.
X X I I

ЕЩЕ ИСПОВЕДЬ

     В тот вечер я пошел говорить с Сережей. Торик предупредил меня, что родители уйдут в оперу, и сам он тоже уйдет, чтобы никто не мешал, а Сережа раньше десяти не уходит. В самом деле, еще из передней я услышал Сережин голос: он что то наигрывал на рояле и подпевал. 
     - Чудесную песенку привез знакомый из Парижа, - сказал он мне, сияя: - Janneton prend sa faucille pour aller couper les joncs. Говорят, старинная. Вот уже час корплю, хочу перевести. Нравится вам начало? - 

                        Наступил июль горячий, 
                        По деревьям бродит сок. 
                        Прогуляться в лес на даче 
                        Вышла Таня на часок. 

     - Я к вам не за тем, Сережа: у меня серьезное дело, и неприятное. 
     - Погодите, сейчас; ужасно трудно подобрать все рифмы не просто на «-ок», но на «-сок», avec la consorine d'appui. Слушайте: 

                        Вдруг четверку повстречала: 
                        Каждый строен и вы-сок. 
                        Первый скромно, для начала, 
                        Ущипнул ее в... висок. 

     В висок ущипнуть нельзя, но это - для ваших целомудренных ушей: у меня на самом деле другая рифма, более щипабельная. Дальше еще не готово. Слушаю; только не ругайтесь, если вдруг сорвусь на минутку напеть следующий куплет. Что нового на Риальто? 
     Я притворил дверь гостиной и сказал очень просто: 
     - Сегодня Мотя Банабак еще с одним товарищем произвели «экс» у Абрама Моисеевича; и сделали это по вашему поручению. Вы знаете, чем это пахнет? 
     Он стоял предо мною, ловкий, стройный, изящно одетый во что то специально домашнее, одна рука в кармане, в другой папироса. Ни одна бровь не дрогнула, но ход его мыслей отразился на лице явственно. Сначала он удивился, откуда я знаю, хотел было отрицать; сейчас же сообразил, что не стоит, улыбнулся чистосердечно и спросил тоном любознательной деловитости: 
     - Чем пахнет? 
     - Чем угодно, от арестантских рот до расстрела. 
     - Кабальеро, я четыре года проторчал на юридическом факультете. Почтенный хлебник Авраамий, сын Моисеев, будет молчать, как скумбрия, немая от рождения, пойманная, нафаршированная, зажаренная, съеденная и переваренная.
     - Не ручайтесь! 
     - Ручаюсь. Что визит к нему произошел по моей инициативе, он доказать не может; а зато есть два свидетеля, что он подговорил их учинить налет на своего же брата Бейреша, сына Маврикиева, и еще заплатил им за это шесть тысяч рублей. Знаете, чем это пахнет? 
     Это была здоровая логика, бесспорно. Первый натиск мой, со стороны самосохранения, он отразил. Я на минуту сбился с нити; стоял и почему то думал о том, что сегодня он все время говорит по-русски, без обычных своих гаванных словечек, и это с самого моего прихода: сразу, что ли, почуял, что я пришел не по шуточному делу? 
     - Дело не в этом случае, Сережа, - сказал я, собравшись с мыслями. - Я теперь не сомневаюсь, что вы связались с налетчиками вообще. Никакого оправдания у вас нет, вы это не для «партии» делаете - да еще через Мотю. Это просто гнусная низость. 
     Он прищурил глаза и проговорил раздумчиво: 
     - Я бы мог, собственно, указать вам на дверь и даже помочь вам в деле утилизации оного отверстия. 
     Я ответил опять очень просто: 
     - Не будьте идиотом, Сережа. 
     Он пожал плечами; несколько минут ничего не говорил, только постукивал носком; вдруг потер лоб, просиял, счастливо кивнул мне головою, сел к роялю и (сказав мне: - Минутку!) запел, бренча аккомпанимент: 

                        - Но второй был смел, и смело 
                        Бросил Таню на пе-сок. 
                        Третий ловко и умело 
                        Развязал ей поя-сок, 
                        А четвертый... 

     Вот еще только четвертый, собака, не дается. «Се que fit, le quatrime...». 
     Я бесновался внутри; право, не за него тревожился, пусть идет ко всем, если так ему нравится: Анна Михайловна не выходила у меня весь день из головы, моя старшая и первая любимица в этом доме. Это ради нее, чтобы не стыдно было смотреть ей в глаза, я тогда в Лукании сказал Марусе «чур» и не дотронулся: только ради нее, пора выдать правду. Женщина с изумительным гением понимания, безропотно несущая свое бессилие - бессилие всех матерей и отцов в том поколении перелома и распада; женщина, вздернутая Богом на дыбу, чем дальше, тем выше; и вот ей этот обаятельный мерзавец готовит еще один поворот колеса, натягивающего канаты. У! портовые словечки знал и я, самые последние, самые хамские: страшно хотелось бросить их все ему в лицо, и еще плюнуть в придачу, по настоящему плюнуть мокро, и уйти. Но хватило, спасибо, рассудка поступить иначе. Я собрал у себя в глотке самые ласковые, самые музыкальные и задушевные ноты голоса и сказал ему: 
    

