Геннадий Вальдберг 

     ПРАЗДНИК 
     (повесть) 

                                                  завершение 

     Вечером, после отбоя, - все как условлено, - Лешка пришел в клуб. Только настроение не то было. Хотелось побыть одному. Просто посидеть и полумать. Неважно о чем. Лишь бы никто не подталкивал... Однако здесь выбирать не приходится. В казарме ведь тоже в покое не оставят. Па койках скрипят, из подушек и наволочек кто что припрятал вытаскивают. Там уж орудуют консервным ножем, там водку на троих разливают. Пока еще так, тихой сапою, а только начальство из части слиняет - на всю катушку завертится. Драки и ругань. Сколько зубов сегодня повышибут? Дневальными поставили, конечно же, салажат. Старика в праздники под дулом автомата к тумбе не выгонишь. Чтоб блевотину потом убирать? И втык от начальства выслушивать? Ведь праздник без ЧП - про такое только в стенгазете пропишут. Лешка сказал салажонку, чтобы помалкивал. Дескать, вот, ухожу, а ты меня, значит, не видел. Грозить, впрочем, не стал. Тот и так как мартышка поддакивал. А потом притащился в клуб, бухнулся на диван в васькиной каморке за сценой и принялся «Зимь» разглядывать. 
     Давно он ее не видел. Неделю, наверное. И за это время «Зимь» стала как будто чужая. В большой лакированной раме, на самом почетном месте - и то ли поэтому, а может, еще почему - только будто какие-то нити порвались. Глаза - словно угли в снег уронили: кипят, снежным паром захлебываются, - и, почему-то, прогнать норовят. Мол, чего тут расселся? Чего зенки пялишь? Ну, худо! Ну, плохо! Ну, сил больше нету! А тебе-то чего?! Все равно ведь не выручишь. 
     Васька суетился, готовил «столик» на сцене: повалил на пол трибуну, ту самую, с которой замполит свои речи долдонит, и прикрыл куском цветастых обоев. 
     - Герб вот только топорщится, - помогал ему Майкл. - Я на него банку для окурков поставлю. Грохнется - так не жалко. 
     А вокруг уже прочно стояли кружки для водки, банка «Кальмаров» и с «Кильками». 
     Генка вытащил из-за пазухи буханку белого хлеба, пачку грузинского чая и кулек с рафинадом. 
     - Чего тут сидишь? - заглянул в каморку Васька. 
     Но Лешка не ответил, только головою махнул. 
     - Красивая, - посмотрел на «Зимь» Васька. - Каждый день на нее гляжу. Утром проснешься, подумаешь, сколько еще трубить осталось?!... А потом про нее вспомнишь - и ничего, краше сделается. 
     - Замазать ее надо, - сквозь зубы процедил Лешка. 
     - Зачем? 
     - А чтобы вонь тут нашу не скрашивала. 
     На столе у Васьки стоял пузырек с чернилами. Лешка сгреб его пальцами, но даже взмахнуть не успел, как Васька вцепился в руку. 
     - Ты что? Одурел?! 
     - Это я рисовал! - стал вырываться Лешка. - Н-а! Появились Генка с Майклом. Всем скопом вырвали склянку. 
     - Чокнулся! - сел на диван Васька. - Ей Богу, чокнулся! 
     - Лешь, потерпи, - опустился на колени Генка. - Так бывает. Я знаю. 
     - Не хочу я терпеть! Понимаете? Не хочу! 
не хочу! Ведь один раз живем. 
     - Выпьем сейчас, - сказал Майкл. - И до лампочки станет... 
     - А я и до лампочки Так зачем же вот так? 
     - А как это «так»? - усмехнулся Майкл. 
     - Да в клетке гнием! Попусту лучшие годы проматываем. 
- А вот и не попусту. Мы город тут строим. 
     - Строим? - передразнил его Лешка. - Да не строим - вымучиваем. Человек с вдохновением жить должен. 
     - Ну-у, уж и должен?... Про «должен» в «Кодексе строителя Коммунизма» записано. А мы так, по возможности. К тому же, тут как на вещи взглянуть. Вот старшина - он, например, с вдохновением живет. Когда «ать, два» орет - у него, может, крылья за спиной вырастают. А замполит, когда цитатки долдонит, - да он себя Пушкиным чувствует. 
     - Потому ненавижу! - зло посмотрел на Майкла Лешка. - Что они мое право украли. Ведь кроме жрать, тобой помыкать да под себя все грести - ничего не умеют! 
- А ты что хотел? Чтобы они с тобой поделились? Да ты первый с дерьмом их смешаешь. Ведь все очень просто: сильней - значит, прав... 
     - А вот ты и врешь, - поднялся с пола Генка. - Они не сильней - примитивней. А силу мы им сами отдали. Привыкли оправдываться: что, вот, нам хреново живется, потому что они - такие. А это они - такие, потому что мы сами говно. Ведь сам говоришь: человек свободы хотеть обязан. Так - хоти! Понимаешь? Хоти! А не как крыса в щели отсиживайся. 
