.
ГЛАВА X V I I 

     В начале декабря Любкина вызвали в Москву. Он пробыл там неожиданно долго, две недели, и вернулся 19 числа. Все предполагали, что он с собою «что-то привез», и немного насторожились, ожидая новостей, в которых, конечно, ничего приятного быть не могло. Но Любкин по приезде не только не собрал совещания начальников отделов, но даже не приказал им явиться с докладом. Повидался с ними только по-обычному и делами поинтересовался поверхностно, вскользь. 
     - Все у тебя в порядке? 
     - Пожаловаться не могу... 
     - Вопросы ко мне имеешь? 
     - Да нет, все как будто бы ясно. 
     - Ну, и ладно. Подробности потом расскажешь. 
     По управлению тотчас же пополз слух, что «дело неладно», что «похоже на то, что наша Любка отставлена». Никто ничего не знал, но что-то как бы чувствовалось, а поэтому все насторожились. 
     Супрунов, окончив официальную часть своего доклада, спросил, понизив голос: 
     - Есть что-нибудь? 
     Любкин ответил пристальным взглядом и, помедлив несколько секунд, сказал: 
     - Очень даже есть. 
     - Чрезвычайное? 
     - Вполне чрезвычайное. Не вообще, конечно, а для меня чрезвычайное. Личное. 
     - Мне сказать можешь? 
     - Тебе-то? А как же иначе? Я только того и жду, чтобы тебе сказать и с тобой потолковать. Но только здесь, на перепутье, об этом говорить нельзя, а надо говорить толком и... и под водку об этом говорить хорошо. Ты на сегодняшний вечер можешь освободиться? 
     - Часов с десяти? 
     - Можно и с десяти. И мы с тобой так сделаем: поедем в «Театральный» и там в отдельной комнатке посидим. И будет у нас там с тобой вполне веселый разговор. Идет? 
     - Отчего же... 
     Новость, которую Любкин привез с собой из Москвы, была, действительно, очень важная для него: он получал тайное и чрезвычайно ответственное назначение в Афганистан. Он, правда, ожидал другого: он думал, что ему поручат некоторую задачу в Румынии, о чем с ним говорили с полгода назад. Назначение в Афганистан было для него неожиданностью, но никакими неожиданностями он никогда не смущался, а всегда в таких случаях «брал быка за рога». Дело было очень большое. За время своего пребывания в Москве он, конечно, еще не успел изучить его во всем объеме и во всей глубине, но хорошо понимал, насколько оно сложно и трудно. Кроме того, оно было опасно, но об опасности он совершенно искренно не думал. Озабочивало его другое: «Тонкое оно, шут его дери, дело-то это!» А оно, действительно, было тонкое. В этом деле был завязан узел сложной восточной политики: проникновение в Индию и создание угрозы для Англии. Надо было установить связь с индийскими коммунистами, перебрасывать им литературу, оружие, деньги и инструкторов и организовывать повстанческие отряды. Главное же, надо было вести двойную игру с индийскими националистами, одной рукой поддерживая национальное движение, а другой направляя его в сторону интересов коммунистической революции. «Доброму вору все впору! - рассуждали с Любиным в Москве. - А националистами и сам Бог велит воспользоваться. Скрутить-то их потом никакого труда не составит, a пока  что - пускай с нами в одном дышле идут!» 
     Трудность и опасность была в том, что задачу надо было выполнять не дома, а в чужой стране, правительство которой не доверяло ни одному советскому гражданину и тщательно следило за каждым из них. Маска представителя Внешторга, под именем которого должен был ехать Любкин, никого, конечно, обмануть не могла, и он понимал, как ему будет трудно выполнить задачу. 
     А кроме того, надо было все время считаться с настороженной и умной бдительностью англичан. 
     - Трудновато! - поеживался Любкин. 
     - Да ты разве не чекист? - подзадоривали его. - Ты разве в Монголии не почище дела делал? 
     - Я-то чекист, и в Монголии я дела делал, но... Англичанка, она ведь дошлая, ее на кривой не объедешь. Мудрено оно! 
