.
Летов Вадим

Фига - древо рода фикусовых
Маленькая странная повесть

     Все, пожалуй, началось с того, что Арона Путру, по прошлой жизни - Аркадия 
Путракова, заведующего институтской кафедрой диалектического материализма, 
репатрианта из Питера, мужчинку под шестьдесят возрастом и весом, поперли с работы, 
что не очень-то, скажем так, отвечала его болтологическому профилю. Поперли с работы уборщика-почасовика, на которой он не успел даже метелкой взмахнуть. Причем 
поперли с грохотом и треском. Весь город на ушах стоял, хотя Путру как такового никто 
в том городе кроме жены и клерков в отделе по безработице, пожалуй, и не знал.
     Теперь его узнал еще и хозяин рыбного ресторана. Узнал, как безответственную 
личность.
     - Киш! - кричал на бывшего профессора малограмотный хозяин, что забредших кур с 
грядки сгонял. При этом сам походил на мокрую курицу. На курицу, что считала себя, по 
крайней мере, петухом. «Куд-кудах!» - на прощание вскричит ему с порога Путра и пойдет 
домой, заранее немея в ногах. Он боялся дома. Уж он-то знал, что дома покудахтать в 
объяснение происшедшего ему не удастся. Без работы оставался теперь не только он, 
но и жена-посудомойка, по питерским временам - ответработник фронта культуры. 
Ее нынешняя работа, если чету Путр и не кормила, то наверняка подкармливала. Город, 
в котором жили Путры, населяли безработные, и любая работа значилась там с большой 
буквы.
     Или началось все с философии? Конкретно, с ленинской теории единства и 
борьбы противоположностей. Все шло своим чередом. Сперва единство, затем и противоположности. И вдруг все сгрудилось в шум-тарарам. Хая Путра, жена Арона, 
сластена и любительница пожрать, испробовала на базаре сабру, плод кактуса, который 
продавец плохо зачистил от колючек. Хая, поперечная душа, занозила не только язык, но и указательный палец, самый рабочий в домашности орган. С языком обошлось благополучно. Ногтями лишнее выцарапалось. Но палец через пару дней воспалился, что будильник в нем затикал, боль болющая, резать палец требовалось, и Путра, скорее, из сочувствия, чем из 
желания утрудиться, вызвался жену на ее ответпосту подменить.
     Хозяин, хмырь в кипе, на подмену довольно нервно согласился и тут же придумал для 
Путры дело. Дело или полудело, но по его разумению - дело. Так что ему в этот день 
предстояло, пусть не посуду мыть, но склад от завалов разгребать и витрины драить. И вот 
тут-то как-то самопроизвольно все несуразности, вместе сложась, и создали ситуацию, от 
которой Путре хоть вешайся.
     Путра, вот что получилось, не прошел заурядного собеседования, как круглое тащить, а 
плоское катать. Точнее, не был к этому собеседованию даже допущен, потому что не знал, 
что дважды два бывает порою семь. Все сложилось безалаберно. Сперва по списку, надиктованному по телефону, требовалось потратиться - закупить нужные для 
работы щетки-шмотки, ветошь-метошь, химии-мимии, а уже потом явиться на прием. 
Но покупки в суперсале отняли минут с десять, потому что тут тебе не там. И суперсаль - 
не супер-соль, а многоотраслевой магазин. Все на прилавках есть, деньги лишь бы были. 
И теперь до назначенного рандеву у Путры оставалось аж с час. Жена сказала, чтоб 
минута в минуту. Хозяин любил точность.
     Не видя работодателя в глаза ни разу, Путра даже по рассказам жены его заранее 
ненавидел. Словно в том, по определению Хай - хухрике в кипе, собрался весь обман, на 
который Путра сам, сюда приехав, и напросился. Обман, в котором тот тип, носитель 
всяческого негатива, ни капелюшечки повинен не был. Но ненависть - категория не всегда объяснимая. Путра же ненавидел хозяина уже за предполагаемое обращение к нему, автору монографий, книг да пособий по марксизму-анонизму:
     - Аллэ, хавэр!
     Не «алло» даже, а именно это «аллэ»...
     И за нищенскую плату, доллар в час, ненавидел. И за подсматривание за тобой из-за отодвинутой занавески. И за стакан чаю с крендельком, что позволят ему скушать-с на углу разделочного стола. Почти столп отставной по причине беспричинности науки, 
неизбранный член-корр, был он человеком ранимым, но этого никто, даже жена богом 
данная, не желал замечать. И Путра сглатывал обиды обычно молча. И за такое молчание сплевывал в себя опять же молча. Что в плевательницу на приеме у стоматолога. 
Дозволено - и извинения не требует.
     Ну, ненавидел - и баста. И потому, решилось твердо, явится пред очи 
его рыбо-и-рабовладельческого могущества минута в минуту, мигом не позже, но 
и не раньше. Не желает на стульчике, что на стульчаке, в прихожей, метр на метр, 
ерзать, дожидаясь, когда хозяин не соизволит от разговора по пелефону оторваться. 
Пусть пустышка безграмотная знает, что с джентльменом дело имеет, С человеком, 
который цену минуте знает. Не только потому, что к жене прислушался. Вот так. И никак 
иначе. Прибудет на работу тютелька в тютельку. Все, что нужно сделает. Молча 
отработает. Молча кивнет. Монету получит. И уйдет: Адью до следующего раза. Может, 
и после того, как жена выйдет на работу, понадобится на что-то этакое.
     Он летел на земли эти в надежде, что мыслящие люди, как он, стране понадобятся. 
Но они, в особенности - он, что-то не требовались. Ехал профессором, стал Путрой. 
И теперь не просто шел вкалывать, а сдаваться в чернорабочие. И внутренне 
сопротивлялся, что барашек-абрашек, назначенный богу в жертву. Барашек, дурак 
дураком, скотинка недоразвитая, но ведь осознает же, осознает, куда веревка тянет. Так 
что и Путра исподволь, нутром ощущал, что сегодня нечто с ним может случиться.
     В банке, в котором он время отсиживал, в трех шагах от ресторана, из газетки для 
читающей по-русски клиентуры узналось, что в последнее время на один процент 
повысились цены на высокооктановый бензин, а стоимость жилья якобы понизилась опять 
же на процент. На все повысилось, знал он. На все. И на квартиры тоже. Пропаганда везде пропаганда. Ворчалось, скорее, по привычке. Почему бы не поворчать, если времени 
много?
     Квартиру экс-профессор вообще-то не покупал, лишь приценивался, в автомобилисты не стремился, но в уюте банковского офиса и в нервной обстановке ожидания стыдной для него процедуры желалось показать, что он - не просто носитель какой-то там рабочей поклажи. 
Только никто из сидящих рядом, что по-русски вроде перешептывались, на его внутренний 
зов выговориться не отозвался. Даже отодвинулись на пару сидений в сторону. В Питере-то наверняка поинтересовались бы:
     - Эт-то вы о чем?
     На все это непонимание израсходовалось еще минут с пять. Не помог сократить 
ожидание и кроссворд в газетке. В нем были вопросы по истории Израиля, и Путра угадал
там лишь царя Ирода, «избивателя младенцев». О чем вслух соседям и сообщил. И несостоявшиеся собеседники тогда вовсе пересели на другой ряд. За идиота, наверное, 
приняли. Он и был идиотом.
     Хуже нет ждать и догонять. И тут Путра припомнил, что оставил на упаковочном столе 
хозмага опять же бесплатный .рекламный журнальчик. Всего-то дорогу за ним перейти. 
Перешел. На красный свет даже перебежал. Журнал лежал на месте. В ближнем скверике он быстренько расправился с кроссвордом, в этот раз вполне доступным. Все в нем угадывалось, даже сложное. Скопление гноя - семь букв, вторая - «м». Эмпиема! Мама умерла от 
эмпиемы в легких. Питерский климат. Наследие Петра. Отек легкого от
запущенной простуды.
     Вот так время и подошло. Надо было идти. И Путра ощутил озноб меж лопатками. Что отстающий студент у входа на кафедру, которой задолжал. У входа в дверь к самому себе, 
но бывшему. Но надо идти. Надо.
     Только, странное дело, через дорогу не пускали. Полицейские перегораживали 
перекресток щитами, а всех прохожих от площади, где стоял банк и его ресторанчик, 
оттесняли все дальше и дальше. Тротуары наполнялись пешеходами, а дороги - машинами.
     - Террористы, - пояснит Путре старикан, оказавшийся рядом. На кого-то из очень 
знакомых, походил он. - Банк, скоты, заминировали.
     - Надо же, - поразился чьему-то вероломству Путра. - Когда только успели? С полчаса 
назад там был. Ничего подозрительного. Разве что какие-то молчаливые с русской газетой...
     - Их приметишь, - усмехнется старик. - Они нынче, как все. Вот и под белый народ машкируются. И галстуки носят. Спинозу, как его, вспоминают, Не то, что мы с 
тобой простота-дырота...
     Имя Спинозы из уст старика с еврейской завалинки звучало, вообще-то, странно. Причем 
тут Бенедикт Спиноза? Ну, да, Барухом тот был при рождении. И одного имени с этой вот улицей. И, к тому же, проводник предленинской идеи, что все человеческие действия 
включены в цепь универсальной мировой детерминации, У Ленина сей тезис для понимания более доступен - «Все в мире Взаимосвязано». Значит, и объяснимо.
     - С час, - рассудит старик, - и простоим. Не торопятся. Им-то что? Не у их заботы...
     Час? Не-е. Время на исходе. Как и заказанное понятие о собственном джентльменстве. 
Путра не без нерва в голосе и в жестах попытался пояснить полицейскому, что ограничен во времени и спешит на деловую беседу, но парень в форме стылым взглядом акулы окинул его 
с пят до головы и цыкнул-гаркнул, что перед взрывом все равны, как занятые, так и праздношатающиеся. Требовалось ждать.
     - Это ты зря, - скажет старик, что к нему, прямо-таки, приклеился. - У них инструкция. 
Пока ее не выполнят, никого ни туда - ни сюда не пустют. Сволочисты. А мне к каспомату 
за деньгой не пройти...
     Не говорят с тобой - плохо. Но в беседу лезут - еще хуже. Путра молчал. На кого старик 
похож? «Опустился-опустился-опустился», - как о ком-то другом и постороннем, думалось 
Путре о себе. Стал одним из всех. Безгалстучным при галстуке. Собеседником для 
доминошника. Барухом, а не Бенедиктом. Старик говорит с ним поучающе, что профессор. 
А вот знает ли он, что по Фоме Аквинскому интеллект есть потенция умопостигающего 
лица и что жизнь как категория бытия суть познание? Трата же познания ни на что есть 
умирание. И кто он сам? Живущий или умирающий?
     - Опустился-опустился-опустился...
     Опаздывает, откровенно опаздывает, на беседу с типом этим - и волнуется, словно 
припоздал, как минимум, на симпозиум. Теперь не скажешь, что пунктуален. 
«Террористам», - придется изобразить хозяину огорчение, и тот, не исключено, закатит 
глаза, ладони к небу вздымет. На все, дескать, воля божья. И Путра с обстоятельствами 
смирился. Ждать так ждать. Смотреть так смотреть. Не сам же задержался. Задержали.
     Впрочем, происходящее на перекрестке несло ему информацию. Было даже интересно. 
Агрегат, похожий на российский луноход, катил по диагонали к банку. Катил, что плыл 
через асфальтовую реку. Этакая черепашка, одолевающая течение Черного Нила. 
Полицейский в скафандре стоял у пульта монитора и посредством блоков и растяжек
вытягивал из банка нечто, похожее на рюкзак...
     - Дэ-э, - посочувствовал Путра полицейским, - отчаянная у ребят работа. Как у 
саперов...
     - Они и есть саперы, - согласится старик, на кого-то похожий, - Хотя и сволочисты. 
Нет там ни хрена. Было бы, давно взорвалось. Вон как дергають. Наш брат сумку 
оставил.
     И тут Путра увидит то, от чего вздрогнет и суетливо заоглядывается. Не было при 
нем его рабочей сумки. Более того, такая же, рюкзачок жены, она, да-да, она, 
выползала из банка. Сумка, полная хозяйственных покупок, что виноватый 
щенок, продвигалась-ползла к «луноходу», а тот в свою очередь наезжал на нее. 
Предстояла киносхватка марсианского жука-навозника с земной 
букашкой-таракашкой. Не нужно схватки. Не нужно!
     - Это же моя поклажа, - почему-то шепотом и с нервным смешком сообщилось в 
пространстве Путре. - Это же я, пожалуй, забыл его под креслом в банке! И в суперсаль 
за журналом побежал! Ну, и голова...
     - Тих-ха, дура! - И без шипящих зашипит старик и ухватит его за локоть, что рак 
клешней. - Мудак беспамятный! Чо кричишь? Поздно признаваться! Задумался, сколько 
операция такая обходится? Десять тыщ? Фигоньки! Сто тыщ! Тут не разбитой сопаткой расчитываются! Счет представят на сто тыщ, и тебе не отвертеться! А нет денег, 
готовься к отсидке. Год не хошь? За ротовзейство! Документы-то в сумке?
     Путра дернется в сторону, но клешня стариковская была не по возрасту цепкой. 
И локоть не отпускала.
     - Не-ет, - попытается вспомнить Путра, - нет там документов. Всякая мелочевка. На 
пятьдесят семь шекелей. При мне документы. В кармане. А сдача - там.
     Люди рядом на них заоглядывались, хотя ничего по-русски, и это уже хорошо, не 
понимали. Заболтались что-то двое заговорщицки.
     - Питье на день, - разъяснялось Путре сумбурно. – Перчатки резиновые Химикалии. 
Щетки одежные. Бутерброд с чем-то. Жена заболела. Палец воспалился. Вместо нее иду. 
Ага, с сорок шекелей сдачи. Сотня последней в доме была.
     Говорилось хрипло, нервно и без должного для профессора, пусть и бывшего, 
достоинства.
     - Нет денег, - продолжал шипеть старик, - и это не деньги. Деньги те, что ты кому-то 
должен. И тебе за тот долг горло уже сдавили. Себе не должают. Себе один долг - 
не пожрать, когда нет. Так что уткнись в тряпочку - и молчи, Ешшо память дырявая. Это профессорам дозволено забываться. Не нам. И помалкивай. Ну, да-да-да, на профессора Маккавеева старикан походил,
     Естественно, внешне. Этот, нет, не профессор. И профессоров не видал. Да и умер тот 
лет с тридцать назад. Он, и верно, забывчив был. Забывчив до бесподобия. И на лекцию в институт приехал однажды в пижаме и домашних тапочках. Когда на лекции, оборжанный студентами до соплей, сие и сам обнаружил, то в кукиш собрался, за кафедрой присел и 
стульями обгородился. И в той оградке тонехонько по-бабьи стенал. Путраков, его верный 
ученик, сбегал на кафедру физвоспитания и сочинил там какое-то подобие верхней одежды. 
В тренировочном костюме пузатенький Маккавеев стал еще смешнее. Так что потом 
профессор его откровенно смущался и взглядом обводил, Сотрудничества по теме в итоге 
как-то не получилось, что-то мешало, и от темы по Спинозе, что человек - часть Природы, пришлось отступиться. Тогда не жалелось. Тем было пруд пруди. Зря отступился. Здесь бы познанья такие пригодились. Зачем?
     Старик походил на Маккавеева, но таковым не был. «Луноход» щупом обшарил рюкзак, 
ничего такого не вышарил и покатил задним ходом к полицейской машине. Тот, что был в скафандре, наложил поверх рюкзака толовую шашку и ушагал за машину. Раздался резкий, 
что удар волейбольного мяча о площадку, стук. Будто в дверь пяткой грюкнули. И за 
полсотни метров до взрыва Путра отчетливо различил, либо представил, как разлетаются 
в клочья его двадцатки, мелочь рассыпается, содовая расплескивается, щетки 
выщипывается, крошится бутерброд, пенятся из сорванных пробок химикаты.
     Что об этом сказанет ему Зоя?
     Он никак не обучится называть ее по-новому - Хаей. Это ей пришло на ум 
переназваться по-новому. Ближе, дескать, к корням. И к пониманию себя в себе. 
Фигушки. Понимание даже самого себя человеку недостижимо, потому что 
субъективно...
     Полицейский скинул скафандр и обратился в смуглого марокканских кровей паренька. 