     - Не, ребят, вы не правы, - вмешался Васька. - Уж очень легко у вас все выходит. Мы - хорошие, они, значит, плохие, и если наоборот все сварганить - то и благодать тут, значит, наступит. А мне иногда другое кажется. Мир справедливо устроить - тут хоть умри - ничего не выйдет. Однако же в том, что мы в нашей стране построили, есть и свое положительное. Да ту же клетку возьми. Тело, конечно, уродует, а из души - нет-нет - и что-то хорошее выдавит. Ты, например, картины рисуешь. Генка - стихи сочиняет. А выпусти нас на свободу - враз захлебнемся, и всей нашей музыке - грош цена будет... 
     - С чего тебе это взбрело? 
     - А так вот я чувствую... Ведь клетка - это ограничение, которое преодолеть хочется. То есть сразу тебе и цель тут и смысл. А поди-ка ее забери - да башку расшибешь, пока догадаешься, зачем я вообще-то живу?... 
     - Да что же такое свобода? - перебил его Лешка. - Да ты ж ее даже не нюхал! 
     - Осознанная необходимость, - буркнул Майкл. 
     - Чушь! Чушь собачья! Вдолбили псу на цепи, что пайку только хозяин подбросит - вот он зад и вылизывает. Осознал потому что. 
     - Да ты не психуй, - сказал Васька. - Хорошо говорим. Зачем же ругаться? Ведь сам посуди: тут на тебя каждый наступить норовит, прихлопнуть как комара, чтоб следа не осталось. Потому за картины и держишься. Тебе «я» свое утвердить как-то надо. Старшине, замполиту и всей этой шушере хоть что-то в пику поставить. И пот - получилось, не сгинул. остался. И тогда уж картина - это больше чем ты. Себя в ней уважил, и нас не забыл... Солидарность, одним словом. Ведь нам тоже остаться хочется... И потому мы, может, к твоей картине и тянемся, что вот нет ни хрена - а оттуда луч какой-то проглядывает. А теперь вот представь: вдруг, всего - завались. Магазины от жратвы ломятся. Денег - лопатой греби!... - Так ведь и будут грести. И на картину твою с балконов плевать. Если, конечно, ничего интересней не выдумают. И зачем уж тогда рисовать? Для кого? Перед кем свое «я» отстаивать? 
     - Ерунду говоришь, - сказал Майкл. - В школе прилежно учился, вот тебе мозги наизнанку и вывернули. Если художник - непременно в революционеры метит. За народ свой душой там болеет. А художнику везде плохо, потому что это - болезнь, которую еще лечить не умеют. Он везде себе клетку выдумает... 
     - А я, ребят, вот что думаю, - перебил Майкла Генка. - Клетка - не клетка, - это вообще разговор особый. Тут с другого конца начать следует. Что ты есть, свое место в этой жизни найти. Тогда никакой свободы не забоишься. Васька говорит: талант из нас клетка выдавливает. Что ж, может, прав. Только талант - он для чего-то ж назначен? Ему бы дозреть, расцвести - а мы еще сделать ничего не успели, а уже о цене сговариваемся. Мол, вы мне послабление дайте, а я вам транспарантик состряпаю. В траншею меня не гоните, так я вам хор соберу, «Непобедимую и легендарную» и «Человек проходит как хозяин» петь будем. А хозяин чего? Робы, которую носишь? Забора, за которым сидишь? Ведь мы как рассуждаем: я - им, они - мне. А там, глядишь. Сундук до меня возвысится. Замполит, кроме своих цитат, Пушкина вспомнит. Но ведь черта с два! Они - примитивы, и в этом их сила. Им нечего терять кроме цепей, которыми они нас окрутили. А нам есть, и мы - теряем. Не их до себя, а сами на ступеньку ниже становимся. И уже стихи не слагаются, картины не пишутся... Может, именно таким они свой Коммунизм и видят. Когда все равны, все ничтожества. Л я человеком остаться хочу. Понимаете? Человеком. И потому торговаться с ними не буду. Да и невозможно ведь. Талант - его даже задаром никому не уступишь. Руки, голову - это пожалуйста. А талант?... И какая разница, откуда он взялся? Только продай: сразу останется «человек», который ничему не «хозяин», или забор, что своими руками построили. 
     - Треп! - помолчав, сказал Майкл. - Обычный интеллигентский треп! Томас Мор с Кампанеллой. 
     - Томас Мор за свой треп на эшафот пошел. 
     - И еще миллионы, - добавил Васька, - потому что этому трепу поверили. 
     - Да ты не сможешь без красок, - сказал Майкл. - А ты - без гитары, а он - без рояля. На то они вас и поймали. Борька вон кулаками махал - и его упекли. А вас иль меня - пальцем не тронут. 
     - Потому что - бездари! - процедил Лешка. - Продались потому что. Ведь талант - это позиция, точка опоры. Встал - и трава не расти, а места своего не уступишь. Просто чувствуешь силу, и знаешь, что прав. 
     - А тебя с твоей силой - в траншею. 
     - Черт с ними! 
     - И руки там как Генка угробишь. 
     - Значит, без рук обойдемся! 
     - А «Зимь» все равно не трожь! - решил положить конец спору Васька. - Мало, что ты ее рисовал? Теперь она - наша. И клетка из тебя ее выдавила, или потому что ты эту клетку на три буквы послал, или силу почувствовал - мне на это плевать. Она - есть. И с ней как-то легче. А все остальное, - Васька ус покрутил, - горилочкой спрыснем. 