     - Отказываешься, что ли? 
     - Не умею я отказываться, когда партия велит. Но кроме деловых и технических трудностей, Любкина озабочивало еще и другое, чего он никому не говорил, но при мысли о чем губы его крепко сжимались, а взгляд вцеплялся в одну точку. Он угрюмо обдумывал про себя что-то, а потом, ни до чего не додумавшись, шумно вздыхал: ничего, дескать, не поделаешь! Эти мысли, видимо, удручали и тяготили его, но он следил за собой и молчал. 
     Ему предложили выбрать себе помощника, и тут произошло немного странное. Сначала он, даже не подумавши, назвал Супрунова, но против Супрунова слегка запротестовали: ему наметили передать управление. Но дня через два Любкин вдруг объявил, что Супрунова, действительно, надо оставить в управлении («Больше не на кого же передать!»), а своим помощником он попросил назначить Чичагина. Этому удивились: Чичагин был хороший работник и для этого дела вполне подходящий, но в наркомате знали, что между Любкиным и Чичагиньш есть какие-то старые, очень тяжелые, счеты, и что Любкин откровенно не любит Чичагина. 
     - А ты сработаешься с ним? - осторожно спросили его. 
     - Нас с ним дело сработает! - хмуро ответил Любкин. - Ты не смотри, что я с ним на ножах, я с этим в деле не считаюсь, а объективно я вполне сознаю: он парень подходящий, и лучше его подыскать, действительно, трудно. 
     В основном, все было договорено: Любкин, не дожидаясь назначения, возвращается домой и подготовляет сдачу управления Супрунову. 
     Вечером, как условились, Любкин и Супрунов поехали в «Театралный» и заняли там большой отдельный кабинет. Прислуживать им отрядили старого Сергея Федоровича, который когда-то работал «у самого Кюба». Этот Сергей Федорович чинно и даже немного строго остановился в ожидающей позе, смотря на Любкина. Любкин живо повернулся к нему. 
     - У меня, товарищ дорогой, сегодня фантазии нету, а ты, коли хочешь другом быть, сам все сообрази, что получше. Еды давай поменьше да повкуснее, а питейного волоки больше. Скажешь Зажишину, чтобы отпустил из того запаса, который, стало быть, не для всякой хари предназначен. Я сегодня, скажешь ему, без удержу хочу. 
     - Вполне понимаю. 
     - Ну, и соображай. Погоди! Принеси-ка сначала нарзанчику. 
     Он сел с Супруновым на диван и стал вполголоса рассказывать ему про свое новое назначение. Супрунов слушал очень внимательно, напряженно, но и хмуро. Время от времени, прерывал каким-нибудь дельным вопросом и, получив ответ, продолжал слушать, крепко сжимая пальцами серебряный портсигар. Иногда он поднимал глаза и всматривался в Любкина, а иногда он опускал их, чтобы слушать внимательнее. За все время рассказа он ничем не выразил своего мнения, но Любкин видел, что он чем-то недоволен и чего-то не одобряет. 
     - Ну, вот, стало быть, и все! - закончил Любкин и с полминуты помолчал. - Что скажешь? - подтолкнул он Супрунова. 
     Супрунов ответил не сразу. Медленно раскрыл свой портсигар, достал папиросу и, внимательно присматриваясь к пламени спички, закурил, пыхнув два раза. 
     - Большому кораблю большое и плавание! - с еле заметной усмешкой выговорил он. 
     Любкин поморщился. 
     - Ты это брось. Ты дело говори. 
     - А ты чего ж дела-то не говоришь? - резко повернулся к нему Супрунов. - Все сказал, а о главном умолчал! Или, думал, я не замечу? 
     - Я... Я ничего не умолчал! - насупился Любкин. 
     - Ничего? Хорошо! А почему это ты меня с собой не берешь? - сразу что-то открывая вопросом, спросил Супрунов. 
     Любкин притворился непонимающим. 
     - Я ж тебе сказал: управление ж! 