Тот деловито сгреб метелкой чужой житейский мусор в совок, высыпал его в железный 
ящик с крышкой, после чего махнул всем четырем толпам на тротуарах - прите. И 
перекресток сразу обратился в броуновское движение. В демонстрацию недовольных - 
«не состоялось». Взрыва - тоже. Народ жаждал зрелищ. Их не было.
     - Вещдоки провокации, - лже-Маккавеев многозначительно приставит палец к губам и 
кивнет на ящик в руках полицейского. И исчезнет в толпе так же внезапно, как и объявился. 
И у настоящего профессора имелась привычка приставлять палец к губам, когда кто-то 
рядом порол чушь. Ш-ш, умоляю, ш-ш, перепонки не выдержат...
     Операция по удалению неизвестного предмета из банка длилась минут с сорок, но хозяин объяснения Путры о вынужденной задержке на перекрестке выслушал постно. А когда узнал, 
что тот «забыл» на улице все снаряженье для работы, внезапно рассвирепел и стал вопить на него, как на последнего подонка. Еще больше взъярился, когда Путра предъявил ему чек для возмещения затрат. Пену из рта стал пускать. Заурядный хмырь из Грузии, что, пожалуй, 
когда-то среди зимы торговал на Лиговке мимозой и носил наверняка кепку-«аэродром».
     - Киш! - Кричало мурло недобритое.- Ти не работат ко мне шел, а гадзэт читат. Где 
шотка! Где трапка! Жене твоей говорил - «Купы!». Купы-купы. Ту-ура! Па-алес болит. Я покупай? Ви денег получай! За что? Киш! Не надо! Тольстухе скажи «Киш!». Толстий джоп!
     - Сволото досоветское! - Путра рванулся к хозяину с растопыренными пальцами : ему уже 
мало было выкричаться. - Ты меня и моей жены не смей касаться!
     Опустился-опустился-опустился! На поц дряблый опустился! - Киш!- Кричал хозяин уже 
из окна раздачи. - Буду касаться, кем хочу! Но уже не хочу! Ти мне санитарии ден сорвал! Обожранец! Киш!
     Вот тогда-то Путре и прокричалось по-наседочьи, руки по-суворовски при этом раскидав 
и ногу в колене согнув. Утешение в отместку. Слабое утешение для профессора кислых щей 
и еще более кислой судьбы.
     - А пошел-ка ты...- Не потребовала даже, а плачуще попросила мужа Хая, полувыслушав 
все это. И добавила, помычав от более реальной, чем никудышный супружничек, боли в 
нарыве. - Зар-раза. Раз-зоритель. Исчез-зни. За что ни дернешь, там и перднешь. Уйди, как идиота, пр-рошу...
     Ну, да, идиот, но не достоевский. Тот князем был... То же «киш», но в домашнем 
исполнении. В исполнении, что все больше и больше становилось повседневным и даже обязательным.
     Жена и раньше сдержанностью в неформальной лексике не отличалась. Но тут при всех 
этих нехватках распустилась окончательно, И он, выходец из музыкальной семьи, дважды не избранный кандидат в член-корры, уже не сражался с прозой такой, а просто от нее крякал.
     - А вот моя сосисочка, - с ангельским видиком говаривала она еще в молодости, 
представляя его своим гогочущим знакомым. – А я его законная сарделечка. Возбужденная завсегда. Сосу-сосу. Толку- то? Не возбуждается. Хоть грызи...
     Невинная на вид такая пампушечка. Вся насквозь сексуальная. Потом голосочек ее 
загрубел, потому что прокурился. А слово «зар-раза» обратила чуть ли не в синоним имени 
его.
     - Пошел-пошел - почти умоляя, попросила она, не уточняя, впрочем, куда - «на» или «в». 
И он круто повернется на месте и пойдет. Словно приказа такого дожидался. Да, дожидался. Каждый день слышал, но вот сегодня по-настоящему дождался.
     Он знал, куда идти. В свою прошлую жизнь. До нее всего-то с двадцать километров. 
Ну, двадцать пять. Часов шесть энергичного ходу. По молодым годам, когда марафоном 
раза три-четыре баловался, не расстоянием было. На запад, на запад, к морю, вслед за 
уходящим солнцем, а затем по-над морем-морем по диким бесчисленным пляжам - 
к югу. Пока не упрешься в точеного гранита греческие колонны, вставленные почему-то 
плашмя в отвесный морской берег. И на одной из них, виделось неотвязно, бултыхалась 
на ветру пеньковая, черная от времени и чьего-то горя веревка. Веревка, достаточная 
для петли. Петли Иуде, что предал самого себя. Веревка, что давно уже зазывала 
его к себе.
     Полчаса езды на автобусе. Только денег на автобус не имелось. Ни на что денег в доме 
не имелось.
     До ночи дошагает. Надо дошагать. И хорошо, что пешком. В храм на машинах не ездят.
     Впервые он побывал здесь с год назад - во времена ульпана. Обучения языку и 
первоосновам этой жизни. Их, новоявленных первоклассников Израиля, привезли 
автобусом в этот переполненный историей кут, чтобы увидеть свои корни наяву. Но 
им, до лужайки дорвавшимся, ржалось да хрюкалось.
     - Местные дристократы вешали тут корсарим, - заметилось у тех колонн дамочке 
в пенсне. Интеллигентного-то осталось лишь это пенсне. А кто-то басовито уточнил, 
что, если и вешали, то «за бейцы». Экскурсия реготнула, потому что большинству 
желалось быть увиденными и услышанными. И Хае, естественно, тоже. Причем громче 
всех. Как-никак работник культуры. Массовой культуры. Почти кульмассовик.
     Профессор откровенно стыдился самого себя и соучастия в балагане. Старье на выгуле. Баранта. И тогда экскурсовод очень кстати предоставила им, неуправляемым уже, 
двухчасовый перекур на шашлыки, купанье и сбор ракушек. Все было этаким антуражем 
шикарной жизни из канонов вчерашнего дня. Кто-то где-то такие вояжи покупал за доллары. 
Им это давалось за так.
     Что судить? Кого судить? Природа была кругом, а природа, известное дело, не храм, а мастерская...
     В Путре же внутренний голос востребует опять же внутренней тишины. Или намерения 
хотя бы побыть вне чужого шума. Имеет право пусть даже ценой стопки с белой и шампура 
из вымоченной в уксусе бескровной еврейской курицы на закуску. И, тем более, без купания, 
как предложила самая махонькая и неприметненькая из великовозрастных еврейских 
школяров, «без тгусиков и комплексов».
     И Путра шепнет жене, насытясь всем этим по кадык, что пока то да се, выпивон да 
выпендрон, он подремлет с часок на том вот зеленом взгорке. Пусть только, уезжая, не 
оставят.
     - А иди, - небрежно так кивнет жена, - все-то у тебя не как у людей. Будто бы, тебя за 
бейцы тут вешали и... и оторвали.
     Так вот отставная профессорша на публику шутила. Или не шутила, а просто ненавидела. Впрочем, с год назад жена еще не была так категорична в характеристиках мужа. Он хоть 
чем-то занимался. В частности, строчил в дайджест «А ху не хо», что ли, какие-то 
метафизические опусы.
     Опустился-опустился-опустился. За обещание быть принятым в штат газетенки той.
     В просто Путру он обращался постепенно. В том становлении точку поставил, конечно, не типус, что умел жарить карасей в панировочных сухарях. Путрами становятся постепенно. 
Когда настойчиво изображал, что не умеет брать взяток. И что не дает их сам. Брал, но не 
крупно. Борзыми. Давал, но не путеводно. Росписями на диссертациях. Он курвился, когда занимался рукоблудством в науке, в которую, не веря, верил. Явно не верить не дозволялось. Теперь не верил, но ему не верили, что не верит. Иного делать не умел. Да и не хотел. 
Точнее, не умея хотеть. Вот и шея да шел против самого себя, вчерашнего, с 
вытатуированными на мыслях серпом и молотом.
     - Аркадий Владимыч, гвоздик в туалетике вашем есть? - Очень уж по панибратски 
спросит его бывший сослуживец, его аспирант, чью кандидатскую темку он там лопатил. Тут 
он, в язык новый удачно войдя, стал вести группу в колледже, и уже за это стал судьбе был премного благодарен. И обличьем стал похож на корсака, степную востроносую лису с 
повадками волка. Весь излился в движенье и в принюхиванье.
     - Гвоздик? Не понял...
