.
Гул языка
Устная речь необратима - такова ее судьба.
Однажды сказанное уже не взять назад, не приращивая к нему нового; «поправить»
странным образом значит здесь «прибавить». В своей речи я ничего не могу
стереть, зачеркнуть, отменить - я могу только сказать «отменяю, зачеркиваю,
исправляю», то есть продолжать говорить дальше. Столь причудливую отмену
посредством добавки я буду называть «заиканием» (bredou-illement). Невнятно
переданное сообщение вдвойне несостоятельно: с одной стороны, его трудно
понять, но, с другой стороны, при некотором усилии его все же понять можно;
оно не находит себе места ни внутри языка, ни вне его - это языковой шум,
сходный с чиханием мотора, которое говорит о неполадках в нем;
именно такой смысл несет и осечка - звуковой сигнал сбоя, наметившегося
в работе машины. Заикание (мотора или человека) - это как бы испуг: я боюсь,
что движение остановится.
*
Смерть машины может болезненно ощущаться человеком,
если описывать ее как смерть животного (смотри известный
роман
Золя). Хотя вообще машина и малосимпатична (ведь в обличье
робота она грозит самым страшным - утратой тела), она все же способна породить
и один эйфорический мотив - когда она на. ходу, машина вызывает страх тем,
что работает сама собой, и доставляет наслаждение тем, что работает исправно.
И подобно тому как неисправности речи дают в итоге особый звуковой сигнал
- заикание, так и исправность машины дает о себе знать особой музыкой-гулом
(bruissement).
*
Гул - это шум исправной работы. Отсюда возникает
парадокс: гул знаменует собой почти полное отсутствие шума, шум идеально
совершенной и оттого вовсе бесшумной машины; такой шум позволяет расслышать
само исчезновение шума; неощутимость, неразличимость, легкое подрагивание
воспринимаются как знаки обеззвученности.
Оттого машины, производящие гул, приносят
блаженство. Например, Сад множество раз воображал и описывал эротическую
машину - продуманное (придуманное) нагромождение тел, органы наслаждения
которых тщательно состыкованы друг с другом; когда конвульсивными движениями
участников эта машина приходит в действие, она подрагивает и издает приглушенный
гул - она работает, и работает исправно. Другой пример: когда в наши дни
в Японии множество людей предается игре в огромном зале с игральными автоматами
(их там называют «патинко»), то весь зал наполнен мощным гулом катящихся
шариков, и этим гулом обозначается исправный ход коллективной машины -
машины удовольствия (в других отношениях загадочного), доставляемого игрой,
точными телодвижениями. И действительно, оба примера показывают, что в
гуле звучит телесная общность; в шуме «работающего» удовольствия ничей
голос не возвышается, не становится ведущим и не выделяется особо, ничей
голос не может даже возникнуть; гул - это не что иное, как шум наслаждающегося
множества (но отнюдь не массы - масса, напротив, единогласна и громогласна).
*
А бывает ли гул у языка? В виде устной речи
язык словно фатально обречен на заикание, в виде письма - на немоту и разделенность
знаков; в любом случае все равно остается избыток, смысла, который не дает
языку вполне осуществить заложенное в нем наслаждение. Но невозможное -
не есть немыслимое: гул языка - это его утопия. Что за утопия? - Утопия
музыки смысла; это значит, что в своем утопическом состоянии язык раскрепощается,
я бы даже сказал, изменяет своей природе вплоть до превращения в беспредельную
звуковую ткань, где теряет реальность его семантический механизм; здесь
во всем великолепии разворачивается означающее - фоническое, метрическое,
мелодическое, и ни единый знак не может, обособившись, вернуть к природе
эту чистую пелену наслаждения; а вместе с тем ; (и здесь главная трудность)
смысл не должен быть грубо изгнан, догматически упразднен, одним словом,
выхолощен. Благодаря такому беспримерному перевороту, небывалому для нашей
рационалистической языковой практики, язык обращается в гул и всецело вверяется
означающему, не выходя в то же время за пределы осмысленности: смысл маячит
в отдалении нераздельным, непроницаемым и неизреченным миражем, образуя
задний план, «фон» звукового пейзажа. Обычно (например, в нашей Поэзии)
музыка фонем служит «фоном» для сообщения, здесь же, наоборот, смысл едва
проступает сквозь наслаждение, едва виднеется в глубине перспективы. Подобно
тому как гул машины есть шум от бесшумности, так и гул языка - это смысл,
позволяющий расслышать изъятость смысла, или, что то же самое, это не-смысл,
позволяющий услышать ; где-то вдали звучание смысла, раз и навсегда освобожденного
от всех видов насилия, которые исходят словно из ящика Пандоры, от знака,
порожденного «печальной и дикой историей рода человеческого».
Все это, конечно, только утопия; но нередко
утопия служит путеводной звездой для первопроходцев. И действительно, время
от времени то тут, то там предпринимаются своего рода попытки создания
гула: таковы некоторые образцы постсерийной музыки (весьма показательно,
что музыка эта отводит чрезвычайно большую роль человеческому голосу -
она пересоздает голос, стараясь лишить его смысловой природы, но (сохранить
его звуковую полноту), таковы некоторые (опыты в области радиофонии; таковы
и последние тексты Пьера Гюйота и Филиппа Соллерса.
*
Более того, в своей жизни, в повседневных житейских
эпизодах мы тоже можем разведывать подступы к гулу. На днях я вдруг ощутил
гул языка в одном из кадров фильма Антониони о Китае: на деревенской улице,
прислонившись к стене, дети громко читают вслух, все вместе и не обращая
внимания друг на друга, каждый свою книгу. Получался самый настоящий гул,
как от исправно работающей машины; смысл был для меня вдвойне непостижим
- по незнанию китайского языка и из-за того, что читающие заглушали друг
друга; и однако же я, словно в галлюцинации (настолько ярко воспринимались
все нюансы этой сцены), слышал здесь музыку, человеческое дыхание, сосредоточенность,
усердие - одним словом, нечто целенаправленное. Как! Неужели достаточно
заговорить всем вместе, чтобы возник гул языка - столь редкостный, проникнутый
наслаждением эффект, о котором шла речь? Нет, конечно; нужно, чтобы в звучащей
сцене присутствовала эротика (в самом широком смысле слова), чтобы в ней
ощущался порыв, или открытие чего-то нового, или просто проходила аккомпанементом
взволнованность; все это и читалось на лицах китайских ребятишек.
*
Ныне я в чем-то уподобляюсь древним грекам,
о которых Гегель писал, что они взволнованно и неустанно вслушивались в
шелест листвы, в журчание источников, в шум ветра, одним словом - в трепет
Природы, пытаясь различить разлитую в ней мысль. Так и я, вслушиваясь в
гул языка, вопрошаю трепещущий в нем смысл - ведь для меня, современного
человека, этот язык и составляет Природу.
1975, «Vers une esthtigue sans
entraues.
(Mlanges Mikel Dufrenne)».