- Сережа, за нами столько лет дружбы. Если вы не слышите, что за крик боли стоит у меня теперь в душе, вы глухой. Ради Бога, Сережа! 
     Он медленно повернул ко мне крутящийся табурет у рояля, оперся локтем о зазвеневшие клавиши и посмотрел мне в глаза по своему, открытым и честным взглядом удалой и безграничной своей натуры. 
     - Во второй раз вы меня спасти хотите, - сказал он тоже с глубокой, грустной дружбой. - А я во второй раз спрошу вас, и, поверьте, не для зубоскальства, а совсем искренно: в чем дело? Почему нельзя? Это ведь не то, что взять у нищего. Может быть, я нравственно глух, но ведь это от природы, это органическое мое увечье, а не вина. 
     - Но зачем, зачем?! 
     Он опустил голову и задумался на минуту. Потом он заговорил, рассеянно слегка постукивая пальцами по клавишам; и всю эту речь его я помню сквозь тихую втору отрывистого рокота рояля, как ту исповедь Маруси помню сквозь лунный свет и зеленый шелест. Наигрывал ли он бессознательно какую то знаемую мелодию, или просто сами невольно создавали ее одаренные пальцы, но даже меня, туго откликающегося на музыку, странно захватило и подчинило ее подавленное журчание, и с ним уже без отпора вливались в мое сознание его слова. 
     - Все равно, милый друг мой, - говорил он, - я ведь пропаду. Я не прилажен для жизни. Это дико звучит, когда речь идет о человеке, сплошь усеянном, как я, полуталантами: и на рояле, и карандашом, и стихотвор, и острослов, и что хотите. Может быть, в этом и болезнь, когда все человеку дается, к чему ни приложит руку: как тот царь, у которого все в руках превращалось в золото, и он умер с голоду. 
     - Неправда, из вас бы вышел отличный адвокат... 
     - Да я у кого то и состою помощником - даже где то записал, у кого именно. Ничего не выйдет: не могу я работать. Даже легкой работы не выношу: не в усилии дело - для игры я целый день вам пудовые мешки буду таскать; но если это не игра, если «нужно» - не могу. - Вы прочли Вейнингера? 
     - «М» и «Ж»? при чем это? 
     - «Ж». Я знаю, это еще более дико сказать о малом с такими широкими плечами; и гимнаст я хороший, и, честное слово, совсем нормален в том - вы знаете - специфическом смысле; но ведь я, собственно, женщина. Барышня-бабочка, рожденная только для холи и забавы и баловства. Родись я девушкой, никто бы не попрекнул меня за то, что я не создан для заработка: у них это в порядке вещей, если внешность подходящая. Кто-нибудь тогда бы кормил и наряжал меня для украшения своего быта и дома, и еще благодарил бы каждый день за то, что я позволяю. Меня бы тогда «содержали»... Сознаться вам? Это слово «на содержании», которое для каждого настоящего мужчины звучит так погано, меня оно не коробит. Уже несколько раз я был на самом пороге и этого переживания; почему то не поддался, сам не знаю почему; но и это еще возможно. 
     Я почти застонал: гнев мой давно прошел, осталась только тупая, тяжелая боль. Я сказал: 
     - Вы говорите так, как будто теперь вы нищий. 
     - Я и есть нищий. Куда плывут у меня деньги, сам не знаю. Выпил кофе за четвертак, ничего не купил, а ушло пять рублей. Тоже черта той дамочки: легче далась бы черная магия, чем арифметика собственного кошелька. Это и значит «нищий»: тот, у которого над душой каждую секунду висит гнусная, подлая забота - где достать? Для дамочки это просто: потерлась плечиком о плечо отца, или мужа, или друга и попросила умильно: дай! Пусть иногда откажет - но хоть не стыдно. А на мне галстук и брюки, я числюсь мужчиной. Папа c'est un chic type, сам приносит конверт 1-го и 15-го, а мне это - как хлыстом по лицу. Никудышный я; пропаду все равно, не стоит хлопотать. 
     Мы оба молчали; вдруг он заговорил бодрее, и аккомпанимент на рояле зазвучал громче: 
     - Между прочим: этот подвиг с Авраамием в моей биографии первый. Вдруг осенило. И денег его я пока не тронул; собственно потому, что не привык еще как-то принимать ассигнации из рук моего друга Моти Банабака - привык наоборот. Предрассудок... 
     Он повернулся к роялю и стал наигрывать внимательнее, что то бормоча, потер лоб одной рукою, нахмурил брови, кинул мне рассеянно: - Простите... - и опять запел, сначала вполголоса, но со второй строчки уверенно: 

                        - А четвертый... Но из драмы 
                        Надо вычеркнуть кусок, 
                        Чтоб, узнав, и наши дамы 
                        Не сбежали в тот лесок. 

     И он совершенно преобразился. Отпихнулся ногой, три раза перекрутился вместе с табуретом, удержался против меня: его лицо сияло подлинной беспримесной радостью, он с силой провел ногтем большого пальца по всей клавиатуре с диэзами и бемолями и закричал: 
     - Готово! Нравится?.. И вы не тужите: во второй раз обещаю вам честно - ни-ни. Этого - ни-ни; не хочу вас отпустить опечаленного. А пропасть - пропаду. 

<.............................................>

 
п