     Ну, да. Гвоздик. Что не понимать-то? Гвоздик в туалете. Нужно повесить на него все 
свои публикации. Переучиваться поздно. Может, и не надо. Как не надо было и преобразовываться в Арона. Человек с прочерком в удостоверении личности. Еврей 
по папе. Малорос по маме. «Русский» в кавычках. Не тот и не этот. Он обвыкал 
исподволь. Жена - нет. Не могла привыкнуть к внезапной нищете. К тому, что надобно 
жить на пособие по возрасту. К тому, что муж объелся груш. За то, что человек с неподтвержденным дипломом, не может работать метлой. За то, что не может позволить 
себе купить бюстгальтер за тридцать шекелей. Она к нему претерпелась. Но не любила. 
И уже не знала, любила ли когда-либо.
     Любят за что-то. И даже терпят не за так. За неутомимость под одеялом. За деньги, что по крайней мере могут подменить первое. Деньги Путра делать не умел. Они лишь касались его. 
Вот и подношения принимал бутылками «Наполеона» или ашхабадскими дынями в январе. 
Не умел делать деньги, И даже получать то, что заработал по закону. Не выдрал денег со 
своего еженедельника, что однажды взял да прогорел...
     - Пш-шел, - скажет ему жена, не думая о том, что дальше с ним будет. Будь что будет. Как собаке провинившейся скажет. Стареющей и породистой в прошлом собаке,
     - Пш-шла, - и он пойдет, ощущая высвобождение даже телесное. Все имеет начало и конец, даже бесконечность, когда она замыкается в замкнутую спираль. Конец и начало сосредотачивается в точке. Точка там, куда ткнут. Его ткнули мордой в назем. Устал. Конец. Конец в виде мартовской сосульки, падающей на темечко твое с карниза высотного дома. 
Ты не видишь, но знаешь. Тут сосулек нет, но точки имеются. В виде старой пеньки 
свисающей с колонны. Что лежит, почему-то.
     Он ушел, и жена, так думалось, порадовалась уходу тому, как и он веревке, черной от выжидания клиентуры. Веревке-виденью, что качалась на ветрах, как язык колокола без 
колокола. Очень красивый с нее вид. Повисеть и посмотреть. Кипень волн. Точеный гранит колонн. Обломки амфор. Радуга ракушечьих россыпей. Сюр, кто такое понимает. И, главное, тишина. Тишина вперемешку с грохотом прибоя.
     Он прямо-таки жаждал той тишины. Нигде он не ощущал такой исцеляющей тишины, 
как эта. И теперь шел да шел в нее пешака, потому что на транспорт средств не имея. 
Изошел в нуль, и теперь перешагивал в занулевой отсчет.
     - А пошел-ка ты, - вяло велела жена. Идти, куда хочешь и не очень. И теперь он даже 
спиной своей ощущал испепеляющий взгляд ее. Пять пудов слепой, что у обозленного 
носорога, ненависти. Нервы-нервы-нервы. Все хвори и напасти от нервов, не им первым 
сказано. Лишь гонорея - от любви, да и то - случайной...
     В семье, если все это верченье семьей звать, он давно уже не был первым да главным, ни вторым и даже третьим из этих двух. Он был никем. Придатком яичника. Пепельницей стал, 
в которую пепел со всего отгоревшего стряхивали, а зачищать, что урну в колумбарии, не поспешали. Тишины он жаждал. Тишины необитаемого острова. И чтобы никто поблизости 
от затянутости галстучной не кашлял. Глядеть выпученно и отдыхать. Он устал. Не 
исключено, что сошел с ума. Или от ума. Ему желалось отдыхать теперь от самого себя.
     Может, все началось с боли жены? И от того, что любви она лишена была так долго? Иголочкой, дура, в прошлом любимая, занозку подчистила, грязюку в прокол внесла. Или не внесла, а занозку оставила. Теперь нарыв созревал, кость царапал, в висках пульсировал, 
бытие Зои-Хаи, Хуи-Заи, запутался он в ее именах-прозвищах, сотрясал, что ток из розетки. 
Хая ходила по спальне и баюкала панариций, что дитятко байкового пупсика. Нянчила и подвывала от болей, нынешних и предстоящих. И еще от наличия мужа, что значился в ней генератором всех-всех-всех зол. Может, так. Может, и не так.
     - На фига ты меня сюда вез-з-з? - привычно канючила жена, забывая напрочь о том, 
что на самом деле это она его сюда затащила, а он по привычке не воспротивился. Она 
смеялась только среди своих, что совсем недавно виделись чужими и даже чуждыми. Опустились-опустились-опустились.
     Она его сюда привезла. Что багаж, привычный до заурядности. Она брошюрки 
сохнутовские постней мацы, что стихи вечерами навзрыд читала, рифмовала при этом 
«Рабин» и «Арафат». А он кивал да кивал и, не слушая, соглашался. Он учил, не уча. Не уча 
самого себя. Партбилет бы у тебя еще при Брежневе отнять. Может, тогда бы обрел время 
заняться не только тем, что хекнулось вместе с бровастым Брежневым...
     К примеру, научился бы водить кистью по стенам. Шить обувь. Грузовик классно водить. Мыть, в конце концов, посуду. Никому не нужны пухлые профессорские ручки...
     - Позвони шефу, - скажет он жене после ее бессонной ночи, - что на недельку-другую 
тебя подменю я. Что я мастак по мытью посуды Что...
     И даже зажмурился от такой забытой в семье самоотверженности. От желания лада во 
имя лада, а то и любви во имя любви, которая, не мог он исключить и такое, еще щекотала донышко его души. Жена, о боли своей коротко забыв, хохотнула даже, и он тоже хохотнул, потому что им вместе уже с год не хохоталось. Хохотнула и впилась зубами в палец, и от 
той краткой боли боль главная на сей момент тишала. Может, отгрызть палец совсем?
     - Добренькая моя в отставке, - скажет он ей, возвратясь от рыбника, - поверь, что я казуса 
не хотел. Я такого и в смертном сне никому не пожелал бы. Стечение обстоятельств, и...
     - А пошел-ка ты, - мягко, что зубную пасту из тюбика, выдавила она и добавила для 
общего понимания - Пошел-пошел-пошел... 
     Или просто «пш-шел»?..
     Может, в этом шипящем слове и был предел ненависти. Змея, что научилась говорить...
     - Я тебя подменю, - всего-то тремя-четырьмя часами раньше сказанул он ей, что в 
воду холодную сиганул. И заслужил какое-то подобие улыбки, еще более желанной 
из-за понимания, как она жене далась. Работа, конечно, не престижной была, в письмах к товаркам по управлению культуры не погордишься, но ведь простенькая да сытненькая, обед 
по спецзаказу задаром, да и знания языка не требовала, лишь согнутости, чтобы зад был 
головы повыше. Голландский натюрморт конца второго тысячелетия.
     Три-четыре доллара в час для Питера - сумма. Впрочем, и здесь баксы на дороге не 
валяются. Однажды Путра шекель нашел, да и то «на решке» - единичкой вверх. Зоя 
почасовку свою в письмах и телефонных переговорах увеличивала вдвое и с удовольствием вскипел, на иврите взорал, телефонную трубку на рычаг бросил. Потом, правда, 
тявкнул-гавкнул - и разрешил. Но она осознала подспудно, что может остаться и без этой 
работы. Без работы тут - хана. Хозяин, вседержатель, изрядный мудак, когда возможность 
такая объявлялась, терся возле, задевал телеса нечаянно, пыхтел возле сосредоточенно, 
может, и заканчивал в штанцы, ничем прочим, словом человеческим, к примеру, 
вожделения не обозначая. Хорошо, что в кабинет не зазывал. Или плохо? Ведь не убудет 
же, ни его, ни ее не убудет. И уже не прибудет. И на севере тоже терщики бывали. На 
задние сиденья в машину зазывали. За тем же. Сносила и такое. Где блатную такую 
работку сыскать? Контрамарки в театры каждый день. Культуры полные штаны. У хозяина культура эта специфически пообрезалась и остроту утеряла. Неудачничек же вовсе погряз в самолюбовании. Не до баб-с. Завез и завяз. Коз-зел. З-зараз-за. Ничтож-жество. Без нее 
вовсе погибнет...
     - Я тебя подменю, - предложил муж не очень уверенно, и она подумала, почему бы и нет. 
