.
ГЛАВА V I I I
«Бабу» Любкина звали Еленой Дмитриевной Кудрявцевой.
До того, как сойтись с Любкиным, она работала в средней школе №17 и преподавала
русский язык. Товарищи по работе, особенно учительницы, не любили ее и
про себя называли ее «донной Стервозой». Возможно, что это было несправедливо,
потому что она не делала ничего скверного, и никто не мог уличить ее в
предосудительном поступке. Но веселый и беспутный учитель физики уверял:
- Явной стервозности в ней нет, но стервозность
находится в ней в скрытом состоянии. Скрытая теплота плавления, так сказать!
Была она чрезвычайно красива - редкостной
красотой чистоты, нежности и невинности. Но вместе с тем, где-то далеко,
в глубине ее глаз и в уголках рта, таилось злобное, хитрое и порочное.
И не только в ее взгляде, но и в ее движениях могло чувствоваться что-то
змеиное, готовое и к хищному прыжку, и к злобному укусу, и к трусливому
бегству, проворному и извивающемуся.
По ее словам, она была замужем, но с мужем
развелась и жила одна, не имея никого родных. О ее частной жизни никто
не знал, потому что она держала себя очень замкнуто, ни к кому в гости
не ходила и к себе не приглашала.
Как она познакомилась с Любкиным, и как она
сошлась с ним, тоже не знал никто. Сойдясь с ним, она объявила, что работу
в школе бросит. Любкин выслушал ее решение совершенно безразлично и спорить
не стал.
- Как хочешь.
Но тут же поймал какую-то мысль и поднял брови.
- Пока я тут, тебе, конечно, школа совсем
не нужна, но... Меня ведь перевести отсюда могут. Что тогда будешь делать?
На что станешь жить? Без работы нельзя.
- Ты такой заботливый? - насмешливо спросила
она.
- Заботливый - не заботливый... Я ведь здесь
не надолго.
- Да, ты говорил. Тебя в Румынию назначат?
- Когда я это говорил? Я такого не говорил.
- Давно уж. Не помню. Еще до того, как...
- Разве? - немного нахмурился Любкин. - Пьян
я был, что ли?
- Может быть, и пьян, не помню! - притворно
равнодушно отвернулась Елена Дмитриевна. - А если, - переменила она тон,
- если тебя в самом деле в Румынию назначат, так меня с собой не возьмешь?
Любкин немного презрительно усмехнулся.
- Мне с тяжелым багажом невозможно.
- А я - тяжелая?
- Для моего дела всякая лишняя тяжесть тяжела.
Она посмотрела как-то особенно: или что-то
проверила, или чему-то усмехнулась.
Любкин устроил ей небольшую отдельную квартиру
( две комнаты) и, пользуясь некоторыми льготными возможностями, помог ей
одеться понаряднее, но совсем уж не так «по-парижски», как о том говорили
в управлении. Она любила духи и сама составляла какую-то смесь из незатейливых
советских флаконов. Когда же Любкин однажды привез ей французских духов,
она сказала:
- Я ими душиться не буду.
- Чего так? - безвкусно заинтересовался Любкин.
- Нехороши, что ли?
- Нет, хороши. Очень даже хороши. Поэтому-то
я ими и не буду душиться, что они хороши.
- Как так?
- Не понимаешь? Если парни в избе-читальне
поют частушки, так им нельзя аккомпанировать на скрипке Страдивариуса.
- На чем же? - совсем не понял Любкин.
- На гармошке!
Он не знал, что в школе ее называли «донной
Стервозой», но когда он смотрел на нее или думал о ней, он неизменно говорил
себе то же самое и тем же словом: «Ба-альшая стерва!» Но если бы его спросили,
почему он называет ее «стервой», он объяснить не смог бы: очевидно, это
только чувствовалось. И, ничего не стесняясь, ни к чему не относясь бережно,
он прямо говорил ей, что считает ее «стервой». Когда он в первый раз сказал
ей, об этом, она не обиделась и даже не изумилась, а на минутку задумалась,
словно проверила в себе что-то.
- Да! - очень спокойно согласилась она. -
Ты прав: я - стерва.
Он считал ее умной, а потому был уверен в
том, что она ему изменять не станет: «Свой-то расчет, поди, без ошибки
понимает!» Он, конечно, ничуть не сомневался в том, что она сошлась с ним
только «из расчета», и, конечно, ничуть не заблуждался в ней. Она ему нравилась
красивым телом, «ангельским лицом», которое лгало своей светлой чистотой
и чуть ли не похабно разворачивалось в откровенном бесстыдстве. Она возбуждала
его так, как не возбуждала раньше ни одна женщина, и он не понимал себя.
- Что оно такое в тебе? - спрашивал он. -
Пьянишь ты здорово!
Она кривила рот в циничном рисунке и отвечала
с превосходством покорившей самки:
- Я - raffin e!
Он не понимал этого слова, но объяснений не
спрашивал.
Между ними («Раз и навсегда!») было условлено:
о служебных делах и обо всем, что касается управления, не говорить и не
спрашивать. «А чуть только ты об этом заговоришь, - очень твердо подчеркнул
Любкин, - я сейчас же встану и уйду. Совсем уйду». Елена Дмитриевна ничего
на это не ответила, а только посмотрела на него искоса, словно к чему-то
примеривалась.
