..
Вадим Климовский
Фрося
(повесть)

- завершение -

     Борис перевел дыхание - будто мчался с бешеной скоростью. Семь лет старался не думать, не ворошить - что толку? А сегодня... и что-то новое во всех этих думах... Фрося, Фрося, колдунья ты, ведьма, что ли?.. 
     Приподнялся на локте, пристально вгляделся в рыхлую черноту, стараясь разглядеть в ней светлое пятно - лицо Фросино - и ничего не увидел. 
     Сказал едва слышно, одними губами: 
     - Фрося... 
     - Что? - сразу, громким шепотом, отозвалась она. 
     Борис молчал, продолжая опираться на локоть. Все еще смотрел туда, где лежала Фрося. 
     - Не спится... - Будто подслушала все его мысли. А может это она про себя. Ей-то почему не спится? 
     - Фрося, у вас мать-отец на пенсии? 
     - Одна я. 
     Борис подождал, но она молчала. 
     - Скучно - одной? 
     - Скучно? Не знаю... 
     Показалось - видит ее лицо: слабые, тающие очертания, там, откуда голос. 
     - Некогда скучать. Сколько дел по дому... убраться, постирать... - Никак не мог понять, куда обращено ее лицо: к потолку - или к нему, Борису. - А тетрадок сколько? Вы-то знаете, у вас мать... 
     - Тетрадки? - спохватился Борис. - Какие тетрадки? 
     - Обыкновенные, школьные. Я ведь учительницей, в начальных классах. 
     - А шить вы умеете? - вырвалось, совсем уж глупо. 
     - Шить? - не сразу отозвалась Фрося. - Умею, самую малость... А что? 
     - Так, неважно. - Откинулся на спину, разогнул уставшую руку. - А почему - только в начальных? 
     - А некогда было дальше учиться. И мне маленькие нравятся. Им в первом классе сопли еще нужно вытирать, и даже на толчок сажать! В нашем районе многие унитаз и не видели никогда, боятся, особенно девочки. 
     - Где же это - ваш район? - Не мог остановиться, будто в ответах искал какой-то встречи, которой не хотел - не хотел и искал - и вот, доискался... 
     - Недалеко от вас... Глинянка... И школа - рядом, где мама ваша... 
     Фрося умолкла - и вовремя, словно почуяла... 
     ...он шел уже по этой Глинянке, едва поспевая за легким, просторным шагом Малыша (тогда впервые подивился: этакая махина, а шагает будто на воздушных подушках), перед тем долго шли окраиной, в обход центра, быстро стемнело, тихо и пусто - здесь ложились рано, редко впереди маячила фигура - Малыш сразу же сворачивал в боковую улицу, избегал встреч, так петляли, шли молча, - а совсем ведь недавно все началось: в вестибюльчике клубном, спускался по лестнице, с ребятами, после фильма, заметил детину - все идут, а этот стоит, грузно опершись о перила, пялится на толпу из-под тяжелых бровей, рядом - Сюнька, и сразу же понял: вот он, Малыш, знаменитый Малыш, - и шли как раз у тех же перил, вплотную, уже Сюнька шепнул что-то Малышу, тот тяжело повернул огромную голову - еще не разжирела ряшка - встретились глазами, Малыш вытянул ногу в сверкающем полуботинке поперек дороги, положил тяжелую лапу ему на плечо - «Пойдем-ка на воздух, училкин сын» - сказано было удачно, потому что сразу взбесился: Сюнькина работа, вспомнил старое прозвище, от которого всегда в бешенство впадал, - защитничка нашел, ну, ладно, - на улице, все так же в обнимку, завел его Малыш за угол клуба - Сюнька мельтешил рядом - поставил к стене: «Ну, полуинтеллигент-полуработяга, зачем его обижаешь, а?» - лениво кивнул на Сюньку, тот стоял на шаг позади, злорадно скалил зубы, - уперся плечом в пыльную известку, руки в карманах, выпалил злобно, в прищуренные глаза Малыша: «А ты зачем таких нянчишь? Он же дерьмо - не видишь? Так посмотри!» - Малыш усмехнулся криво - «Храбер, волчонок» - но посмотрел на Сюньку, у того вечно - и сейчас - сопля под носом торчала, Сюнька оторопело шмыгнул ноздрей, сопля втянулась, тут же вывесилась обратно - Малыш хохотнул, а Сюнька зашипел, смахнув соплю рукавом и наращивая новую: «Чего там - ты давай, давай» - «Чего давай?» - Малыш, отступил, ткнул толстым пальцем Сюньку в спину - «Вот ты и давай, докажи ему, что не дерьмо» - Борис вытащил кулаки из карманов, напружинился, Сюнька топтался на месте - «Придержи его, придержи», - Малыш притворно вздохнул, внезапно и ловко схватил оба запястья, потянул за спину и вверх, так что Борис, охнув, согнулся, в глазах стало жарко, не от боли - от бешенства - «Если дотронешься, сволочь» - выворачивал шею, силясь увидеть Сюньку - «завтра же убью, слышишь - убью, никто не поможет - убью!» - плюнул в ноги Сюнькины, их только и видел исподлобья, - «Но-но, шкет» - Малыш потянул руки выше, бросил Сюньке жестко: «Ну! Дай парочку и валите оба!» - «Я - сказал!» - процедил Борис, Сюнька пробормотал: «Ладно, пусть идет, после сосчитаемся» - и пошел прочь, Малыш матюгнулся, отпустил выкрученные руки, пустил вслед Сюньке: «Д-дерьмо» - и не уходил, смотрел на Бориса, тот разминал затекшие руки, лицо горело, ноги дрожали, зубы стиснуты, и тут Малыш опять хохотнул, хлопнул его по плечу - он пошатнулся, вскинул голову: Малыш молча смотрел на него, потом спросил раздумчиво: «Ты что ж - вправду замочить можешь?» - «Чего?» - «Убить» - «Не знаю», и добавил, на всякий случай: «Его - убил бы!» - и тоже не уходил почему-то, все растирал запястья, - Малыш пошел, но сразу же остановился, сказал через плечо: «Завтра в девять, вечерком, здесь» - «Зачем?» - Малыш усмехнулся, повторил веско: «Будь!» - и ушел... Думал весь день: идти, не идти, и зачем? - но пришел, щекотало самолюбие, овеян был Малыш этакой загадочной славой, и Сюньке хорошо бы нос его сопливый утереть, - Малыш молча повел к себе, на другой конец города, шикнул на старуху-мать, занавесил окно - не ждал не гадал: часа два печатал Малыш фотографии - все сплошь голые бабы, в позах самых похабных, - сначала, вроде, любопытно, Малыш комментировал, шутил - «Учись, подрастешь - любая твоя будет, или ты уже ...?» (тогда в училище бегал - семнадцать, значит, а девок стороной обходил), потом стало тошно смотреть на раскоряченные в мутном фиксаже телеса, решился: «Мать ругать будет» - соврал, Малыш протянул двух мокрых баб, с них капало - «Возьми себе» - «Да ведь мокрые», - но подумал: покажет ребятам в мастерской, слюни распустят, - быстро надоело нести - за уголки, в обеих руках (вид, должно быть, имел идиотский) - слепил их вместе, бабу к бабе, «пусть поспят сообща», швырнул за чью-то калитку, - с Бельмондо посмеялись и забыли, - но Малыш вскоре от клуба - будто поджидал - снова увел к себе - «Снова баб печатать?» «Придешь - увидишь» - провел его двором не в дом, а в сарай: прислонен к стене, стоял там дряхленький велосипед, со сломанной вилкой, немецкой марки (где такой откопал? с давних, видно, времен, запылен и заржавлен). «Вот, механик, починишь и крути, пока яйца не сотрешь» - совсем за сопляка его держит - но отказываться не стал, проволок через весь город, вилку в мастерских заварил - ездить можно, погонял с ребятами недельку, потом поехал к Малышу, засветло: надеялся не застать, оставить у крыльца - знай наших, подарков не берем, - Малыш оказался дома, мрачней обычного, сидел на ступеньках, не дал ничего сказать - «Пришел - хорошо, посылать хотел: дело есть» - макал огромными пальцами огромную картофелину в масло, запихивал в огромный рот, Борис мялся в нерешительности, тот не замечал - не хотел? - «Сядь, пожри», протянул картофелину, - и в голодуху не брал, отказывался, а тут - есть не хотелось, но взял, сел на ступеньку, жевал молча, доели, Малыш вытер о штанину руки, посмотрел на ступни в грязных носках, пошевелил пальцами - «Жди, на Глинянку пойдем» - и ушел в дом... «Какого черта» - но остался, ждал, не от страха - гадал, что за дело: грабить на Глинянке некого, нечего, но - хорошо, близко от дома, хотя, опять же, домой не собирался... Пока шли, совсем стемнело, не заметил - где Малыш подобрал трубу с загнутым круто концом, выходили - не было ее, вроде, не понравилась ему труба, но уже шел, не задумываясь, до конца, будто привязанный, и верил, что по своей воле идет, Малыш и не смотрел на него, только перед самой Глинянкой (выросла перед ними бесформенной горой) вдруг остановился, запустил руку в карман, вытащил что-то с трудом, сунул под нос - «Ты, шкет, видел когда-нибудь столько зараз?» - и в черном ночном свете разглядел он толстую, перевязанную бечевкой пачку - сотенных, не иначе, - ответить не успел, да и какой тут ответ, Малыш живо спрятал пачку обратно, сунул ему в левую руку трубу - «Понеси-ка» - он, конечно, сразу же перехватил в правую, но Малыш приказал на ходу: «В левую, в левую, да не размахивай, прижми» - не понял, но подчинился, все было нереально, словно во сне, двигался механически - уже карабкались по Глинянке узкой изгибистой тропкой, меж двумя жидкими заборами - днем сквозь них просвечивали голые дворы (зелень здесь росла плохо, чахла на глине - торчали кое-где тощие хворостины), а сейчас лишь темнели корявые крыши, - тропа - она же улица - сворачивала, вилась поперек склона, не было тут прямых линий, - в домах, за кривыми заборами - ни звука, ни огонька, будто - вымерли, не думал, что ночью здесь жуть такая, днем бывал не часто: лишь изредка ходили на отмель под обрывом - наш пляж - коротким путем, через Глинянку, не особенно разглядывал, а все же примелькались - захламленные дворы, разваленные хибарки с выставленными у порога мятыми корытами, пожелтевшими матрасами, развешенным на веревках, на заборах - никто не польстится - убогим застиранным бельишком, смутно угадывал прочно застоявшуюся нищету, грязные ребятишки ковырялись в глине, женщины таскали воду на коромыслах снизу, из колонок... 
     Так вот где Фрося жила... живет... Мало кого знал оттуда - держались особняком, своей кодлой
     Заснула, должно быть. Очень хорошо... 
     ...дорожка петляла, разветвлялась на две - потом они снова сбегались в одну - шла вдоль склона, вверх, ныряла неожиданно вниз - кто придумал здесь строиться? - однако - целый поселок, разбросан не густо, в полном хаосе, домишки смотрят кто куда, заборы - чтоб возместить тесноту в домах - выносились подальше, кое-где смыкались наглухо, и тогда улица - в размах, два размаха руки - уткнувшись в тупик, поворачивала круто, почти обратно, огибала вместе с изгородью очередной пустырь и шла дальше, на тот склон, к реке, - а вот зимой там... 
     Борис нащупал рукой стул, зашуршал сигаретной пачкой. И вдруг: 
     - Так вы не спите? 
     Чуть не сказал - сплю. Поддавшись инерции, спросил: 
     - А где же там ваш дом? 
     - На том склоне, к реке. - Включилась с ходу, будто вместе с ним только что бродила по кривым улочкам Глинянки. 
     - Все еще не снесли? 
     - До нас не скоро доберутся. Никому не мешаем. Даже вас еще не сносят... 
     Насчет «нас» лучше пропустить мимо ушей. 
     - Да, строить там вряд ли будут... 
     А еще лучше - молчать, просто молчать... А зимой там, зимой... 
     - Вообще-то, часть уже снесли, ту, что к городу. Вы ведь не знаете - года три назад... Устроили хозяйственную выставку. Достижений, значит. Павильончики, кафе... Деревьев насажали - клены американские. Ничего, растут. Забор высокий, чугунный - и деревья. За ними Глинянки не видно. Поблизости тоже расчистили. Сначала народ ходил. Теперь - не ходят, пусто. Так - кто забредет. Иностранцев раз привозили... В пять вообще закрывают... 
Борис упорно молчал, и Фрося замолчала тоже. Все же добавила: 
     - И на зиму закрывают... 
     А зимой там снег по самые крыши... из дверей прорывают тоннель и под снегом, через дыру в заборе, на карачках ползут вниз, в город, к трамваям, троллейбусам, автобусам, к асфальтовым тротуарам... Ну, это уже фантазии... 
     ...а тогда - до зимы еще далеко, сентябрь, ночь висела влажная, косматая, без единой звездочки, шли вдоль последнего забора, слева - обрыв к реке, узнал место: дальше пойдет крутая тропа к узкой отмели, мало кто ходил туда купаться - далеко, - и тут впереди отделился от забора долговязый, костлявый силуэт, четкий на фоне серого, раздвинувшегося на просторе неба, - Малыш замедлил шаг, шепнул - «отстань чуток» - остановился метрах в трех - тот поджидал, не двигаясь - «Зачем фрайера приволок?» - Малыш перебил с истерической ноткой - «Свой, в закон входит! Что - мне не веришь?» - голоса звучали странно, глухо в абсолютной тиши, собак на Глинянке не держат, стеречь нечего и нечем кормить, - Борис замер, чуть правым боком к ним, за левым инстинктивно укрывая трубу, а вроде и забыл про нее, все было неожиданно и непонятно, в голове - тихий звон, - «Давай» - буркнул долговязый, по голосу - мужик в возрасте, Малыш уже выкарабкивал пачку из кармана, протянул долговязому - «Пересчитай» - тот покрутил в руках, приглядываясь тщетно, стал, не развязывая, листать уголки, - Малыш чуть повернулся, протянул руку назад - «кинь папироску» - какую еще папироску? - не успел сообразить - рука долговязого шмыгнула к сапогу, но уже бесполезно: через голову, с маху, одним движением - выдернув у Бориса - обрушил Малыш трубу на череп долговязого (звук - будто большой арбуз разбили о землю) и долговязый молча осел, повалился навзничь, а Малыш наклонился - и снова этот звук, мягкий и влажный: хра-хра-хра - длилось это вечно, ни крикнуть, ни двинуться - не от страха, нет, мыслей - никаких, - а может это и был страх, парализующий, тошнотворный, сердце колотилось, удары отдавались где-то внутри, в кишках, - тот, на земле, дергался мелко-мелко, скалился в диком смехе, хрипел протяжно, будто першину из горла выдувал, - была ночь, тьма, но Борис видел все, словно при ровном обнажающем свете, и при этом же неизвестно откуда свете тускло блеснуло лезвие финки в скрюченной руке долговязого (пальцы еще подрагивали, не роняя ножа), Малыш выждал долгую-долгую секунду, потом, опустившись на колени, пошарил вокруг, нашел - запихнул пачку в карман (а он все стоял, смотрел на долговязого), раскрутив, швырнул трубу с обрыва, подождал всплеска, подошел быстро, взял больно за плечо, тряхнул, повернул, словно куклу - «Туда, через порт» - и не отпускал (рванулся было - «Не бежать, тихо»), затем отпустил, и он пошел - тихо - не оборачиваясь... Ночью долго, без сна, ворочался на своем диванчике, все думал, думал - что же ему теперь делать и почему он тогда стоял без движения, без крика, - и уже не слышал это хра-хра, а только видел - застывшего Малыша с занесенной высоко трубой, будто мгновенной вспышкой молнии выхваченного из тьмы, - и было много вариантов, отпадали, ясно лишь одно: никому ни слова, ни единому человеку, не из страха, а по совести - он не сексот, не стукач (появилось тогда это слово) и постепенно успокоился, все стало просто и легко, уже точно знал - чт завтра сделает, прояснилось и решилось: пойти к Малышу, сказать: «Сволочь ты, убийца» - это представлялось необходимым, очищающим, и он заснул, - а потом наступило утро, на занятия еще рано, лежал - будто и не спал, снова все запуталось, ночное решение при утреннем свете оказалось ненужным, никчемным, и он пошел, ничего не решив - не хотел, боялся встретиться с Малышом, но повезло - Малыш исчез, не появлялся, и вспоминалось все реже, спокойней, старался забыть, будто и не было ничего - приснилось - но забыть не получалось, ненависть к Малышу и презрение к себе притаились в глубокой норке, рядышком. И вдруг, через пять лет, когда уже ждать перестал - Сюнька: «Зайди к Малышу, приехал на день - зовет», - от внезапности не сумел удержаться, прошипел: «А пошел он... убийца» - это, конечно, зря, лишнее слово, Сюнька даже дернулся, как от удара, - и после этого непрерывно и сумрачно ждал Малыша, знал, что появится снова... и вся эта история с бутылкой... 
     Ну ладно, а что же делать теперь? И почему нужно что-то делать?.. 
     Под Фросей заскрипела раскладушка. 
     Борис подсветил сигаретой циферблат: всего лишь третий час, а думал - ночь на исходе, и только третий час, надо бы поспать... 
     - Борис, вы спали? - Почему-то шепотом. 
     - Нет. 
     - И я - никак не могу... 
     - М-м-да... - Надо бы поспать, но как заснуть? Завтра на работу (голова на репетиции, между прочим, должна быть свежей), а день будет такой же, как сегодня, как завтра и послезавтра, и послепослезавтра, - странно: прошлое до отъезда всплывало легко, протяженно, а после (этот театр!) одной картинкой: первый выход на сцену, в массовке, слепящий свет прожекторов и черный многоголовый провал зала - потом все стиралось, расплывалось, мелькало неразборчиво и непривлекательно, даже лучшие, первые годы - отбрасывал, вытеснял без усилия, лень, апатия, пустота в голове. Подумал о будущем - и тоже ничего не мог увидеть, кроме тех же прожекторов - но это было вроде как прошлое... и вдруг - новое: маленькая коробочка, со сценой, залитой светом, на ней человечки - бегают, суетятся, переживают, а он - вне, смотрит со стороны, из темноты, руки в карманах куртки, нахохлился, - откуда такое?.. 

     Услышал мерный шепот. Слов не разобрать. Подождал - продолжала шептать. 
     Громко спросил: 
     - Фрося, вы что? 
     Шепот оборвался. 
     - Что вы там шепчете? 
     - Так... Молитву. 
     Пошарив рукой, стряхнул пепел - кажется, мимо. 
     - Вы верующая? 
     - Нет... не знаю, не думала. А это - просто красиво. - Она тоже заговорила громко - но голос звучал мягко, приглушенно, слова выговаривались неторопливо. - Старушка одна научила. Говорит, если не спится - пошепчи, душу, говорит, облегчишь. Вообще-то я сплю как мертвая, устаю, а тут... не выспалась, а вот же... Правда, красиво - послушайте! - И перешла на звучный шепот: - Когда я взываю, услышь меня, Боже правды моей... В темноте Ты давал мне простор... Помилуй меня и услышь молитву мою... Сыны мужей, доколе слава Моя будет в поругании?.. Доколе будете любить суету и искать лжи?.. Гневаясь, не согрешайте: размыслите в сердцах ваших на ложах ваших, и утишитесь... 
     Он слушал Фросин шепот, замерев, вытянув руку с сигаретой над полом и не затягиваясь, а когда Фрося закончила - с какой-то странной растомленной интонацией, пробившейся сквозь мерный шелест шепота: «спокойно ложусь я и сплю, ибо Ты, Господи, один даешь мне жить в безопасности» - с минуту молчал, уткнув глаза туда, где чернота скрыла потолок. 
     Очнувшись, сказал тихо: 
     - Это не молитва, что-то другое. Кажется, из псалмов. 
     Фрося не ответила. Дышала ровно - похоже, уснула, наконец. Утишилась... А ему как утишиться? Фросин шепот еще звучал в ушах, слова, зачаровывающие и проникающие, как музыка, словно плавали, светясь, в черной тишине - и расслабились внутри неведомые мышцы, уставшие от многочасового (многолетнего?) напряжения. «Гневаясь, не согрешайте: размыслите в сердцах ваших на ложах ваших» - а он, разве не согрешал он в гневе, все это время: полночи, вечер, двадцать пять лет - четверть века - всю сознательную жизнь?.. 
     Попытался стряхнуть внезапное наваждение - ни к чему эта расслабленность, так можно далеко зайти, потерять последнюю кочку под ногами, не ему каяться - но уже отдернулась завеса, растаяла, исчезла, обратно не накинуть, и всплыли картины, которые - не забыл,  нет - старательно обходила ожесточенная память, долгие годы, и в них - неясное, непостижимое, что не укладывалось в привычный ход мыслей. А сейчас - уже не мог не взглянуть, не попытаться понять - спокойно, не гневаясь - будто сердцем пытался заглянуть в душу матери, куда не впускала никого, даже его - только однажды. А он отвернулся... 
     ...когда сбивчиво рассказывала историю свою, похороненную в ящичке вместе с пожелтевшим письмом, под голубой простилкой. А он осквернил могилу, вытащил прах на свет божий. «Крест он мой, Боренька, крест мой... и до могилы нести его буду... а ты пойми... пойми и прости» - сказала без слез, устало - но с такой твердостью, какой не слышал в ее голосе ни разу. И смотрела не на него - в свое, спокойно и глубоко. Он поднялся - «Поеду я, мать» - она повернулась к нему, глаза уже совсем сухие - «Жестокий ты... жестокий - как он». Нет, жалел он мать. Жалел - понимал ли? И рядом с жалостью - брезгливость, не к матери - к самой этой своей жалости, к себе: бесплодная то была жалость, бесплотная... А Полковник? - сидел во дворе, разбитый параличом старик с трясущейся головой, голоса его не слышал двенадцать лет, даже когда тот еще здоровым был, - шел с чемоданом, уезжал, чтобы не возвращаться (знал ведь, знал, что вернется - врал себе), и вдруг услышал хриплое - «Борис!» - как выстрел в спину. Обернулся - старик смотрел на него, подавшись вперед, уперев подбородок в набалдашник палки - «Подойди!» Был не готов, растерян - помедлив, шагнул к Полковнику... Почуял, что ли, тот, проснувшись (к старости) сердцем: не будет больше такой минуты, отнимется речь, не за горами уже... Будто прежняя воля вернулась к Полковнику - с усилием выпрямился, голова не трясется (почти) и глаза - прежние, но не бешеные: потемнели, смотрят пристально, серьезно, - хрипло, тяжело и раздельно произнес: «Не был я вохровцем - работал на стройке.» Растерянность уж прошла, в голове мелькнуло: «На костях строил, сволочь» - но смолчал. Не уходил. Состязался с Полковником, сверлил взглядом - а тот и не думал состязаться: лишь вглядывался в его глаза, долго вглядывался, наконец, тихо - себе - сказал: «Щербина» - откинул голову к яблоне, затрясся, словно в припадке, мать побежала с крыльца, стояла там все это время (слышала, не слышала?) - а он повернулся и пошел, не оглядываясь... Почему не пошел Полковник в отставке - строитель - работать? Ведь нашли бы ему теплое местечко - нет, сидел дома, мрачно листал газеты - комкал, швырял в мусорное ведро, и - никуда, за калитку не выходил, и к нему - никто, никогда... Щербина... В первый приезд, в первую ночь, проснулся, как от толчка, открыл глаза - Полковник стоял в ногах, вплотную к диванчику, одна рука - большим пальцем за командирский ремень, другая прикрыла глаза, пол-лица, пальцы шевелятся, медленно потирая лоб. Поспешил опустить веки, оставил маленькую щелочку, устроился поудобнее, вздохнув «во сне», задышал глубоко, ровно, тело притворилось спящим, рука свободно свесилась почти до полу (сам Семен Савич остался бы доволен), сквозь ресницы разглядывал Полковника, стараясь, чтоб не вздрагивали веки. Светало. Полковник - в галифе, но в нижней сорочке - ложился, не ложился? Волосы растрепаны, торчат жидкими перьями. Долго стоял так Полковник - смешон и непонятен был застывший мелодраматический жест: рука, прикрывающая глаза. Потом Полковник убрал, наконец, руку с лица, и вторую освободил - обе повисли вдоль тела, безвольно, как неживые - и чуть подался вперед, к нему. Увидел лицо Полковника, в бледном свете низкого окошка: помятое, темное от небритости, густые тени скрыли глаза, но взгляд - пристальный, испытующий - угадывался в позе, в бровях - сдвинутых и чуть приподнятых, в губах - искривленных, но не сжатых плотно, как обычно, а полуоткрытых. Не хотел смотреть на это лицо - на такое

лицо - плотно смежил веки, повернулся на другой бок, слушал, как продолжал Полковник стоять, придерживая дыхание, как ушел на цыпочках, чтоб не скрипнула ни одна половица... О чем думал Полковник - в ту ночь у его постели?.. Да что толку спрашивать - назад не вернуться, прожитого не вернуть... 
     Борис заерзал, меняя положение - отлежал спину в долгой неподвижности. В глазах - сухая резь, свинцовые брови давят на них. И курить уж невмоготу, о сигарете подумать тошно. 
     Нет, не утишиться ему, не утишиться. Расслабленность не прош ла - но не обрел и покоя: то был не покой, а тупое равнодушие, безразличие, отвращение ко всему, к самому себе. Заснуть бы, заснуть, ничего больше не надо. Фрося, Фрося, колдунья, ведьма... А сама спит... 
     И услышал беззвучный шепот: 
     - Борис, - одними губами. Затаил дыхание - и тем себя выдал. Повторила громче: - Борис! 
     - Что, не помогла молитва? 
     - А вы меня так и не вспомнили? - Хотел сказать - «вспомнил» (красное, зеленое, голубое). Снова напряглись неведомые мышцы внутри, ушло безразличие... - Ну конечно, я тогда девчонкой была, шестнадцать мне исполнилось, когда вы уехали... - Тщетно прорывался сквозь туман, в прошлое, к этим цветным пятнам... - Но я здоровая, толстая была... еще толще, чем сейчас... на вид - все восемнадцать, парни приставали... а вы меня не заметили - если не помните... - (Ну же, говори, говори!) - С Лилей я часто бывала... 
     И раньше, чем она продолжила, цветные пятна оформились - в яркую под солнцем глину маленькой бухточки, в сочные заросли мохнатой травы по крутому берегу, в отраженное прозрачной светлой водой небо... 
     ...и замутняя, разбивая саженками это небо, плывет к берегу толстая деваха с мокрыми волосами - вечно Лилька таскает за собой уродину какую-нибудь, чтоб оттенять свою куклячью красу... 
     - Я и в Сухановку с вами ездила... 
     ...ну да, Сухановка - уехали туда на весь день (последней эта поездка оказалась - через пару дней пили в кафе венгерское полусладкое... Сюнька... Малыш...), заманил Лильку в эту бухточку, уплыли туда от всех - недалеко, голоса слышны, но берегом сюда не добраться: глинистый обрыв прямо в воду, а приплыть не приплывет никто, понимают все - что к чему, решил он припереть Лильку, сегодня или никогда - в который раз, но все уворачивалась (жениться предлагал, дурак), а после снова липла - и чего хотела? - вот и заело, знал ведь: мужики-то у нее были уже, - в этой бухточке он ее и припер, да снова закапризничала, отпихнула - и в воду, уплыла обратно, туда, где остальные плескались, а он остался, злой и с дрожью в коленках, тошно было смех ее идиотский слушать - долетал оттуда, - и вдруг эта плывет, на сухое вылезла, села и смотрит, улыбается, волосы выкручивает, и не купальник на ней, а какие-то дурацкие трусы голубые и лифчик розовый - да он ее и не разглядывал, молчал, она спросила что-то, он что-то буркнул, плюхнулся в воду, поплавал - и к своим, - и не подумал тогда: зачем приплыла?.. 
     А ведь она что-то шепчет. 