И тут же хохотнула сквозь слезы, представив хозяина, который ширинкой своею 
примеряется к копчику ее задохлика. Не будет, конечно, такого, но почему бы не потешиться таким виденьем? Представилось, как муж заклекочет индюком, вывернется гневно и станет разъяснять грузинцу кодекс строителей коммунизма. Человек человеку - брат, а не блядь!
     Пусть задницей своей костлявой познает, блядь, зараза, антуражи, в какой обстановке 
жена денежки жалкие зарабатывает. Трутся, гады потные, седые блядства себе напоминают. Бордель без оплаты, в котором даже не трахают...
     Ну, трахнул бы кто-либо достойный, не возразила, пожалуй, Праздник на час. Не 
помешало бы, как диетическое доппитание дистрофику.
    

- А если пригласит поесть, то не ж-жри, а куш-шай. И пережжевывай. А то наталкиваешь 
за щеки, что туш-шканчик. И за столом не горбься. Или не горбись? Короче, не дрочись! Где такого охломона сыскала, подруги меня спрашивают? Напрягись в том кошачьем обществе. Совсем не хмурей. Обозначь остатки интеллигентноста... Бог ты мой, как можно так сильно ненавидеть! Она ненавидела его, и сама не знала, почему. Мажет, климакс пришел? Рано, 
однако. Просто морда к морде - и целый день, И некуда без денег податься. Даже за стаканом орешков. Потому что по-путриному все это Капитализьма...
     - Дэ-дэ, - поддакивал Путра, и такое вот своеобразие в поддакивании означало его необъявленное несогласие с женой. Слушая ее, Путра последнее время думал, что это она - профессор его ставшей в одночасье бесполезной кафедры, а он - всего лишь нерадивый 
студент. Студент, который ничего не знает, но экзамен все равно поутру состоится. Он 
устал от канюченья. Жена - от него. И оба устали от взаимного оскудения.
     - Дэ-дэ-дэ, - говорил он, заранее зная, что питаться у ее кинтошки, не станет. Он мало 
и в обычности ел, а на халяву - подавно. Потому что - дурак совестливый. Улыбнется, 
представляла, руку к сердцу прижмет и откажется. Назло кондуктору пойдет пешком. Как 
сейчас идет. У советских собственная гордость, на буржуя смотрим свысока. Даже, когда 
сам в пигмеях. Сама выбрала. Другие на ее прелести уже не клевали.
     До еды, и, правда, в ресторации у него не дошло. Оттрахали в анальное отверстие - и 
выгнали. А он, петух сраный, не покукарекал даже, а покудахтал в ответ, словно кого-то мог подобным образом образумить. Или вразумить. С утра, получается, не ел. Почти с прошлого вечера не спал. Стакан чаю и бутерброд с маргарином. Маргарин, что полезнее масла. Но калорийностью - ноль. Теперь же шел да шел по обочине трассы, мечтая о кусманчике 
хлеба. В сопливости еще, мечталось в войну, после войны нажраться и помереть от сытости. Протезы бы в мякоть хлебную вонзить, и в мякоти их оставить. Может уйти, не нажрамшись.
     Машины, будни да некупальная пора, начало октября, новый еврейский год, были редки. 
Да и не притормаживали даже, а он, впрочем, на это и не намекал. Намек требовал денег. Без денег тут не везут, И не кормят. Шел себе да шея. И успел, первая за день удача, увидеть, как солнце, в воде остужаясь и оттого бронзовея, вступает в море. Это было прекрасно, хотя бы, потому что вся эта величественная, быстро уходящая в темь марина какое-то мгновение принадлежала ему одному. Бодая волны, он поплавал по лунной, туманцем остужения 
сочащейся дорожке и думал при этом, что жизнь, пусть даже остатняя, все равно хороша и 
была бы еще лучше, если бы так от нее не подсасывало в желудке.
     В тот давний, с год минуло, раз он, уединившись от группы, и, правда, коротко заснул, 
что в омут нырнул. Южная газонная травка, некошенною даже, пахла российским 
сенокосом, и сон окрасился сразу же в зеленя. И во сне он увидел себя, молодого и телом крепкого, да Зою, очень даже пухленькую, но ведь ладненькую, в обнимку идущих по этому самому склону. Было хорошо, как должно быть двоим вдвоем. «Милая, - так он объяснился 
ей в любви тогда, лет с тридцать назад, - кандидат наук без вредных наклонностей ищет в 
вечные и верные подруги свои мягкую и добрую». «Да уж, кто мягче меня-то? - На свой лад повернет объяснение Зоя. - И перины тебе не надобно - во мне, что утюг в сметане, 
утонешь». Что робить утюгу в сметане? Но он задохнулся от счастья такого - в сметане 
тонуть - и от того, что все обошлось так просто и ясно. И поймет одновременно, что ее 
богемный и бывалый эпатаж - средство, чтобы скрыть, упрятать свою стеснительность. 
Может, так оно и было. Может.
     Дети им так и не дались, хотя и старались в изначальи особенно. Он, скорее, по 
обязанности. Она из стремления одолеть приговор гинеколога. Была, к тому же, и работа. 
Жизнь полнилась сутью и без детей. Или почти полнилась? Порой ему казалось, что жена в 
нем самом видит неосуществленного ребенка. Сперва - любимого, теперь - опостылевшего. 
Или просто ненавистного по причине врожденной уродливости?
     - А вот, - в злорадстве внезапном Зоя из сна обратится в нынешнюю стервозу Хаю, - твою первоматерь солдафон трахать в кусты ведет...
      Колонны - гранитные бивни, из откоса торчащие, еще стоймя стояли по-над берегом 
этаким эллинским портиком. Портик зазывал на берег обжитой да прелестный мореходов, 
что в храм красоты. И были, если на все это по-советски да по-рабоче-крестьянски взглянуть, предметом архитектурного излишества. Однажды, в какую-то очередную историческую перестройку, при Ричарде Львином Сердце, что ли, свалили и уложили. Перестройки, чтобы поднять и восстановить красоту боголепную, что-то не объявлялись. Берег порушился, забурьянился, а фронтон упал в море, обратясь в группу камней, скрепленных раствором. Раствором, что оказался крепче времени. Сейчас же стал плацдармом для любителей 
шашлыков. И местом околонаучных экскурсий.
     Но в дреме Путры, может, и во сне, пара, странная такая, шла от крутояра морского в глубь дивного сада. Махонькая, девочка еще, евреечка в смоляных кудряшках, за чресла, до талии 
не дотянуться, обнимала дюжего матроса в полусдернытых от нетерпежа депо начать 
доспехах. Не стягивал на ходу он только что металлический, что у Дон-Кихота с 
иллюстраций Гюстава Дорэ, шлем. И по шлему, если судить, вовсе не простым матросом 
гигант был, а кем-то погромче да позаметней. Впередсмотрящим, к примеру, если не выше...
     - Смотри-смотри, - вожделенно вышептывала ему Хая, - гетера, простота народная, ну, 
и стерва, совсем без условностей. Тебе бы ген этот от нее вобрать. Колонну обняла. 
Кошечкой ласковой, сучка, изогнулась. Раком жалают-с. И тогда такое Извращение 
умели? Дюж-дюж был твой нечаянный пращур. Завидно аж. Сейчас влупашит по 
корешок. Железки сымет и влупашит. Гланды твоей далекой родственнице своей 
железкой мясной пощекочет...
     Ну, не видел он такой пошлости. Имея иное зрение. Видел, как влюбленная пара шла 
вглубь берега, на котором не было ни бетонных столов с обозначениями на стояках «Собственность народного парка», ни мусорных «танков», ни гидрантов с пресной водой. 
Все было ясно и понятно, как в чистой прозе Чехова. Зоя и той поры видела все в акварелях Мопассана. Вот и в одном сне можно видеть разное.
     - У-у, - комментировала жена виденное только ею одной. - У-у. Деньги в ладошку так и сыплет. Не за так яйками жеребячьими щас отщелкает. Щедрый сучара. Щедрый. Не ты. Не 
ты. Ладошки у нее маленькие, а гребет. Гребет. Уж я бы нагребла. Отдай меня ему. От одного желания бы родила. Упали монетки-то на траву. Сбегай, ду-ура, подыми. Нумизматика. 
Кто-то другой нагребет. Ну-у, и уроненное не поднимет...
     Путра всматривался в изначалье свое, в сновидение сплетенное, но хамства не замечал. 