     - Верно, - поправил бинт Майкл. - Время идет - а мы лясы точим. 
     Из каморки Васька вышел последним. На Лешку косился. И стало даже как-то смешно: ведь фанеры кусок, три краски наляпал - а живет, и даже условия какие-то ставит. Так не смотри! Руками не трогай! Да кто тут кого, в конце концов, 
создал? 
     В клубе было темно, только на сцене горела лампа и красный светильник над входом. Васька плотно задвинул занавес. 
     - Кабинет в «Гранд Отеле», - сказал он. Потом подошел к пожарной бочке с песком, что стояла в углу за кулисой. - Фокусы показывать буду. - Разгреб песок и вытащил «Рислинг» с «Шампанским».
     Парни захлопали. 
     А Васька еще покопался... 
     - Эта - борькина. Спрячь, - сказал Генка. - Пусть хозяина подождет. 
     - Ой-ли дождется? 
     - Спрячь, - поддержал Лешка. 
     Васька перекинул четвертинку из ладони в ладонь: 
     - Такой товар будет киснуть! - но все же зарыл. 
     - А девочек сделаешь? - спросил Майкл. 
     - Можно и девочек, - Васька пощелкал пальцами, но по-том скорчил мину, дескать, волшебство все рассеялось. - Факир был трезв - и фокус не удался. 
     - Тогда за тобой, когда накеряешься. 
     Загремели табуретками, стали садиться. 
     - А горилка уж тут как тут, - Васька нагнулся и вытащил из-под трибуны графин для докладчиков. 
     - Сначала «Шампанское», - сказал Майкл. - Бокалов вот только не вижу. 
     - Бакара! - сдвинул кружки Васька. 
     Грохнула пробка, полетели белые хлопья. 
     - Надо было в снег положить. 
     - Тогда бы не стрельнула. 
     - Только сразу хочу ознакомить с Уставом нашего заведения, - поднял кружку Васька. - В нашем «Гранд Отеле» имеется пожарная дверь, на случай полундры. Так она не закрыта. Замок для виду болтается. А пломбу, ежели что, я утром другую навешу. Потому, уважаемые гости, при слове «атас» дружно, без паники, туда нс.с пропаливаем. 
     - И куда ж попадем? 
     - Прямо к девочкам, на «Бабью слободку». 
     - А в часть как вернемся? 
     - Через забор перелезешь. 
     - Кто-то и перелезет. 
     - Там дыра есть, - сказал Васька. - Метров двадцать за клубом. Чуть поднажмешь - и досточка отступает. 
     - А с Мешковым-то говорил? 
     - Еще как! С полной флягой ушел. Но неспокойно нынче в Датском королевстве. Да и вообще, будьте бдительны! 
     - Вещь! - утер губы Генка. - Тысячу лет «Шампанского» не пил. 
     - А говорили - не надо. 
     - И за что же мы пьем? - растягивал удовольствие Майкл. - Не за этот же праздник? 
     - Нет, - сказал Генка. - За праздники вообще пить глупо. Потому что они не повод, а следствие. У Кортасара, кажется, было: «Любой юбилей - это врата, распахнутые для человеческой глупости». А поскольку глупость на Руси есть питие, то вот, значит, и додурачились. 
      - Предлагаю, без философии, - перебил Васька. - А то анекдот пропадает. Адам рассказал. 
     - Валяй. Только по-новой плесни. 
     На этот раз разлили горилку. 
     - Строит, значит, старшина роту. Смотрите, говорит, учу как гвоздь забивать. Втыкает этот гвоздь в забор, разбегается и трах головой. Гвоздь ни с места. Он опять. То же самое. Что за хреновина, говорит. Разбегается уже от самого штаба - трах-тарарах! - только искры посыпались. А гвоздь как стоял - лишь погнулся немного. Тогда старшина на забор, посмотрел, что с той стороны делается, и быстренько вниз. Пардона, говорит, прошу. Занятия отменяются. С той стороны замполит прислонился. 
     - Ха-ха-ха! 
     - Хо-хо-хо! 
     Лешка сам не заметил, как начал оттаивать. В голове чуть-чуть закружилось. И силы какие-то непонятные пробуждаться стали: что вот сделать чего-то, или слово сказать?... Да что он, действительно, на «Зимь»-то взъелся? Ну, Борька попался. В холодной сидит... Только «Зимь»-то в чем виновата? Даже подумал, прикончат еще по стопарику - и пойдет на нее поглядит. Как бы, вот, мировая. Какой леший ссориться?... 
     - Ну и как же горилочка? - уже красный как помидор, крутил усы Васька. 
     - «Шанель» номер восемь! 
     - Резиной вот только пованивает. 
     - А ты кальмаром зажуй. В момент перекроет. 
     - И кто же такую падаль купил? 
     - Дурачье. Деликатесов не нюхали. Во Франции, говорят, буржуи по бедности лягушек уписывают. А им с наших тихоокеанских широт пролетарских кальмарчиков!... 
     Появилась гитара, рассыпала бисер аккордов. 
     - Я бы вам на пианино сбацал, - сказал Васька. - Да боюсь, громко выйдет. Давай-ка, Ген, что-нибудь тихое. 
     Генка согнулся над гитарой, повертел колок: 

                                       Когда души уходят из вещей 
                                       И крысами с тонущего корабля 
                                       Бросаются в пустоту окон - 
                                       Приходит одиночество. 

     - Это что, песня? - поежился Майкл. 
     - Нет. Эпиграф. 
     И генкины пальцы поплыли по струнам, медленно, засиживаясь на ладах, а потом вдруг спохватываясь и прыгая через медные планки. И от этого их опаздывания, желания наверстать ускользнувшее, обмотка на струнах попискивала, добавляя в музыку что-то свое, недосказанное: 

                                       Предвидя жизни торжество, 
                                       Предчувствуя ее дыханье, 
                                       Смех, восхищенье, ликованье, 
                                       Какими славит естество 
                                       Рождение себя в себе, - 
                                       Я плод сгубил, 
                                       Что вызрел болью, 
                                       Бессонницей в трудах ночных... 
                                       Я искупил свое страданье, 
                                       Себя в себе я утаил, 
                                       И, с жизнью избежав свиданья, 
                                       Ее - собою заменил. 

     - Дай-ка гитару, - сказал Васька. - Лучше уж я! - и ахнул по струнам, так что каждый закуток в клубе откликнулся. - Может, и дурацкий у нас праздник, да другого не дадено. 
     Еще звон замереть не успел, а васькины крючковатые пальцы уже закрутили вихрь аккордов. И гитара сразу преобразилась: сделалась слабой, податливой - вот возьмет и скрутит ей шею. Но странное дело, ей будто того и хотелось, такую вот власть над собою почувствовать. Раскатилась, рассыпалась. А Васька уже под нос засвистел, сигарету в угол рта затолкал - и ус у него задымился. 
     - Рука, жаль, не та. Вот если б под правую! - и снова - ax! - по всем струнам, будто сейчас на куски, как стаканом об стол, - и ноги сами собой такт выбивать стали. - Кто английский учил - уши закройте. Что с вас возьмешь, коль по-русски песен веселых не знаете! 
     Хорошо-то ведь как! - подумалось Лешке. - Вот как люди сидим, тепло и уютно. И клуб - как родной, и занавес такими ладными складками на пол стекает. А запел Васька «Битлзов». Слова тарабарские, но Лешка и не вникал. Какая разница, что там, в этих словах, говорится? Мелодии сами собой друг дружку сменяли. Промелькнула «Гасиенда», «Гел», «Вечер трудного дня». И словно бы паутина, так и эдак плети, а все над тобой, все тебя не касается. И только капли росы в узелках повисают. Будто невправду, будто придумали - но чуть отмахни, обидно делается: потому что должно было быть, и просто тебя обманули! И странно ведь как, - под это плетенье уже само кружилось в лешкиной голове, - ведь есть на свете народы, которым все так просто дается. И все у них будто игра, и грусть как улыбка, и печаль словно радость. В чем же мы провинились? Почему во всем только предельную, надсадную ноту слышим? Чтоб уж под горло, взахлеб! Чтоб уж спел - и хребет поплам! А нет бы вот так же, играючи... 
     Лешка не выдержал, встал, спустился на две ступени со сцены - и снова увидел «Зимь». 
     - Прости меня, дурака. Я больше не буду. 
     Черты ее будто чуть-чуть изменились. Или угли-глаза остыли, или снежный пар твердеть начал? Холодно ей. И платок с головы ветром сдуло. Но крепится. Что, мол, поделаешь? И холод, и злоба - это пройдет. А ты полюби, вот, меня. Не жалей, а люби. Такую как есть... И увидишь - все образуется. 
     Лешка еще постоял, и снова шагнул на ступеньку. Васька гремел уж вовсю. И Майкл с Генкой ему помогали. Майкл отбивал ладонями ритм на трибуне, а Генка достал расческу, прислюнявил бумажку и дудел на этой гармонике. И так получалось у них залихватски, так весело. 
     - Бз-з-з-з-з, бз-з-з-з-з, - шепелявил Генка. 
     Но в музыку вкралось что-то еще - и Летка прислушался. 
В клубную дверь стучали. 
    