     - Лиля надо мной насмехалась всегда... Объясняла, что некрасивая... никто в меня не влюбится по-настоящему... а я и без нее знала. И рассказывала мне, как вы ее... добиваетесь... И про меня знала все, и что я... что вы... нравились мне очень... Я ей не говорила, сама она догадалась... Я видела - вы уплыли вместе, завидовала ей. Дура я тогда была... Хотя и сейчас... Она вернулась - сказала, чтоб я плыла. «Он такой там сидит, ему сейчас все равно - кто.» Вот как она сказала. Вы ей совсем не нужны были, смеялась она над вами. Теперь-то уж что - можно сказать... Я и поплыла. Только вы не думайте, что я лишь бы... Я ребеночка хотела... тогда уж все понимала... думала, что понимаю... А вам ничего не говорить. Думала - мой он будет, вдвоем будем. А вы чтобы ничего не узнали. А как сделать - я не знала. Несмелая была... Но - поплыла... А вы на меня и не посмотрели. Больше вас и не видела, и к Лиле не ходила. Я и потом все ребенка хотела. Ждала, когда вы вернетесь. Да не пошла бы я к вам. И знала, что вы нигде не бываете. А когда последний раз приезжали, я мать хоронила. А потом к Полине Ефимовне ходить стала, я ведь в той же школе работаю. И как одна я осталась, решила все-таки заиметь ребенка. Сына хотела. Да все не сходилось... Были кое-кто, жениться даже один предлагал. Да мне все как-то не по сердцу... Однажды понравился один. Не смейтесь только: на вас похож был, внешностью. А внутри-то никудышный оказался, не везло мне... Мучалась очень, жалела - но пошла и аборт сделала... Нет, думаю - а вдруг и сын такой же вырастет? Потом бросила эти мысли вовсе. Всегда я дурой была... Да и сейчас - глупая... 
     Умолкла. Борис лежал неподвижно, внутри все свернулось, присмирело. Что-то непонятное, неясное, но странно знакомое прозвучало в этой шепотом выговоренной исповеди. Сопротивлялся чему-то, старался не понимать, не думать («и сейчас глупая» - да ведь ты и сейчас за тем же приехала), не тревожить нависшую лавину, чтоб не обрушилась - но не думать было невозможно, топтался мыслью в глухом тупике, и возникало нечто бредовое, что и в мысль не оформить... Решил убежать в спасительное (теперь) прошлое... но сразу же очутился в бухте, рядом сидела Фрося, выкручивала мокрые волосы... ее, в каплях воды, на солнце, тело... а что же он - ничего и не подумал такого? - сейчас это трудно представить, когда он уже знает - а если бы знал тогда? - может, и не пропустил бы случай? - все у него тогда просто было, и с этим делом - тоже без особых сложностей... а вот на Лильке задержался - любил он ее, что ли, дуру эту, куклу смазливую? - так и уехал с этим, с цепи сорвался, мстил направо-налево (компенсировал ущемленное самолюбие), но быстро надоело - все равно долго еще не мог выкинуть ее из головы, и ничего серьезного быть не могло, а как надоело - так сразу же сложнее с этим стало, задумываться начал (вредное занятие - задумываться), а сейчас - что? - Наталье он нужен только для этого, знает прекрасно - должен же кто-то быть, не лезть же ей на стену, - как-то сказал ей, шутя, конечно, шутя: «Забрала б ты меня в свою хату шикарную - насовсем» - засмеялась, но так, будто всерьез сказал, отчужденно засмеялась, со стороны: конечно - артист, бродяга, для дома - для такого дома - не годится, полуинтеллигент-полуработяга, - да уж, аристократка липовая, но все ж таки, - и не только Наталье - и другой, и третьей в конечном счете нужно от него лишь одно, скучно это, унизительно даже (а ему что от нее - от них - нужно?), не заметил, не заметил, как импотентом духовным стал: яблоня высохшая, ствол уж пуст, прогнил (та хоть Полковника подпирала), не только яблок, и листьев-то на ней давно не видно - пустой, пустой внутри, никого там, и не впустит никого, ни за что - ни к чему! - но причины-то есть, и незачем себя распинать, - можно бы послать ее, Наталью, подальше, да только станет еще скучнее, раньше-то и не думал, а последнее время приходят такие мысли, гонит их, чт от них толку, и сейчас гнать надо, - а как испугалась недавно, что задержка, истерику закатила, разозлился даже - «Не маленькая - пойдешь аборт сделаешь, трагедия» - это ее не утешило, но успокоило как-то, проворчала только: «Тебя бы туда разок», - да и другие все пуще смерти этого боялись, выбирает он их, таких, что ли (похоже на то), бесплодных - чует родную душу, ему ведь это и самому - не дай Бог, ему это, конечно, ни к чему, ребенок и всякие там сложности, не хватало, - а в конце концов - уедет завтра Фрося, и все будет по-прежнему, кончится, сотрется кошмарный, идиотский вечер, эта ночь... завтра, завтра - а что такое завтра? - пустота, черная дыра, как ночной, после спектакля, зрительный зал, и с облупившейся краской бутафория на сцене - и вся его жизнь за последние годы такая же бутафорская, как эта горбатая тахта - крашеные тряпки на сцене, и все вокруг в гриме (кто есть кто?) и сам он в гриме, говорит чьи-то чужие слова, и что там под них не подкладывай, все равно - чужие, и чаще всего - глупые, пустые, ненужные, все - подделка, жухлые краски, мертвый искусственный свет... а там цвета настоящие, все - подлинное, - туда, туда, в детство, и пусть будет снова то жемчужное утро, когда плыли стареньким теплоходиком по просторной реке, вокруг - туман не туман, какая-то серебристая дымка, плотная в вышине, так что низкое солнце не пробивает ее, а здесь, на воде, прозрачная - лишь накидывает тончайшую серебристую вуаль на зелень невысоких (издали) берегов, на красноватую полосу глины у воды (и сама вода серебристая), смягчает все очертания, ни одной четкой линии, все застыло в неподвижности и тишине безветрия, былинный пейзаж, вот только бы не теплоход, а струг многовесельный, или что-нибудь такое, и он - на носу, под брызгами, а рядом - Фрося, в его рубахе и брюках, с мокрыми волосами... но почему Фрося, откуда - Фрося? - она ведь не оттуда, не из прошлого, нет - в прошлом ее не было, и не из настоящего, черт его знает, откуда она (из будущего?), но ведь в прошлое не вернуться, и уж ее-то не втащить туда никак, а будущее - это сплошное, неизменное настоящее, будущего нет, не бывает, - то настоящее, которое началось шестнадцать лет тому... если только... 