Он только любовь видел и всеми своими судорогами мешал жене вторгнуться в древность 
такую - свою или не свою...
      Ведь наследит же, наследит, пласт исторический испоганит, жизнь чью-то не позволит начать. Историю человечества на блядские рельсы переведет и порнографию из нее на 
первые планы выведет. Надо зажмуриться и уйти. Зажмуриться и проснуться. И жену с 
собой забрать. Ведь попортит все, рельсы в завтра взорвет, потому что партизанка...
     Там, в Питере, главным в ее жизни стало то, что богемность среды позволяла ей играть в 
своем окружении великодержавную роль Екатерины-распутницы. Тут же, в Израиле, муж оказался ее единственным статистом. И зрителем, надо же, тоже. И он тогда проснулся так 
же внезапно, как заснул. Море единственным статистом. И зрителем, надо же, тоже.
     И он тогда проснулся так же внезапно, как заснул. Море рокотало. Склон подсыхающей 
травой дышал. Колонны бивнями из склона торчали. Болталась безработная веревка. Группа песни пела. Хая да лысоватый еврейский джигит из параллельного курса, щека к щеке, 
скусывали с шампура курятинку и заливисто (неужто, в этом счастье?) смеялись. Тоже 
любовь. Любовь к позерству. Зоя всегда умела сие обозначать. И ему тоже давно так славно 
не было. Славно и тревожно. Будто самолично отприсутствовал при своем зачинании. Не рассказать никому, чтобы сумасшедшим не посчитали…
     По околонаучным книжкам и раньше, репринтах с давних и пыльных листов, он,
посмеиваясь, высчитал, по полочкам разложил, что Аркадиев Путраковых под разными 
именами было в истории человечества пять. И что самым первым Путрой, Путрой Первым, человеком без фамилии, был рыбак, сын портовой путаны и греческого воина. И что взрастал 
он сиротой, материнского молока не вкусив. Были в том мистическом загляде и иные Путры, 
даже католическая монахиня на Суматре. Но вот этот рыбак, наипервый лист на древе генеалогическом, казался бывшему профессору самым интересным.
     Поузнав про такой возленаучный расклад неизвестного в известном, он, похихикав на 
всякий случай, поведает все жене, и та, головою качнув, скажет не без презрения, что, когда 
коту делать не фик, то он себе коки лижет. И вообще, вся путраковская блядская родова уж 
очень долго силы и семя растрачивала, чтобы одарить ее самым последним сучком на 
упомянутом древе. Ни денег, ни потомства, ни улыбки в чищенные зря зубы. И 
пошло-поехало.
     Ну, не могла она рожать. Заабортилась до свадьбы еще очень. Все об этом знали. И он 
тоже. Но молчал, потому что бить женщину ее же логикой - занятие не для мужчин. И 
жила-была пара, которая давным-давно не была парой. Лишь эмпирея без огня небесного. 
Как костерок на заднике сцены. Тряпочки разноцветные трепещутся в свете софита и в 
жужжании вентилятора.
     Он спустился к пикнику, кобелирующему на фоне истории. И был встречен радостными вскриками. Словно все его тут искали-искали, а сыскать не смогли. Спасибо, что не 
смогли. И только жена не отодвигала щеки своей от щеки джигита. Тот хихикал нервно, но подыгрывать продолжал. Ай, какая мелочевка порой полонит воспоминания...
     И вот шел да шел...
     «Пш-шел», - сказала жена. Спасибо, что сказала. Как подсказала. В Израиле, на земле его одиночеств, все к нему оборачивалось зазеркально. И чтение справа налево. И обучение от 
вершин диалектики до наипервой буквы ульпана - к азу еврейскому. И путь от «я» до «алефа». Спуск, что звался, однако, восхождением... Он и сейчас восходил. По нисходящей...
     Покупавшись всласть, он пошел и пошел себе дальше через полнолуние и укатанность 
прибоя. Ракушки в серебристости полумрака того светились монетами. И еще черепки 
чьих-то битых горшков попадались. Крабы дохлые, серость и сырость свою уже 
утерявшие, в отливе лежали. В пакет подобранный на песке он собирал все, что 
взгляду нравилось. И думал-думал, не зажевать ли голод дохлой рыбешкой.
     - Мы тут превысили свой регламент, - сказала экскурсовод, моложавая женщина с 
заметными усиками, - и автобус можем подзадержать. Конечно, можно и такое. Но тогда 
придется водителю доплачивать. Кто «за»? Никого? Я почему-то так и думала. Потому поход 
по другим древностям я освещу, извините, на ходу и на пальцах...
     - На трех? - Не замедлил вставить словечко джигит, и Путра скривится, что от приступа 
зубной боли.
     -...на одном, - у экскурсовода были явные задатки дипломата-миротворца. - 
Указательном. Во-он там, за кипарисами, археологи обнаружили развалины древней 
термы. Ей две тысячи лет.
     - Если по-русски - сауны, - уточнят в толпе.
     - Массажный кабинет...
     - Короче, бардак, - это уже джигит желал остаться на коне, хотя конь по мере 
приближения к автобусу все больше и больше обращался в одра.
     - Дя-дя, - тут не выдержал Путра, - «бардак», к вашему сведению, не русское слово. 
Термин с тюркским происхождением. И вообще, давайте одно из двух. Или ты сам веди 
свою чучмекскую экскурсию, или я немедленно врежу кому-то в ухо. Чтобы сам себя хотя 
бы не слышал...
     - Заревновал? - Зарадовалась Хая. - Лю-юди, мой свинкс заревновал! Заревновал!
     - Я не ревную, - коротко определится Путра. - Всего лишь стыдно, когда пошляки видят 
себя душою общества...
     Но сам подумал, что и ревность тоже имеет место быть. Дружочек Хай по пляжному 
флирту пожал плечами, крутанул пальцем у виска, но в речь экскурсовода сколько-то не втемяшивался. «Зануда», - негромко заметит кто-то из молодых. Это в равной степени могло относиться и к джигиту. «Прохвессор», - уточнит, однако, другой, а женщина с усиками благодарственно кивнет Путре за поддержку. Наверняка, в прошлом - историк, а сейчас 
просто умничка, что сшибает мелочишку на таких вот сопроводилках.
     -...я бы не останавливалась на такой пикантной детали древней санитарии и гигиены, 
если бы не одно «но». При бане обнаружилось кладбище доброй сотни младенцев. Что? 
Почему? Мор внезапный? Отсутствие прививок и памперсов? Но озадачивает одна 
особенность. Все скелетики - мальчики...
     - Ма-альчики? - приостановит свой ход Путра. - Почему ма-альчики?
     - Ну, вы, про-фес-сор, даете, - джигит поспешал компенсировать свое молчание. - Тут 
простая логика. Ведь сказано же, что массажный кабинет. От общения в них обычно 
рождаются дети. Мальчики в массажных кабинетах не работают. И они были лишними. 
Девочек же готовили на смену мамочки...
     - Ладно, - решит экскурсовод, - я, и правда, помолчу. В таких щепетильных вопросах 
среди вас, господа, есть подлинные исследователи...
     -...и мальчики кровавые в глазах, - сгущал кто-то голос, желая во что бы то ни стало обозначиться оригинальным. Кто-то и такому смеялся. Экскурсия додыхивала свободу свою. Будни опять начинались, в которых сплошные скучные Путры. Такие занудливые Путры. И бедные Хаи.
     Но что за трупики у древней термы? И как избавился такой же участи его предок? У кого 
про такое узнаешь, чтобы не прослыть сумасшедшим? Он или не он продолжал путрианство 
свое в мире?
     - А знаете, - доверительно шепнет ему экскурсовод, - на том таинственном кладбище 
археологи нашли финикийскую монету. Представляете - современница 
Искандера-завоевателя?
     - Извините, кого?
     - Как, кого? - Огорчилась такой рассеянности женщина. - Естественно. Македонского? 
Так его звали люди Востока. Красиво звали...
     - А-а, - понятливо протянет Путра. И ничего при этом не поймет. Словно из сна не 
выходил. Когда Путренка наипервого убивали и не убили? И как его спасали?
     - Ну, да, монета, - выдавит он из себя тягуче. - Почему - финикийская?
     - Я поясняла. Колония финикян. Путь из Греции в Африку. Из Африки в Малую Азию. 
Из Семиречья к пирамидам. Перепутье Европы и Азии. Народы тут сновали, чтобы...