- А если ты сам заговоришь об этом? - спросила
она, лживо отводя взгляд в сторону.
- Не заговорю.
- А если? Ну, скажем, пьяный... Что я тогда
должна буду сделать?
Любкин усмехнулся: он что-то услышал в ее
голосе.
- Если б ты не была стервой, я попросил бы
тебя: если заговорю, то останови меня.
- Но ведь я - стерва! - слегка загадочно прищурила
она свои небесные глаза и глянула ими прямо в него. - Что ты мне, стерве,
скажешь?
- А тебе я скажу так: «Жри, собака, пользуйся
случаем!»
Елена Дмитриевна рассмеялась искренним, но
в то же время издевательским смешком.
Она без церемонии сказала ему, что ей не нравится
его имя: Ефрем Игнатьевич Любкин.
- Тут все безобразно, все! И Ефрем, и Игнатьевич,
и Любкин. А особенно - Любкин. Так сразу и видно: была какая-то девка Любка,
которая родила незаконного сына, и сына этого стали по ней называть: любкин
сын! любкин! Так?
- Может быть, и так! - равнодушно согласился
он. - Дело деревенское.
- Ты деревенский?
- Пензяк.
Любкин видел, что она ничуть «не жадная» и
ничего не требует от него: ни денег, ни подарков. Это ему нравилось, хотя
и мешало понимать: из-за како-го же «расчета» она сошлась с ним? Пользуясь
возможностями своего положения, он с удовольствием привозил ей из специальных
закрытых распределителей то, что ему казалось роскошью, и чего нигде нельзя
было достать в советских магазинах: отрезы на платье, модельную обувь,
белье. Со своим шофером он присылал ей коньяк, вина и закуски. И раз в
месяц, уходя от нее, вынимал пачечку денег (полторы тысячи) и, немного
нахмурясь, протягивал ей:
- На расходы-то...
Когда он в первый раз так дал ей эти деньги,
она даже позеленела и передернулась.
- Было бы лучше, - сдерживая себя, зло сказала она,
- если бы ты клал эти деньги в конверт, а конверт оставлял бы где-нибудь
на виду, но так, чтобы я не видела, как ты его оставляешь.
Он ничего не заметил и не понял.
- Зачем это?
- Не понимаешь? - со злобным издевательством
перекосилась она. - Что ж! В таком случае, давай мне мою зарплату прямо
в руки. А расписки тебе не надо?
Он и этого тоже не понял. А, может быть, не
захотел понять?
- Расписки не надо! - просто ответил он. Он
привык к тому, что «бабы» обирали его, и обирали нагло, откровенно, цинично.
Поэтому нетребовательность Елены Дмитриевны очень нравилась ему, и он,
словно в награду, иногда спрашивал ее:
- Чего бы тебе хотелось? Закажи! Она равнодушно
пожимала плечами.
- Ничего...
А иногда, подумав, просила:
- Если можно, раздобудь мне где-нибудь большое трюмо. И зеркало трельяж.
- Трельяж? Это еще что за зверь такой?
Она морщилась.
- Ах, да! Я и забыла, что для тебя трельяж
- непонятный зверь. В таком случае, не надо.
- Горжетку чернобурую хочешь?
- Это из дохлого-то кролика?
- Нет, зачем... Экспортную, настоящую!..
-Пожалуй...
- А еще что?
- А больше ничего.
- Что так мало?
- Я не жадная.
- А ты жадничай, не стесняйся!
Но Елена Дмитриевна кривила рот и переводила
разговор на что-нибудь другое, но и этот разговор скоро обрывался: говорить
было не о чем. Поэтому было скучно: и ему и ей.
- Что ты делаешь целыми днями, когда меня
нет? - вяло спрашивал Любкин.
- К подруге хожу! - так же вяло отвечала Елена
Дмитриевна.
- К какой такой подруге?
- Есть у меня одна. Одна единственная.
- А у нее что делаешь?
- Разговариваем.
- О чем таком?
- О разном.
- А еще что делаешь?
- Читаю. Английский учу. Французский я хорошо
знаю, а английский плохо. А ведь я, может быть, когда-нибудь в Англию попаду.
- Навряд. Не пустят.
- Я убегу.
- Поймают.
- А я так убегу, что никто и знать не будет,
что я бегу. Все будут думать, будто я и не бегу даже.
- Исхитрись.
- Исхитрись? А я, может быть, уже хитрю.
- Как так?
- А вот так!
- А ты попонятливей! Загадками-то нечего петли
петлять.
- Не могу! Это - табу!
- Что за табу такое?
- Это значит - запрещено.
- Стало быть, и говорить нам не о чем? В молчанку
играть?
- Хотя бы и в молчанку.
- С подругой-то своей, вот с этой единственной,
говоришь же.
- Говорю.
- А со мной?
- С тобой я сплю. Будет с тебя.
- Пожалуй, что и будет.
Слова любви между ними не говорились. Не говорились
даже и ласковые слова. Любкин не ощущал их и не тянулся к ним, а Елена
Дмитриевна как-то брезгала ими. