.
I
ЮНОСТЬ
В первый раз я увидел г-жу Мильгром и ее старшую
дочь на первом представлении «Моны Ванны» в городском театре.
Они сидели в ложе бенуара неподалеку от моего кресла; в ложе было
еще трое, но из другой семьи. Я их заметил по причине и лестной, и очень
нелестной для моего самолюбия. Началось с того, что сидевший рядом со мною
молодой коллега по газете, бытописатель босяков и порта, сказал мне под
шум наполнявшегося зала: - Посмотри вправо, на ту рыжую евреечку в третьей
ложе: как котенок в муфте! - Ему иногда прекрасно удавались сравнения:
барышня в самом деле выглядывала из своей пушистой ярко-красной прически,
как кошечка из мехового кольца на конфетной коробке. В то же время я увидел,
что дама показала девушке на меня и что то сказала, видно мою газетную
кличку, а дочь сделала большие глаза, недоверчиво пожала плечами и ответила
(я это ясно видел по ее губам): - Неужели? не может быть!
Во втором антракте я пошел на галерку повидаться
с приятелями студентами. Важный институт была в нашем городском театре
галерка: царство студентов; боковые сиденья, кажется, чуть ли не только
им и выдавались. Поэтому всегда там особо дежурил околоточный надзиратель,
всегда какой-нибудь благообразный богатырь с двумя бородами на груди, как
у генерала, и в резерве у него имелись городовые. Когда студенты буянили
(например, когда старый Фигнер пустил петуха на высокой ноте в «Гугенотах»,
и ему по этому поводу кстати еще припомнили небратское отношение к сестре,
сидевшей в Шлиссельбурге), - появлялись городовые и выводили студентов
за локти, а надзиратель шагал позади и почтительно приговаривал: Пожалуйте,
г. студент, как же так можно...
В этот вечер никто не буянил. Газеты уже две
недели готовили народ к постановке «Моны Ванны»; не помню как, но несомненно
вложили и в эту пьесу некий революционный смысл (тогда выражались «освободительный»;
все в те годы преломлялось, за или против, чрез освободительную призму,
даже пискливый срыв голоса у тенора, именовавшегося солистом его величества).
Представление оправдало все ожидания. Героиню играла актриса, в которую
все мы тогда были просто влюблены: половина барышень в городе подражали
ее ласково-унылому голосу и подавали знакомым руку не сгибая, ладонью вниз,
как она. «Фойе» галерки, обычно в антрактах похожее на аллею бульвара,
где тянулись параллельно одна другой две тесные реки гуляющих, теперь напоминало
форум: всюду кучки, и в каждой кучке спор об одном и том же - мыслимая
ли вещь, чтобы Принцивалле просидел с Моной Ванной, в таком наряде, целую
ночь и не протянул к ней даже руки?
Об этом шумели студенты и в той группе, где
я нашел своих приятелей; сквозь их весьма повышенные тоны я слышал, что
и в соседней толпе, особенно многолюдной, кипятились о том же. Вдруг я
заметил, что в центре там стояла та рыжая барышня. На вид ей было лет девятнадцать.
Она была невысокого роста, но сложена прекрасно по сдобному вкусу того
полнокровного времени; на ней был, конечно, тесный корсет с талией и боками,
но, по-видимому, без «чашек», что в среднем кругу, как мне говорили, считалось
новшеством нескромным; и рукава буфами не доходили даже до локтей, и хотя
воротник платья по-монашески подпирал ей горло, под воротничком спереди
все-таки был вырез вершка в полтора, тоже по тогдашнему дерзость. В довершение
этого внешнего впечатления, до меня донеслись такие отрывки разговора:
- Но мыслимо ли, - горячился студент, - чтобы
Принцивалле...
- Ужас! - воскликнула рыжая барышня, - я бы
на месте Моны Ванны никогда этого не допустила. Такой балда!
Окружающие засмеялись, а один из них совсем
заликовал:
- Вы прелесть, Маруся, всегда скажете такую
вещь, что расцеловать хочется...
- Подумаешь, экое отличие, - равнодушно отозвалась
Маруся, - и так скоро не останется на Дерибасовской ни одного студента,
который мог бы похвастаться, что никогда со мной не целовался.
Больше я не расслышал, хотя начал нарочно
прислушиваться.
Закончился спектакль совсем величаво. После
первого и второго акта партер и ложи еще выжидали, что скажет высшая законодательница-галерка,
и только по ее сигналу начинали бурно хлопать; но теперь сами своевольно
загремели и ложи, и партер. Несчетное число раз выходил кланяться весь
состав, потом Мона Ванна с Принцивалле, потом Мона Ванна одна в своей черной
бархатной драпировке. Вдруг из грохота рукоплесканий выпала главная нота
- замолчала с обеих сторон боковая галерка: знак, что готовится высшая
мера триумфа, до тех пор едва ли не исключительная привилегия итальянских
певиц и певцов - студенты ринулись в партер. Остальная публика, не переставая
бить в ладоши, обернулась выжидательно; расписной занавес опять поднялся,
но еще никого не было на сцене - там тоже ждали высочайшего выхода юности.
Через секунду по всем проходам хлынули вперед синие сюртуки и серые тужурки;
помню, впереди всех по среднему проходу семимильными шагами шел огромный
грузин, с выражением лица деловым, серьезным, грозным, словно на баррикаду.
Подойдя к самому оркестру, он сунул фуражку под мышку и неторопливо, может
быть и не очень громко, с великим уверенным достоинством мерно и отчетливо
трижды ударил в ладоши («словно султан, вызывающий из-за решетки прекрасную
Зюлейку», было на следующий день сказано в одной из газет). И только тогда,
в ответ на повелительный зов падишаха, вышла из-за кулис прекрасная Зюлейка;
я видел, у нее по настоящему дрожали губы, и спазмы рыданий подкатывались
к горлу; кругом стояла неописуемая буря; два капельдинера выбежали из-за
кулис убирать корзины с цветами, чтобы очистить поле для того, что тогда
считалось дороже цветов: на сцену полетели мятые, выцветшие, с облупленными
козырьками голубые фуражки. Позади студентов стояли пристава и околодочные,
каждый, как на подбор, с двумя бородами на груди; вид у них был благосклонный,
разрешительный, величественно-праздничный, подстать пылающему хрусталю,
позолоте, кариатидам, красному бархату кресел и барьеров, парадным одеждам
хлебных экспортеров и их черноглазых дам, всему великолепию беспечной сытой
Одессы. Я оглянулся на Марусю: она была вне себя от счастья, но смотрела
не на сцену, а на студентов, дергала мать за вздутые у плеч рукава и показывала
ей, по-видимому, своих ближайших друзей в толпе синих сюртуков и серых
тужурок, называя имена; если правильно помню - до двадцати, а то и больше,
пока не пополз с потолка, тоже величаво, пожарный занавес.
.
<.............................................>
|