     - Угу, - Путра опять замкнется в мыслях своих, и экскурсовод незаметно отойдет к менее странным, более шумным, но постижимым. Те не так замысловаты.
     - Слушайте, - выскажет он ей вслед свое запоздалое мнение, - может, это те самые новорожденные мальчики, которых почти две тысячи лет назад приказал изничтожить царь Ирод?
     Но женщина его уже не слушала. Или Путра говорил слишком глухо. Как студент на 
экзамене, в котором знает лишь что-то. Дался ему этот царь из четырех букв по вертикали. 
Где и когда, думалось ему, избивали тех невинных младенцев, а где за случайность их 
рождения расплачивались звонкой монетой. Были ли они, в тигле литые, звонкими?..
     Упала, звякнула та, а звон или не звон, надо же, поныне жив. Путра уже молча шел да 
шел к автобусу, за который не требовалось платить. А теперь вот так же молча от автобуса. 
За все надо платить, За что? Не узнать. Не определить. Но точку ставить нужно. Нужно, Но 
кому?
     ...студент, рыжий, вихрастый, конопатый, видный своей неказистостью, село, скобарь, 
курс, вообще-то, знал, можно было и четверку ставить, если бы не раздражающая тяга к произнесению «вумных» терминов. Слова, собранные из ничего. Ну, ладно, раздраженно скрежетал от неудовольствия он, недочлен академии, пусть будет «текстуированная нить». 
При высоком штиле говорится это по части поиска истины. Но что этот кандидат на 
стипешку подразумевает под термином «крезузальный камень»?
     - Как что значит? - Удивился конопатый. - Вы, профессор, сами такое слово называли, 
а я записал.
     - Не мог называть. Не мог, родимый мой. Не мог.
     - Могли, - упрямился парень. Ленин тоже был рыжим и упрямым.
     - Дайте конспект... 

     Конспект был чужим и прошлогодним. Но разве он сам, думалось никак не тогда, он сам говорит умнее и новее? Он долго и трудно проучился по маккавеевскому старому конспекту, 
и вот на лекцию пришел голым. И теперь вышагивал к каким-то крезузальным, пусть и 
точеным кругло, камням, что почему-то бивнями торчали из морского обрыва. И не было под рукой даже чужого конспекта, чтобы сие объяснить...
     Ах, как хочется есть...
     Он шел да шел, обходя попутные города и городки, дюны и валуны, вышлепы нефти и 
дохлых акулят. Все тут шли. Автобусы здесь не ходили. Арабы и греки. Вечные жиды и Искандеры. Самсоны и Далилы. Не было только пелопонесских мраморов. Он к памятнику своему шел, что кто-то и когда-то поставил ему авансом, забыв сообщить дату рождения и 
смерти. Рождался ли? И умирал разве? Жил, не живя. Он шея да шея, потому что обвык уже
идти да идти к своим сияющим, но потертым вершинам.
     Путра пришел на место где-то близко к полуночи. И ничто - ни банковская неразбериха, 
ни перекрестки чьих-то следов, идти ему не мешали. Он шел да шел через одиночество, 
вдоль ревущего по-осеннему моря и думал, что попадись ему золотая рыбка, он бы не стал разводить с ней тары-бары, а затребовал жратву и сигаретку. И ощутил бы тогда, пых-пых, полный кайф. Кайф в раю, в котором все нельзя.
     Обгрызанное с боков яблоко в волне каталось. Ну, да, рай. Яблоко Адама и Евы. Рука потянулась, чтобы поднять огрызок. Не стал поднимать. Страшился утерять смертность 
свою. Как тот младенец у термы с финикийской монетой во рту. В оплату за перевоз в иные 
миры. На челне Харона.
     Мысли шли путанными и в материализм даже по Спинозе не выстраивались. Душа человеческая - нынешнее проявление мысли твоей. В материализме не было рая. Как и 
кругов ада. Он шел по ним так долго. И пришел теперь в свою проеврейскую исходность. 
Что и была собственно раем.
     И полная луна смотрела на него потертою временем финикийской монетой...
     Рыбацкий баркас стоял полувытащенно из воды на подступах к тем колоннам. И высохшие сети, остро пахнущие рыбой снулой, морем и водорослями, лежали на дне баркаса. И поверху белел изломом хлебный батон. Словно его поджидал. Путра свалился на сети, впился в тот 
батон, что дитятко в выплаканную у мамы соску, и ощутил вдруг, как он устал. Куда больше, 
чем хотел есть. Ощутил и заснул, потому что обрел возможность жить, как живется и можется. Утихли ветры. Грохот моря поугас. Так что сон был легким, как этот вот бриз. Спал, сытной слюнкой упиваясь. И недвижная лодка качала его в том сне, что колыбелька.
     Его разбудили чужие и веселые голоса. Мужчина и женщина шли к баркасу. Говорили гортанно, как прибой морской.
     - Вот бог и подарил нам мальчика, - голос женский зазвучал над ним, а Путра страшился открыть глаза.
     - Уж очень быстро, - неулыбчиво продолжил чушь такую голос мужской. - Нужно 
отсчитать от нашего дня десять таких вот лун. Кто-то подарил нам мальца...
     В голосе мужчины звучало, странно все это было, подлинное умиротворение.
     - Хороший малец. Не обосрался. И денег, гляди, полный кошель. Путра приподнялся, 
вгляделся в силуэты, что-то свое и торопливое в их быстрый диалог вставить намерился, но владельцы баркаса, такие молодые и славные, так и поползновений с его стороны будто бы 
и не замечали.
     - Пусть при нас остается. Он не помешает и тому, что объявится через десять лун. 
Обязательно объявится. Пусть станет ему старшим братом.
     - Ну, так-так-так...
     - Гляди, есть просит. Губами чмокает. Но у меня еще нет молока...
     - Дома покормим-покормим-покормим...
     Путра выскользнул из баркаса. Пятясь, отступил в тень от берега. Он страшился 
изощренности такого пренебрежения к себе куда больше, чем битья. Битья за вторжение в гнездышко чужое. За то, что батон их обсосал и испоганил. И за то, что нечаянно прихватил 
его, к груди прижимая.
     - Сынок-сынок, - кричала женщина вослед, и неподдельная тревога звучала в ее голосе.
     И лишь к колоннам добежав, Путра вдруг сообразил, что владельцы рыбацкого баркаса говорили не на иврите и вообще на незнакомом ему языке. Но он почему-то их понимал. 
Пару, что любилась на этом благословенном его памяти берегу, берегу чужой любви, берегу земли, на которой он любви к себе не ощутил. Пара, что любилась на его берегу, и он качал 
их никак не меньше, чем качала их перед этим средиморская волна.
     И вообще была ли эта лодка? Или сон ли это, короткий и сладкий по-птичьи? Но батон, черствый, что позавчерашний день, был явью. Видать, нашел. Нашел и забыл, как нашел. Вот 
и песок скрипит на зубах, царапает десны. Но голос, голос женский, грудной и мягкий? И где 
же он слышал его раньше?
     И танкера эти, что стояли на рейде тепловой электростанции. И ее труба, в небо 
ввинтившаяся, свечой светилась в ночи. Свечой по чему? Или по кому?
     Веревку, что опоясывала колонну, кто-то обрезал. Кому мешала? И теперь веревка, если 
и обвисала, то мышиным хвостиком. Надо, подумал Путра огорченно, искать другую. А 
пока спать-спать-спать. И на признание бессилья нужна сила.
     Сходит в парк. Сыщет там могилку ровесников своих, поспит малость и уйдет в путь, как положено корсарам, поутру. Чтоб солнце было в затылок, а не в глаза. По стойке «смирно» 
и в равнении на свой пиратский флаг. И хорошо, что на пустой желудок. Меньше мороки с оставленными вместо себя запахами.
     Перед тем, как пойти на городище мертвых, он простирнул рубашку. Хорошая рубашка-то. Выгоревший джинс, которому только воду покажи да мылом погрозись. Мыла не было, как и пресной воды. Море да песок. Но рубашка задышала свежестью, и Путра улыбался ей, что последнему жизненному удовольствию.
     Ему от жизни требовалось, по сути так мало - тепла и доброты. Чистота в равной доле 
входила в то и в это.
     Могилы он, однако, не сыскал. Может, и не было ее вовсе. А были просто хрусткие от 
времени и малости косточки, что свезли в железном ящике в какой-то там музей. Но над 
раскопом поднималось разлапистое дерево, облепленное дикой и непонятной ягодой. 