     - Управление? - нехорошо усмехнулся Супрунов. - А если это управление после твоего отъезда к чертовой бабушке полетит, так ты... что ж? Плакать от этого в Афганистане будешь? 
     - Не плакать, а... а... 
     Супрунов резко встал. Привычным, машинальным жестом оправил на себе пояс и, красиво держа папиросу между пальцев, строго посмотрел на Любкина. 
     - Коли говорить, Ефрем, так уж все говорить, до конца! 
     - Это ты правильно! - глухо согласился Любкин. 
     - Спасти меня хочешь? 
     - Спа... Спасти? Как - спасти? - очень неудачно притворился Любкин. 
     Но вошел Сергей Федорович и еще два официанта. Они стали накрывать на стол, откупоривать бутылки и устанавливать посуду. Потом вкатили столик с закусками. Сергей Федорович понимающим взглядом осмотрел стол и .сделал пригласительный жест: милости-де просим. 
     Любкин засопел, уперся руками в колени и грузно поднялся. Сели за стол и налили по стопке водки. 
     - Чокнемся, Павлуша! А что ты это самое слово, «спасти», сказал, так это ты правильно, конечно... Спасти не спасти, а в яму мне тебя за собой тянуть нечего. Но сначала давай выпьем! 
     - Будь здоров! 
     - Постараюсь! 
     Супрунов пил, скрывая мрачную озлобленность, которая все больше нарастала в нем после рассказа Любкина, а Любкин пил с какой-то решительностью, словно хотел что-то залить и с чем-то покончить. Выпив, он морщился, крутил головой и крякал, а Супрунов холодно и четко вливал в себя водку. 
     - Ты говоришь «спасти»! - вернулся к делу Любкин. - Неправильное это слово, но... пусть так! Коли мне погибать надо, так тебе же зачем? А из Афганистана, брат, не вылезти! Никак! 
     - Никак! - твердо подтвердил Супрунов и поджал губы. 
     - Тут, Павлуша, как с Иваном Царевичем в сказке: направо поедешь - коня потеряешь, налево поедешь - сам убит будешь, а прямо ехать - дороги нет. Так? Если я это самое афганистанское дело плохо вести буду, так меня либо афганистанские парни сами на мушку возьмут, либо наши в Москву отзовут и там к стенке поставят за провал ответственного задания. 
     - Конечно, поставят. Но ты не провалишь. Справишься. 
     - Допустим. Но если я... 
     Он оглянулся, понизил голос и придвинулся к Супрунову. 
     - Ведь если я это дело хорошо проведу и до нужной точки его доведу, то ведь после окончания меня, все-таки, на Лубянке к стенке поставят. 
     - Непременно поставят! - уверенно подтвердил Супрунов. 
     - Потому что мне для этого дела ба-альшие секреты открыты будут. Международные секреты! А поэтому меня по окончании и ликвидируют: важных свидетелей оставлять нельзя. 
     - Их и не оставляют. Примеров - сколько хочешь. В Москве-то ведь ни одному человеку не верят и каждого боятся. 
     - Еще как боятся! Вот и выходит: каюк! 
     - И отказаться нельзя. 
     - Отказаться никак нельзя. Если откажешься, тогда сразу крышка: отказываться не позволяют. Вот и выходит: плохо дело сделаешь, чужую или свою пулю получишь; хорошо его сделаешь, как опасного свидетеля ликвиднут; а коли откажешься, сразу крышка. Я ж тебе говорю, оно совсем, как с Иваном Царевичем в сказке. 
     Он ковырнул вилкой в тарелке и поспешно потащил себе что-то в рот. 
     - Я это сразу и не раскумекал было, - проглотил он кусок, - и сперва даже попросил, чтобы и тебя со мной послали, а потом огляделся и... Батюшки-светушки! В самую, значит, пропасть меня бросают! Та-ак! Шел, шел да и дошел... Точка! Ну и, стало быть, зачем же мне с собой еще и тебя тащить? За то, что ты тогда с шестнадцатью ребятами на Омельяновский хутор открытой атакой пошел, чтобы меня из плена у белых выручить? За это, я так понимаю, другой монетой надо платить, а не... афганистанской! Нечего тебе со мной туда ехать, поживи еще! А я, - вдруг фыркнул он и почти весело заблистал глазами, - я себе в помощники, знаешь, кого выбрал? Петьку Чичагина, сволочь эту! 