- Бах! Ба-бах! - колошматил Майкл, - и так не хотелось это разрушить. 
     Но стучали настойчиво, похоже, уже сапогами. 
     - Атас! - крикнул Лешка, и музыка сразу же смолкла. Наступившая тишина разрушила все сомнения. 
     - Романюк! Открывай! - доносилось с улицы. 
     - Свет потуши! - скомандовал Васька. - И чтобы как рыбки сидели! - а сам застегнул гимнастерку и спрыгнул со сцены. 
     - Оглох, что ли? - послышался голос Мешкова. 
     Лешка отодвинул край занавеса. 
     В свет фонаря, что горел над дверью, вошел капитан. Отряхнул снег с погон и ушанки. А следом уж крался Желток с каким-то сержантом. 
     - Заложил, с-сука! - прошипел Генка. 
     - За посылку мстит. 
     - Валерки ему, гаду, мало! 
     - С праздником, товарищ капитан! - поздравил Мешкова Васька. 
     - С праздником, с праздником, - забубнил Мешков. Было видно, что чувствует он себя неуютно. Но и показать, что не по доброй воле пришел - тоже не хочется. - Почему после отбоя не в роте? 
     - К самодеятельности готовлюсь. Ноты вот разбирал... 
     - Знаю я твою самодеятельность! Свет лучше включи. 
     - Пробки испортились, товарищ капитан. 
     - А у меня фонарь есть, - встрянул Желток. - Где твои пробки? Сейчас же поправлю. Но Васька Желтка не пустил: 
     - Утром починим. 
     - Чего ж это утром? Чего не сейчас?... 
     - Дай фонарь, - сказал Мешков и сам пошел к сцене. 
     - Полундра! - прошептал Лешка, и вся троица юркнула за кулису. Но там было тесно, да и бочка мешала. 
     Однако на сцену Мешков не поднялся, а заглянул в васькину каморку. 
     - Да нету здесь никого, - сопровождал его Васька. 
     - Тут рубильник над нами, - сказал Генка. - Можно и эту красную лампу выключить. 
     - Давай полегоньку. 
     Генка что-то поколдовал над лешкиной головой, брызнули искры - и свет погас. 
     - Все равно услышат, когда меж скамейками пробираться станем, - сказал Майкл. 
     - Черт с ними, пусть слышат! 
     - Ваську подводить неохота. 
     - Почему свет погас? - вышел из каморки Мешков. 
     - Говорю, пробки плохие... 
     - Ты мне баки не заливай! 
     И тут уже поздно выбирать стало. Сапог мешкова ступил на одну ступеньку, потом на другую - свет фонаря вырвал из темноты бутылки, головку графина... И Генка с Лешкой прыгнули в зал. По Генка сразу упал, опрокинул скамейку... 
     - Кто-о-о! - заорал Мешков. - Поймаю, хуже ведь будет!
     Пожарная дверь находилась в середине барака, напротив главной. Сержанту с Желтком всего проход пробежать, а Лешке по диагонали через все скамейки прыгать. И он остался лежать на полу. Если сообразят, что он к этому выходу метит - сразу дорогу отрежут. 
     А Мешков уже разметал занавес и водил фонарем во все стороны. Женька с сержантом чиркали спички, и по их огонькам Лешка понял, что от двери они не ушли. 
     В луч фонаря попал Генка. 
     - Жуков! - рявкнул Мешков. Теперь уже до конца вошел в роль. Фляга с горилкой забылась. 
     Желток направился к Генке, и Лешка заработал локтями, по всем правилам пластунской науки. До стены бы только добраться. 
     - Где у тебя тут рубильник?! - напустился Мешков на Ваську. 
     - Да вот, сам ищу. 
     Лешка дополз до стены и прислушался. Майкл, видно, на сцене остался. В занавес завернулся? Ведь все вместе стояли... 
     Мешков убрал свой фонарь, рубильник отыскивал - и тут уже Лешка не сам, будто дернули: вскочил во весь рост и бросился вдоль стены, опрокидывая скамейки. Сейчас включат свет - и ему тогда крышка. Вырвал замок из петли, откинул засов - и тут кто-то повис на одежде. Лешка попробовал вырваться, двинул локтем наотмашь. Но хватка была железной. Тогда он как смог развернулся и запустил кулаком. Удар пришелся в лицо, но вскользячку, только разозлил нападавшего. Сержант заработал ногами, двинул коленом под пах, сапогом под коленку. Лешка язык прикусил, чтобы не взвыть от боли. Стукнулся спиной в дверь и почувствовал, как она отступает. Луч фонаря уж скакал по скамейкам. В руке был замок - и Лешка ударил. 
     Удар лег легко. Будто во что-то вязкое, в глину. Сержант даже не всхлипнул. Осел и грохнулся на пол. Свет ослепил - но Лешка загородился руками. Врезался в дверь, кувырнулся через плечо. Снег обжег щеку. Но Лешка сразу вскочил. Под окнами проходила дорога. По ту сторону - спуск с трубой теплотрассы внизу. Спотыкаясь и падая, он пробежал несколько метров и скатился с обрыва. Снег набился в сапог и за шиворот. Но останавливаться было нельзя. Он подлез под трубу» на одном дыхании отмахал метров двадцать - и только тогда мышцы сами расслабились. 
     Из клуба не доносилось ни звука. Вспыхнул свет, позолотив кромку обрыва над Лешкой. Потом появился Мешков. Походил туда и сюда, но спускаться не стал. Лешка и не сомневался, что не полезет. Желтка, разве, пошлет? Но не очень-то он его и послушает. 
     - Вылезай, Власов! Я тебя видел, - впрочем, без всякой уверенности крикнул Мешков. Потом постоял, пнул снег сапогом. - Дурак! За что человека убил?... 
     Лешка хотел показать язык: мол, нате, покушайте! - но не показал, а только вдруг ощутил, что мелко-мелко дрожит. И еще боль в паху, будто его на кол посадили. Лешка попробовал раздвинуть ноги, но боль не ушла, рассыпалась на боли поменьше. По небу ползла туча. Подбиралась к луне. Припорашивало. Снег был мелкий, колючий, как боли в паху, и Лешка стал ловить его языком. 
     - Врешь! - огрызнулся Лешка. - Врешь!... - но Мешкова уже не было. Только кромка обрыва по-прежнему золотилась. 
     «А может, пригрезилось? Спьяну,  просто?» 
     Он встал, попробовал расстегнуть пуговицы на штанах, и увидел, что пальцы в крови... 
     От нида крови стошнило. Внутри будто что-то лопнуло, вес внутренности рванулись наружу. Лешку трясло, живот перехватывало, но позывы не прекращались. Он, наверно б, нагадил в штаны - но вся мерзость шла горлом. Потом стал больно мочиться. Будто кусочки стекла продирались наружу. 
     «Очиститься, падла, хочешь! Чистеньким, сука, уйти!?» 
     Но что-то предательское уже шевелилось в мозгу, скреблось по извилинам. Лешка хотел отогнать, а оно напирало, подкатывало, будто блевотина. 
     «Надо в часть. Мешков сейчас по ротам пойдет, все койки проверит. И тогда мне каюк. Ведь вычислит, сволочь.» 
     Он кое-как застегнул штаны. Руки не слушались. И полез наверх. Но снег оползал, присыпал, придавливал... 
     «Валерка вот тоже хотел. За Урал! К чертям на рога! Чтобы не давило, не плющило! Чтобы воздуху вдоволь!... А может, в город уйти? Или вот, на «Бабью слободку»?» 
     Домики были рядом. Рукою подать. Пялили желтые маслянистые глазки. Там - тепло. Там тебя пожалеют... Вот только чем ты за эту жалость заплатишь? Да и нужно ль - за деньги?... 
     С пятой или шестой попытки он выбрался на дорогу. Но силы иссякли. Ноги сделались ватными, еле держали. Дверь оказалась заперта. Свет в окнах погас. Только фонарь на столбе освещал угол клуба и отбрасывал пятно на дорогу. Лешка постоял, подпирая барак, а потом зашагал вдоль стены. Вступил в пятно света - и вдруг грохнулся носом в сугроб. 
     И тут же увидел берег Двины. Только вместо сугробов дохлые рыбины под каблуками. И Лариска, по колена в воде, пьяная, дура!... - Не смей! - закричал ей Лешка. - Не смей! Затянет!... - а она ухмыляется лысыми веками и крутит свой «Феликс». А из «Феликса» - 59! 59! - летят будто искры... И еще янтарь на голой груди. Словно капля пота из поры выступила. Так уж сдавило, так стиснуло - что лезет, сочится наружу. Борьку вот тоже выдавило. Терпел, упирался, крохи выгадывал - а потом вместо краски мыло подсунули...  И не стоишь ты ничего! Трешки рваной не стоишь! 
     Лешка опрокинулся на спину. Свет бил в глаза. Где-то рядом мерцала луна. А в щеки тыкался снег. Словно в поры хотел забиться. Но от света было тепло. 
     «Мама! - подумал Лешка. - Мамочка!... За что меня так?!» 