Странная ягода, что и к стволу клеилась. Доступная, крупная, но неведомая. 
     Если и не уколется, как Хая, то может, наверняка, отравиться... 
     Пахло чем-то знакомым. Ну, да, инжир. Дикий инжир. Дерево из кроссворда. Дерево рода фикусовых. Фига. Шелковица из того же корня. Много чего можно еще вспомнить.
     Наверняка, не отравишься. Но того хуже - желудок расслабишь. Инжир же, инжир. Тут определился. Но, кто эти люди из лодки? Не химера же. Запах сетей и чешуи все еще в 
ноздрях. Арабы, которых занесло на этот берег вчерашней непогодой или просто 
навигаторской ошибкой? А кто тогда старик с перекрестка? Тоже ведь реален, как и синяки 
на локте от его цепких пальцев. Надо уйти чисто. Уйти чисто, хотя так нечисто прожил. 
Сгореть бы по-над морем и как Фриц Энгельс поразвеяться. Но евреи крематориев не 
приемлют. В землю усаживают. Сиди и думай о прожитом. И о веревке, которую нужно еще сыскать. В всееврейский праздник Рош-а-Шана, день рождения Адама, сына божьего.
     Земля была мокрой от ночной росы, и Путра взобрался в развилку фиги, рубашку на 
ветвях развесив. При этом уронил пакет с ракушками и батон. Спускаться за этим не стал, 
потому что утром из этих вещей мог обойтись. Ягоды осыпались и звучно стучали по земле 
и по нему, что градины из прошлой и благословленной жизни. Надо поспать, потому что 
восток уже наливается красным,
     Кто срезал веревку? Кто одарил его часом-другим жизни? Уже в уходе в сон он увидит в светлеющем море парус. Те двое? Или люди с танкера? Почему тогда в конце двадцатого века 
под парусом? Все-все странно. Однако утро, последнее утро, начинается с белого паруса. 
Это хорошо. Или плохо? Творец, бормотал он, дай сородичу Адама освобождение от непосильных обязанностей выживать...
     Дай сил освободиться от ненависти, что тебя окружает...
     - Мама, - простонет он, губами поплямкав и руки к ее образу тяня. - Ма-ма. Дай мне сил.
     И так заснул.
     Проснулся Путра опять же от голосов. Ладони, у матери добра просившие, были полны инжира. Солнце поднялось довольно-таки - высоко. И тут опоздал. Опять нужно что-то наверстывать. Теперь перед самим собой. Люди, вполне реальные люди, весьма не здешние люди, стояли у дикой смоковницы и весело переговаривались. Сразу на всех языках, которые Путра знал и не знал.
     - А это - местный Пятница, - разъяснял им маленький плутоватый по жестам еврей, - Он давняя достопримечательность этих мест. Его зовут Йом-Шиши. Когда он сыщет себе 
Робинзона, то у них состоится голубая любовь. Конечно, если сын Робби окажется более молодым и способным...
     Боже, и эти никак не лучше его одноклассников по ульпану…
     Иностранцы сыто похохатывали. Выдули из термосов кофе, заели сендвичем и хохотали. Хохотали, хлопая себя по ляжкам. Женщины хихикали в ладошки. Участники какого-то симпозиума. Вавилонская башня на визитке, прицепленной к пиджакам. Он и сам, случалось, ездил на подобные встречи. Даже в Австрии побывал.
     Что там, в Австрии? И в Монголии тоже.
     Та-ак, ночной сбор его разобрали. Пакет выпотрошили. Даже сам не рассмотрел, что в 
пути добилось.
     Батон лежал на картонном ящике, из которого змеей свисала джутовая веревка.
     Что им всем надобно тут? Помочиться на них, что ли, с верхотуры?
     Хотелось есть. И он взял на зуб ягоду. Вполне съедобна и даже сытна. Нужно спускаться. 
Зачем в его тишину пришли эти люди?
     Под любопытствующие взгляды Пугра поднялся в развилке. Что им нужно? И почему они 
себе позволяют себе смотреть на него вот так свысока, хотя находятся внизу?
     - Эй, - вскричал он сразу на всех языках, что знал или мог изъясниться, - хрен вам в зубы. Младенцев пришли смотреть? Это я, младенец! Молодых, ранних лет! На дерево обезьяну загнали? В Йом-Шиши определили? Не я, а вы - обезьяны. Голубые макаки! И вообще - врагу 
не сдается наш гордый «Варяг»! По долинам и по взгорьям! Широка страна моя родная!
     По-русски он кричал, по-английски, по-немецки и даже некоторую малость и на ставшем 
вдруг понятном иврите. И тут осознал, что выше такой вот кафедры, среди ветвей и ягод, что осыпали его и осыпали, он в своей научной биографии не поднимался. Самая высокая 
кафедра с самой содержательной лекцией...
     Это тебе не «куд-кудах»...
     Люди, обрывая смешки, смущенно уходили прочь. Первым поспешал еврей, 
взявшийся за его рекламу. За поворотом дорожки их ждал туристский автобус. 
Уходите-уходите, не вспоминайте лихом Пятницу-полиглота! Он сам загнал себя на 
дерево. Сам. Потому что искал крезузальные камни там, где полным-полно было 
краеугольных. И вообще, веревка по-флотски зовется «концом». Он поел ягод и стал 
спускаться. Веревка его ждала...
     Вдруг от ученой группы рванул назад какой-то дюжий мужик. Он бежал к Путре, 
подрыгивая вислым, под пиджаком, брюхом. Не глядя на него, достал из кармана 
тысячерублевую купюру и, горделиво помахав ею перед Путрой, произнес по-русски нечто 
вроде «Знай наших!», бросил денежку ту, по курсу - двадцать, что ли, центов, в коробку. 
Г-гады, г-гонца пр-ригнали. Гонца, чтобы за былое расплатился.
     - Молодчик! - наградит он Путру.
     - Иди-иди, - скажет ему вослед Путра. - Враги обчества подачек не сбирают...
     Он потянет веревку и совсем уже неожиданно обнаружит в коробке деньги. Довольно 
много денег. Доллары там были. Итальянские лиры. Немецкие марки. Английские фунты. 
И та вот русская мелочевка. Пачка «Кента» с зажигалкой. Он малость обалдел от такого. 
Поел в раздумьях еще ягод. Нет, не инжир, но нечто похожее. Что? Зачем? Полный тебе 
абзац, сказала бы по такому поводу Зоя.
     Хорошие люди навестили его. Хорошие? На спине рубашки, увидел он, кто-то 
фломастером написал:
     - Хочу есть!
     Он не просил эту босоту портить его любимую рубашку!
     Опустился-опустился-опустился. На землю опустился. С ветки соскочил. Веревка 
была короткой и хлипкой. Зато батон за ночь обмяк, обрел, росы впитав, свежесть и 
доступность его сгрызть, десен не царапая. Вода в гидранте, опять же рядом, лилась 
ручьем. Мягкая и сытная вода. Хлеб да вода - вполне еврейская еда. Деньги. Вполне 
хватит на новую рубашку. Вполне можно отстирать и эту. Деньги он не просил. Ракушки, радужные, что калейдоскоп, продал.
     Надо ехать домой. Операцию Хае уже наверняка сделали. Швы наложили. Улыбку 
вернули. Вот, скажет, заработал на сборе апельсинов. Рубашку краской замарал. 
Но отстирает.
     - Серач та мой, - скажет, может статься, жена. - Иди подмойся. Не пропадем. 
В этой стране апельсины дешевле картошки. Выживем...
     Скажет?
     Жизнь длинна, а веревка коротковата. Когда веревка длинна, то жизнь коротковата. Куда короче, чем надобна. Он мог бы найти веревку в огромном парке. Мог бы уплыть вслед за 
теми, кто уже уплыл. И тоже не вернуться. Опять же - единство противоположностей. 
Обвык.
     И вообще, думал он, почему царь Ирод не задушил его в колыбели? И какой Спиноза 
обратил его в Вечного Жида? В человека, что нужен. Сам себе. Сам себе. Сам себе. И еще 
тем, кто унес его тень на дне лодки.
     Тени бессмертны, потому что послушны и безмолвны.

                                                                                                                                1999 г. 

=============================
========================
>

_____________________________________________________________________________________________

п