     Он перестал ощущать себя, свое тело, словно избавился, наконец, от земного тяготения - дух невесом - от проклятой тяжести, наступила та ночная легкая минута, когда все кажется просто, все будто бы проясняется, приходит решение, видишь - как должно быть, как будет, в мельчайших деталях, и веришь, веришь, глубоко и искренне - хочется свершить, воплотить немедленно, а это невозможно, и энергия уходит в видения, потом, облегченный, засыпаешь - узел разрублен, - не знает, как это у других, но у него - так, не раз повторялось: мучался над ролью - и приходила бессонная ночь, ночь-избавительница, и все становилось просто, ясно, до осязаемости, и он уже все знал про другого, как знал про себя, и видел - как будет завтра на репетиции ходить, двигаться, говорить, видел и слышал, все в ночи освещалось откуда-то изнутри, само светилось, что ли, и виделось неоспоримым, единственно возможным, корни шли из глубин - и наступала разрядка, и засыпал, - но утром, хмурым или солнечным, все освещалось посторонним - со стороны, сбоку - светом, становилось неузнаваемым, чужим, теряло смысл, яркость красок, расплывалось, ускользало, - только на репетициях с муками нащупывал утраченное - деваться некуда: обязательные слова, заданные поступки - канва выручала, и в работе, уже при свете (искусственном), возвращалась уверенность - те же ощущения, корни (но ведь на то и репетиции). Вот и сейчас... представилось все таким ясным, простым, легким и четким, что странными показались блуждания и тягость секундной давности, знал неоспоримо - чт нужно сделать и - сделает: сломать все, разрушить, подвести черту, пусть станет прошлым это проклятое настоящее - вторым прошлым, чем угодно! - и начать новое, совсем новое, - нет, слить прошлое с будущим, или будущее - с прошлым (да было ли оно таким, его прошлое, таким именно? - память питает воображение - и уже не знаешь, где кончается память и начинается воображение, чего больше, и еще: память - избирательна), нет - начать, начать это будущее, неизвестное и уже привлекательное, обещающее, ясно теперь различимое: он снова на теплоходе... к черту теплоход - лодка, будет своя лодка, жемчужным утром он гребет по серебристой реке, на корме - Фрося, в рубахе и брюках, с мокрыми волосами, и рядом с ней - маленький Борька - сын, вылитый он - с закатанными штанами, босые ноги пенят воду за бортом, журчит, стекая с весла, хрустальная струя, а они с Фросей - теперешние, сегодняшние (как же так, ведь Борьке уже лет шесть? - Боже, тридцать восемь лет, а он все как мальчишка, бред сплошной, - нет, не сбивать настроение, к черту дневные трезвые мысли) и во дворе - в его старом дворе - у крыльца, плещется в корыте Борька, совсем маленький Борька (ну да, а какое же еще имя может она сочинить?), и через двор идет с ведром Фрося, роняя на босые ноги сверкающие брызги, ворот без двух пуговиц широко распахнут - окатывает теплой водой Борьку, сияет, оглядывается счастливо, - а он сам стоит у калитки, грязный после рабочего дня в цеху (ну, или квартиры ремонтирует, какая разница), Борька ревет, и он подходит, берет его, подбрасывает высоко, тот визжит от восторга, а Фрося испуганно говорит «ой! ой!» и чтобы отнять ребенка - он понимает ее хитрость! - ворчит: «Ты бы умылся сперва» - и он сажает Борьку обратно, в корыто, стаскивает спецовку, Фрося поливает ему из ведра тут же, над травой, а потом предательски выливает остаток на спину, струйки щекотно стекают под пояс, Фрося бежит со смехом, гремя ведром, - а на крыльце сидит мать, маленькая, седая (давно уж седая, давно), шепчет: «Боренька, Боренька» - внуку? - сыну? - и слезы катятся по щекам, запутываясь в паутине морщин, - и еще этот - под высохшей яблоней, опираясь на палку, зажатую меж колен (нет, он же теперь в доме сидит - а может лежит? - ну, где бы он... и что бы он... пусть... и не вечно же... не будем жестокими), а яблоню - спиливает, давно пора, оставляет пенек - для памяти, и у пенька возится чумазый Борька, выжигает там что-то линзой, - вгоняет лопату в рыхлую землю - окапывал новые, молодые яблони - подходит, разгоняя легкую ломоту в пояснице, наклоняется, сизый дымок вьется из-под линзы, вкусно пахнет паленым деревом - «Что это будет?» - «Не видишь, что ли: пэ» - «А мэ?» - «И мэ будет, ты иди, копай» - в калитку проходит Фрося, черный старенький портфель (материнский!) тяжело набит тетрадками, она улыбается устало, опускает портфель прямо на землю и спешит к Борьке, но тот отпихивает сердито - «Потом покажу» - и Фрося, чмокнув Борьку в затылок, уступает, отходит - садятся рядышком на траву, и она о чем-то рассказывает (или просто молчат), он курит, оглядывает двор: давно уж преображен - белеет свежий тес крыльца, полыхают цветочные грядки, - и вот уже мчится к ним с индейским воплем Борька, мигом взбирается ему на плечи, басит: «Ма, ма, оладьев сегодня напечешь?» - Борис щекочет маленькие пыльные пятки, Борька хохочет, валится навзничь, вдвоем катаются по траве, Фрося смотрит на них, усталость сошла с ее лица, - а вечером втроем - он, мать, Борька - сидят за столом (а где же тот? - Бог с ним), еще не совсем стемнело, но он включает свет, особый уют разливается по комнате от старенького мягкого абажура, и вся мебель - та же, на бессмертном потертом диванчике спит теперь Борька, - но сейчас спать еще рано, сидят за столом, синий чад из кухни пощипывает глаза, от запаха текут слюнки, два Бориса - большой и малый - в нетерпении гремят вилками по тарелкам, мать испуганно шепчет: «Боренька, Боренька» - кому из двоих? - а из кухни кричит Фрося: «Сейчас, сейчас!» - и вот она плывет, с горой золотистых оладьев на блюде, и черно-коричневые прожарки на оладьях... 
