гушанских, восседал человек. Первое время я думала, что он и спит там. Но потом поняла, что спит-то он в комнате, на одном из двух диванов. А вот участвовать в повседневных беседах ему, очевидно, вовсе не хотелось. Во всяком случае, на первых порах. И это был, вернувшийся из ссылки, поэт Ярослав Смеляков. Про него Семен Ханаанович как-то сказал: «Его жена променяла его на кучераЯ не могла уразуметь – на какого кучера можно было променять Ярослава Смелякова? Мое отношение к этому поэту было сформировано ещё в ИФЛИ. Там мы читали его стихи и с упоением пели: «Любка моя, Любка, Любка Фейгельман...» Теперь его, Ярослава Смелякова, променяли на кучера! Потом оказалось, что Гушанский несколько утрировал – кучером он именовал циркового наездника.
     Светлов, который, как я уже говорила, в основном полулежал на своей кушетке, вступал в разговор редко, как и Смеляков. Лишь тогда, когда что-либо вдруг нарушало ход его мыслей и заставляло переключаться. Вот однажды, например, пришли мы с братом Леней, и Светлов, приподняв голову, сказал: «А-а, венгерская делегация!» Светловская  шутка относилась ко мне и Лене – наша фамилия была Венгеры.
     А еще я помню, как однажды Семен Ханаанович стал просить Михаила Аркадьевича почитать стихи. И Светлов, наконец, согласился. Он встал со своей кушетки, подошёл к столу. Мы ждали. Мы молчали. «Молодой уроженец Неаполя, / Что оставил в России ты на поле?..» – прочитал поэт и вдруг осекся, махнул рукой и возвратился на свое место...
     Я думаю, что это для него был период прощания не только с романтической молодостью, но и со всей предыдущей жизнью. Уже после смерти Светлова  я  услышала, как один молодой новоиспеченный журналист в доме творчества писателей в Голицине в конце перестроечных времен говорил о Светлове. «Я ему верил. Он обманул меня!».
     Нет Светлов не обманул ни его, ни нас. Он обманулся. Как обманулись многие и многие, которых потом за ненужностью или убрали, или заставили служить на сталинском поводке страшного и незабываемого времени.

                                                                                                                  Тель-Авив, 1999

____________________________________________________________________________________________

 

п