     Пятно света осталось позади, и сделалось холодно. Лешка уперся руками в забор, но досок не чувствовал. Пальцы были (такие же доски. Он ударил в забор кулаком. Ударил сильней. Навалился локтями и стукнулся лбом. - «...пардона прошу. С той стороны замполит прислонился...» - но было не смешно. Слышите?! Не смешно! Я в клетку хочу! А меня не пускают! 
     Нога провалилась в сугроб. Лешка попробовал вытянуть, но почувствовал, что теряет сапог. Он разгреб снег руками... Краденный! Краденный потому что!... 
     Наконец одна доска поддалась. Лешка стал отодвигать ее в сторону. Но руки были чужими. Два железных крюка. Такими когда-нибудь станут орудовать роботы. Они смогут все. Даже убить!... Доска сорвалась, и если бы Летка чувствовал руки, то взвыл бы от боли. Но он не чувствовал. С настойчивостью машины он повторил попытку. Потом протиснул в дырку плечо, руку, голову... Шпенькнула и отлетела в сторону пуговица, словно порвали струну на гитаре. Лешка упал. Теперь доска скреблась по колену, вцепилась в сапог. Но Лешка уперся. Моя! Отдай, сволочь!... Затрещало голенище, выпустив из раны клочья портянки. 
     И Лешка снова пополз. 
     «Маресьев, ебанный!» - и вдруг понял - вернулся. 
     И сразу представил казарму. Вонь развешанных на ночь портянок. Крысиная возня под ногами и тысячи храпов. 
     А потом, почему-то, стало темно. Пустота. И лишь какое-то время спустя будто раздвинулся занавес, и Лешка увидел себя с дирижерской палочкой. Взмах. Еще один взмах. Филька-студент переворачивает страницы нот на пюпитре. - Вторая часть, - приговаривает Филька. - А надо б сначала. - Но Лешка не слушает. Музыка! Должна же быть музыка!?... А музыки нет. Борька натужно гудит в геликон. Пщщ, пщщ, - и ыз напивает по меди тарелок Майкл. Гитара бьется у Генки и руках, и Генка боится, что скрутит ей шею. А Васька комкает меха аккордеона - и аккордеон пыхтит, отдувается, будто простуженный, мол, воздуху, воздуху дайте... Только Валька Ремизов звонко бьет по мячу. - Ах-х! - раскрываются восхищенные рты. - Ах-х! - волна за волной бежит по рядам. - Ах-х! - и тогда вступает папа. Белые клавиши и белые пальцы - словно нежнейший, не заживающий шов. А черное тело рояля и музыкант в черном фраке, сбегающем на пол тончайшими фалдами, - как бы два существа, что всю жизнь тянулись друг к другу. Потому что порознь - они ничего. Они были мертвы, как обычные вещи. И только сейчас, когда папины пальцы впадают в рояль, и рояль уже не сам по себе, а продолжение папы, - где-то там, в глубине, зарождаются звуки. Как рисунок на мерзлом железе - из ничего возникают они. Тонкие, слабые, но уже неуязвимые, завершенные сами в себе. Потому что были всегда. Потому что ни музыкант, ни рояль - их не создали, а только усилили, как камертон, позволяющий нам, глухим, слушать вечность. И словно ниточка в иголочное ушко эти звуки нанизывают на себя все, что минуту назад рассыпалось разбитым зеркалом. И Борьку с его геликоном, и лязг палочек по тарелке, и мяч, что бумерангом кружит над залом. И все становится музыкой. Филька-студент с его покусанными губами и недочитанными «Карамазовыми», Валерка, жадно глотающий воздух. И Лешка, взмахивающий и взмахивающий дирижерской палочкой, потому что не он, а она водит его рукой. 
     Праздник! Вот он истинный праздник! 
     Надо было к Лариске пойти, - подумал Лешка. - И ничего бы этого тогда не случилось... 
     Но подумал он не затем: да врет, будто мужиков у нее -  девать некуда. Будто даже деньги брала... Ну и брала. Ну и что?... Он ведь тоже всю жизнь на панели. Но это пустяк. Если остался кусочек тепла там, внутри, если еще способен услышать... - тогда хорошо. Тогда еще может все чисто выйти. Он ей расскажет как «Зимь» рисовал. И она все поймет. Просто фанерка с изъяном попалась. Здесь - сучок, там вот - трещина. И глаз пришлось немного подвинуть. А потом еще муха прилипла. Я из нее узелок сделал, и уж только из узелка платок как-то вытек. Смотри. Будто ветром сдувает. И вообще, краски - дрянь: щепки, мусор - гадость какая-то. Рисуешь грязью по грязи... По посмотри: какая чистота получилась! 
     Но тут у рояля возникла мама. Руки лодочкой, платье до пят: 