     Невозможно оторваться от этих видений, хлынувших из неведомого, из будущего, - и счастливое чувство уверенности, что это - неотвратимо, нужно, желанно, что это - оно и есть, не выход - а вход, снова - рождение, так легко достижимое, - и покой, и гармония, ощущает их, и листает, листает запоем страницы еще не прожитой жизни, и верит: так оно и будет - ну, пусть не совсем так, но важно, что - будет... 
     ...и вдруг шагают на лыжах, с уже подросшим Борькой, в домовязанном коричневом свитере, в черных спортивных брюках - как когда-то, тридцать лет назад, он сам - да это просто он, тот, тридцатилетней давности он, а рядом шагает теперешний, сын и отец, - и подходят к обрыву на дальнем краю Глинянки - провал, белая пропасть, он говорит с подначкой: «Слабо?» - и тотчас, метнувшись, проваливается Борька в белое (вот так же когда-то и его привели - но не отец, не Полковник - старшие парни, и так же метнулся вниз, не раздумывая), и уже барахтается Борька внизу, закапывается глубже, глубже, совсем скрывается под снегом - в груди теснит дыхание - яростно толкает лыжи вперед, скользит - но почему-то очень медленно - туда, вниз, в белую мглу - скорей же, скорей! - но ватные, чужие ноги не слушаются, не двигаются, и весь он скован чем-то непонятным - медленно сползает по крутому склону - на обрыве, за спиной, видит Фросю (как же он видит?) в его брюках, в рубахе без двух пуговиц, ее лицо с широко раскрытыми, немигающими глазами удаляется, тает - ужас в ее глазах передается ему: что, что она увидела там, впереди, внизу? - и не может двинуть ногой, не может пошевелиться - но вот он уже внизу, без лыж, проваливается в снег - снег черный, уже ночь - силы вернулись, разгребает снег руками - где же Борька?! - сейчас, сейчас он найдет его, откопает - и сам зарывается в снег, глубже, глубже, черная вата забивает уши, нос, рот - он рвется наружу, вверх, на воздух, до Борьки не добраться - но всюду снег, снег, черная вата - он ползет под снегом, все длится бесконечно долго, коченеют ноги, нечем дышать, сейчас задохнется - а как же Борька?! - крикнуть, крикнуть изо всех сил, позвать - но голоса нет, тяжелый снег раздавил грудь... 
     Борис дернулся во сне и пробудился. Бешено колотилось сердце, голова сползла со скатанного одеяла, задыхался под простыней, одна нога свесилась к полу и озябла. Сбросил простыню с лица... а как же там Борька, в снегу?.. а... да... то ведь был сон... когда же он заснул? 
     От мысли о Борьке очнулся окончательно - осталось лишь отчаяние бессильных поисков, тяжесть снега на груди... но кошмар отходил, таял - блаженство пробуждения... 
     И вдруг вспомнил, о чем думал до сна. Фрося дышала ровно, очень тихо. Окно ничуть не посветлело - значит, спал недолго: секунду, минуту, кто его знает... Пробежал по уже прочитанным страницам. 
     Разбудить Фросю - немедленно сказать ей... Но будить - жаль, пусть спит. Завтра... Завтра же подаст заявление, через две недели будет там... пусть подождет его... нет, пусть едет и перетаскивает вещички, он уж тут сам дотянет, главное - решено... 
     Нет - сейчас, сию секунду, он разбудит ее и позовет к себе. И скажет. Скажет все («ведь ты и сейчас за тем же приехала»). 
     - Фрося... - шепотом. 
     Подождал - и еще раз, звучнее: 
     - Фрося!.. 
     Она дышала все так же мерно. 
     Ладно, утром. 
     Утром?.. (Что-то смутное пронеслось в нем тенью. Страх перед отрезвляющим - посторонним, со стороны - утренним светом?) Чиркнул спичкой - может, не спит, притворяется, может, заговорит, может, проснется?.. Пол четвертого. Скоро начнет светать. (Одно слово. Одно движение. Сделай одно движение...) 
     Веки вдруг отяжелели... все ясно, тема исчерпана... спокойно и даже пустовато. Повернулся на бок, к стене, и мгновенно провалился в сон - без сновидений. 

     Проснулся Борис поздно. Не сразу вспомнил вечер и ночь. 
     Торопливо привстал: голая раскладушка, постель аккуратно сложена. Рядом, на стуле - брюки и рубаха. 
     В квартире тихо. 
     За окном, под пасмурным небом чернеет влажная крыша. Плоский серый свет - ни солнца, ни тени. 
     Криво усмехнулся. Смешно... 
     Глянул на часы - и стал одеваться. Размеренно и привычно. Пора, в самый раз - на работу опаздывать нельзя... 

     Собственно говоря - а была ли девочка?.. 

                                                                                                           1977 Москва

<...........................>

________________________________________________________________________________________
п