    

- Зачем? 
     - А затем, что - сволочь! Мразь такая, что хуже его я никого и не видал, кажись. Так пускай уж лучше его шлепают, а не тебя. А он, понимаешь ты, как ему про назначение сказали, ничего не расчухал, а нос кверху задрал: высшее доверие! высокое полномочие! Баллды кусок!.. А через годик или через два ему - «пожалуйте бриться!» Я давно хотел его в чем-нибудь под монастырь подвести, да он мне никак в руки не давался, а теперь - в самый раз! А тебя я отвел... Тебя к стенке тащить не стану. 
     - Ну, и что же? 
     - Ничего! - пожал плечом Супрунов. - Ты, конечно, правильно поступаешь, но надо ведь и выход искать. 
     - Выход? - прищурился Любкин. - Выхода, брат, нету: ни направо, ни налево, ни прямо. Зря и искать-то! И... и... И чего это меня сегодня водка плохо разбирает? Давай, участим! 
     - Давай! 
     Любкин выпил стопку, подцепил на вилку кусочек семги и проглотил его, не разжевывая, а только пососав языком. Потом отодвинул от себя тарелку, расчистил место на столе, смахнув ладонью крошки со скатерти, поставил локти на стол и подпер голову руками. 
     - Что-то нехорошо во мне! - покрутил он головой. - Мысли всякие, понимаешь ты!.. И такое мне кажется, будто... В городе у нас жителей тысяч до пятисот будет, и все они Ефрема Любкина боятся! Все они, взять вот хоть и сейчас ночью, от страха перед Любкиным трясутся, а я... я, может быть, этого самого Любкина больше их боюсь! Любкина боюсь! ! Вот! 
     Вошел Сергей Федорович. Очень ловко и быстро он навел на столе порядок, забрал грязную посуду, поставил чистую, принес горячую закуску и критически оглядел стол. 
     - В порядке! 
     Есть ничуть не хотелось, но из-под крышек кастрюлек и от никелированныых сковородочек шел приятный пар. Супрунов потянул к себе одну из сковородочек, заглянул и положил ложкой в тарелку. 
     - Что там такое? - недовольным тоном спросил Любкин. 
     - Не знаю. 
     - Как же так? Ешь и не знаешь... 
     - А тебе не все равно? 
     Любкин подумал. 
     - Нет, не все равно! - с хмельным упорством настоял он на своем. - Каждая вещь свое имя должно иметь... название! А если ты не знаешь, как оно называется, так... так его и есть-то не вкусно! 
     - Разве? 
     - Рыба, что ли? 
     - Нет, почки... Суперфляй а-ля-пардон! усмехнулся Супрунов. 
     - А! Суперфляй! - бледно обрадовался, словно узнал это название Любкин. - С почками? Ну, коли так, то положи и мне. 
     Ели вяло, а больше пробовали. И пили уж не так часто и настойчиво. Любкин снял с себя пояс, перекинул его через спинку стула и расстегнул воротник. Супрунов же ничего не снимал, а, наоборот, время от времени проверял движением пальцев застегнутые пуговицы или поправлял перекосившийся рукав. Он сосредоточенно смотрел перед собою, обдумывая что-то и поглаживая себе подбородок. Потом огляделся быстрой, привычной оглядкой и очень тихо, но очень твердо, без тени колебания, сказал, глядя Любкину прямо в глаза: 
     - А ты в Афганистане не дури! Ты подожди там, сколько надо будет, а потом, как осмотришься, - беги! 
     Любкин словно бы протрезвел сразу. Он широко открыл глаза и посмотрел на Супрунова так, как будто хотел проверить: ослышался он, услышав «беги», или же Супрунов и в самом деле сказал это странное слово. Оно ударило его, и он ни за что на свете не признался бы даже самому себе, что он и сам уже не раз тайно говорил это слово: и там, в Москве, и по дороге - в вагоне. Он говорил его, но тотчас же прогонял его и убегал от него, не останавливаясь около него ни на минуту. 