                                       ...а время стекает, 
                                       По лицам струится-а-а-а... 

- и так высоко, так надсадно, фальшиво - что Лешка не выдержал и заткнул уши. 
     И с оркестром сразу разладилось. И уже не оркестр, а маршируют шеренги, и бляхи на ремнях как осколки зеркал. - Хруп, хруп - сапогами по снежному насту. - Ать, два! - старшина. И Лешка как крыса меж этих сапог, мечется, хочет подладиться к шагу. И тянет руки вперед. А на ладонях - сосуд... Вот-вот упадет. Вот-вот разобьется... 
     Лешка не заметил, как дополз до столовой. В бараке горело окно, бросая на снег крестообразный отсвет. Видно, кто-то еще праздник празднует. Он подгреб поближе к стене, привалился и замер. 
     По небу по-прежнему ползла туча. Закрыла все звезды и обступила луну. Словно готовилась к последнему штурму. Туча была низкая, за крыши бараков цепляла. И снег валил гуще. По уже не колючий, а мягкий, пушистый. Подтаивал на губах и стекал ручейками.

                                      ...а время стекает... 

     - Нет! - затряс головой Лешка. - Нет! - но кому и зачем он это сказал - непонятно. 
     Потом где-то рядом скрипнула дверь, и в пятно света вступили двое. Расстегнули штаны и стали мочиться. 
     - ...я ей, бля, говорю: двери только открой! Мне ведь что? Мне взглянуть, что этого москаля сраного у тебя нету! А там 
- хоть всей округе давай! Но эту с-суку - убью! Тебя и его прирежу! 
     - Был, был, - Лешка узнал голос Желтка. - В клубе только Жукова с Васькой застукали. 
     - Вот и сказал, что убью! 
     - А она? 
     - Что она? Дура-баба! Я ей все: сигаретки и кофе!... Да ты только скажи: рубашку последнюю - на! Хочешь - голым в снегу изваляюсь! Да с таким парнем, как я!... А она на это говно променяла! 
     - Эх, Папюк! - похлопал приятеля по плечу Женька. - Испортил он твою бабу. Как пить дать, испортил. У этих жидочков концы пообрезаны, и от этого твердые, как мозоли на пятках. Одна мне рассказывала: кто такого попробовал - от нашего брата потом кайфу нету. 
     - И зачем же они обрезают? 
     - А чтоб ихние бабы нас в тапочках видели. Ведь баба без кайфа - да тьфу, одним словом. 
     - А к нашим, выходит, им можно?! 
     - Отчего же и нет? Покуражиться, падла. 
     Друзья застегнули штаны, но уходить не спешили. 
     - А он ведь, как будто, не жид? 
     - А-а! - отмахнулся Желток. - Они в этой Москве все насквозь прожидели. 
     Надо было и дальше тихо сидеть. Выждать, когда уберутся. Но что-то в Лешке набычилось. Не обида даже. Просто пренебрежение показать захотелось. Что крысы-то - вы, а не я. На роду вам написано: в норах сидеть, - но что-то случилось, и вот, повылазили. И он попробовал встать. Ухватился за стену и чуть приподнялся. 
     - Кто?! - встрепенулся Желток. 
     И Лешка упал: сполз по стене, рассаднив подбородок и щеку. 
     Пашка вытащил спички, чиркнул - и огонек брызнул Лешке в глаза. 
     - Ба! Вот это вот встреча! 
     - На ногах не стоит, - захихикал Желток. - Здорово ж она тебя уходила! 
      - А меня вот не встретила, - процедил Пашка. 
     Лешка молчал. Глаза от света болели, а загородиться - руки не слушались. 
       - А я-то вот думал, ваше благородие только из рюмочек пьет. 
     - Это со своими, московскими. Наши ему для другого сподручней. 
     - Ну и как погулял? - наклонился Пашка. 
     - Рачком или в ротик дала? - облизнулся Женька. 
     Лешка поворочал языком, набрал немного слюны - и плюнул. 
- Ишь, говно! Огрызается! - утер плевок Пашка - и вдруг ударил. 
     Лешка был не готов. То есть, он все равно бы не мог защититься. Но хотя бы расслабиться. А так получилось упруго, как сосульки сшибают. Два передних зуба сломались, и рот наполнился кровью. 
     - Чего же молчишь? - снова склонился Пашка. - Расскажи, как время провел. Послушать охота. 
     - Да оставь ты его, - заволновался Женька. - Так хватит. 
     - Не, бля! Чтобы он надо мною куражился!? - и новый удар пригвоздил Лешку к бараку. 
     На этот раз боли не было. Только крови стало очень уж много. Лешка сглотнул, и от этого что-то мутное всколыхнулось в желудке. Захотелось согнуться, голову в плечи втянуть, и куда-то забиться, в дыру или в нору. 
     - Сказал ведь, зарежу! - орал теперь Пашка. 
     Желток на него как петух наскакивал: хватал за рукав и что-то выкркивал - но Пашка его отпихнул. Порылся и кармане, вытащил нож, маленький, перочинный - и целую вечность его раскрывал: лезвие ускользало, заклинивало, - а когда, наконец, распрямилось - было в нем что-то забавное, будто апельсиновый сок в рюмку с водкой стекает. 
     - Паша, не смей! Паша, не надо! - всхлипывал Женька. По Пашка его снова отбросил. 
     А Лешке было плевать. Ни страха, ни злобы. Только б уйти. Выскользнуть куда-то отсюда. 
     Удар получился плохой. Нож вспорол гимнастерку и тут же сложился. Пашка порезал пальцы, выругался. 
     - Платком оберни, - посоветовал Женька. - Отпечатков не будет. 
     Но платка у Пашки не было, а свой - Желток побоялся. 
- В гальюн потом брошу. 
     Второй удар пришелся точней. Лезвие задело ребро, пискнуло, как притертая пробка в флаконе, и провалилось... 
     И сразу стало тепло. Муть в животе улеглась. А к пальцам, ушам вернулась чувствительность. 
     - Уходите теперь, - сказал Лешка. - Слышите? Уходите. 
     Пашка отпрянул. За ним и Желток. Размазал сопли под носом - и вдруг заорал: 
     - Это - ты! Это - ты! - и бросился со всех ног. 
     А Пашка еще какое-то время стоял. В свете окна, отбрасывая тень на крестообразный отсвет. Будто распятый, будто пригвожденный к этой вот тени. А потом исчез. Или свет за окном погас? Или, не было света - а просто все Лешке пригрезилось?... 
     Вот туча на небе - была. Укрыла луну, и стало темно. 
     «Холодно», - подумалось Лешке. И вдруг застонал: 
- Мамочка! Где же твой свитер?!... 
     Но потом отыскалась прореха, и луна, как сонное око, окинула землю. Черный забор с узелками колючек. Белый девственный снег, и ямы следов. Одни ведут сюда от забора, другие уходят туда, на плац и к казарме, где на промозглом ветру колышутся кумачные ленты: 59! 59! 59!... А здесь вот тепло. И снег как белая рана. И небо словно рояль. Жаль только нет музыканта. Потому что Лешка прилип, будто муха к мольберту. И краски, вот, дрянь. Всю жизнь только грязью по грязи... 
     Он ощупал живот, отыскал рукоятку ножа - но трогать не стал. Повалился на бок и попробовал разрывать снег руками. Снег был податлив, как ларискино тело. Такой же горячий, с такими же капельками янтаря, что сочились из пор - и Лешке захотелось стать как этот янтарь: запечься в него и вечно стекать, никогда никуда не стекая... 
     Внизу под бараком не хватало доски. Лешка просунулся в щель. 
     - Тепло. Хорошо, - шептал он себе. -  Вонять только будет... Но ничего. На морозе развеется. 

                                           Беершева- Ришон-Ле Цион (Израиль) 
                                                                                         1985-1996 

<.........................................>

_________________________________________________________________________________________