     - Так ведь это ж... измена! - с повышенным, а поэтому и немного фальшивым возмущением нашел он, чем отбиться от слова «беги». Но - странное дело - не только возмущения не почувствовал он в себе, но не почувствовал ни убежденности, ни решимости. Даже словно вопрос, даже словно просьба о чем-то прозвучала в его голосе, когда он сказал «измена». 
     Супрунов дернул углами рта. На одну секунду, на полсекунды даже, откровенная презрительная гримаса пробежала по нем, но тут же потухла. Он пожал плечами с видом превосходства того человека, который все понимает и все понимать умеет. 
     - Ты дураком никогда не был! - однотонно ответил он, но в этой однотонности была большая, скрытая значительность. - Зачем же теперь дураком быть? 
     - Дураком? - внезапно вспылил Любкин и что есть силы ударил кулаком по столу, так что тарелки вздрогнули, а стопочка упала. - Это ты... что ж такое? Что ты этим сказать хочешь? - с напористой расстановкой спросил он. 
     Супрунов опять улыбнулся с откровенной презрительностью, не пряча своих глаз от воспаленного взгляда Любкина. 
     - А ты подумай! Ты проверь! - спокойно сказал он. 
     - Нечего проверять: проверено! - запальчиво возразил Любкин. - Я ведь в партии с 20-го года! - подчеркивая и тоном и миной каждое слово, добавил он. - А с партией я даже и с 17-го! 
     Он сказал и посмотрел на Супрунова. Ему казалось (он был даже уверен), что после того, как он сказал, что он «с партией с 17-го года», никакое «беги» уже невозможно. Но Супрунов с несомненно обидным сожалением дернул плечом и бросил в ответ очень легко, с той легкостью, которая, сама по себе, должна убедить больше, чем смысл слов. 
     - Ты-то с партией с 17-го года... Так! Не спорю! А партия-то была ли с тобой хоть один день? 
     Если бы от Любкина потребовали объяснить этот вопрос Супрунова, он не смог бы его объяснить. Но, несмотря на это (а, может быть, благодаря этому?), он понял весь вопрос целиком, сразу, во всех частях и со всей значимостью. Была ли партия с ним? А была ли партия хоть с кем-нибудь? 
     - Наша партия, - ничуть не боясь своих слов, уверенно продолжал Супрунов, зубами заставляя вздрагивать свою папиросу, - коммунистическая партия, - повторил он так небрежно, как будто говорил о ничтожестве, - это осел. Что положишь в мешки, то и везет. Куда погонишь, туда и идет. Она сейчас идет за Сталиным, спора нет, а ты думаешь, что она не пошла бы за Троцким, если б тогда чуть иначе стояли пешки на доске? Или ты считаешь, что это она, действительно, идет за Сталиным, а не «ее идут» за Сталиным? 
     - И... стало быть? - слегка приподнялся Любкин, готовый тут же рухнуть. - Стало быть... А кто ж «ее идет»? Кто мешки-то на осла кладет? - с внезапной силой выкрикнул он, приковываясь к холодным и твердым глазам Супрунова. - Ослом-то кто правит? Кто? 
     - Большевики! - совершенно спокойно ответил Супрунов и ткнул докуренную папиросу в недоеденный соус на тарелке. - И вот они-то, а совсем не партия, посылают тебя в Афганистан: завези-ка туда мешки и сдохни! Почему - «сдохни»? Потому что они большевики. И ты сам - большевик. Ты сам всегда делал то же самое. Ведь мы с тобой еще совсем недавно Варискина и Яхонтова убили. Забыл? А потому я тебе и говорю: беги! 
     Любкин опустился на стул. Он не только все понимал, но понимал с тем большей ясностью, что ни одно слово Супрунова не было для него новым. Каждое слово уже давно было в нем самом. 
     - Ты вот говоришь, - не меняя ни вида, ни позы, ни тона, размеренно продолжал Супрунов, - что тебе невкусно есть, если ты не знаешь, как оно называется. Смешно мне это слышать, чтоб ты знал! «Называется!» - слегка фыркнул он. - Чорт вас знает, зачем это вам обязательно название нужно! - дернул он плечом, не объясняя, о ком это о «вас» говорит он. - А чуть только я тебе какой-то дурацкий суперфляй назвал, так ты и попробовать захотел: вкусно-де!.. Так я тебе, если ты хочешь, и если тебе это непременно надо, сколько угодно суперфляев назову: «коммунизм», «советская власть», «социалистическое строительство»... мало тебе? Могу и еще: Маркс, Ленин, Сталин. Еще мало? Так я могу и еще суперфляй назвать: «коммунистическая партия». Самый что ни на есть суперфляйный суперфляй! Мы с тобой в 18-ом году за коммунизм кровь проливали и умереть готовы были, а ведь коммунизма-то и нет! Не в СССР его нет, про СССР и говорить нечего, а вообще его нет! Вообще! Суперфляй для дураков есть, а коммунизма нет и быть не может, потому что борьба не за коммунизм идет, а за то - кто наверху? у кого вожжи в руках? - властно и даже грозно выпрямился Супрунов. - Только в вожжах дело, Ефрем, только во власти дело, а совсем не в Марксе-Ленине! Что тебе нужно: суперфляй или вожжи? Коммунист ты или большевик? Сможешь ты, ради вожжей, эту самую коммунистическую партию к стене поставить и сам ей пулю в затылок всадить? 
     - Я большевик! - уверенно и гордо сказал Любкин. 
     - Так на черта ж ты Любкина боишься? Что ж ты мне про какую-то идиотскую измену талдычишь? - откровенно рассердился Супрунов, и Любкин почувствовал себя в чем-то виноватым. - Большевик, Ефрем, это прямая линия. Совсем прямая! Большевик и сам к суперфляю не пойдет, и суперфляя в себя не пустит. Большевик - это если человек в себе, из себя и для себя. Только в себе и больше ни в ком. А главное, ни в чем. И все, что большевик делает, он из себя делает, а не из суперфляев. Полная свобода, совершенная свобода, от всего свобода: только в себе, только из себя и только для себя. Ничего другого: ни Бога ,ни человека, ни закона. Ни одного суперфляя! А ты говоришь - «измена». Кому измена? Суперфляю? 
     - Та-а-ак! - очень длинно протянул Любкин. - Пожалуй, оно и так: в себе, из себя и для себя. Свобода! Ото всего свобода! Но только... 
     Он прерывисто, немного судорожно, вздохнул (похоже, как бы всхлипнул), обтер ладонью слегка опьяневшее лицо и докончил - не то с сомнением, не то с тоской в голосе: 
     - Но только, как его этой свободы достигнуть? Как его ото всего освободиться? Чтобы, действительно, уж без Бога, без человека и без закона быть? 
     Супрунов молчал. Любкин сидел, грузно опустившись на стуле всем своим захмелевшим телом. Просидел так с минуту и медленно .настойчиво, с усилием покрутил головой, как будто хотел что-то выжать из нее. А потом через силу сказал, и видно было, что ему трудно говорить это: 
     - Это дело такое... «Беги»-то... Его ой-ой как тонко продумать надо! 
     И, поняв, что этим бессвязным ответом он высказал свое согласие, он живо встрепенулся. 
     - Но ведь опять же... - почти испуганным голосом добавил он. - Но ведь опять же получается - ненастоящее! «Измена» - суперфляй! Так! Согласен! Вполне! А «беги»-то - разве настоящее? А большевизм-то разве настоящее? А вдруг и большевизм - суперфляй? 
     И почти страстно добавил, вскидывая обе руки кверху: 
     - Так где же настоящее? Настоящее-то где же, Павлуша, скажи мне, сделай милость! В чем оно? 

<.....................................>

______________________________________________________________________________________
п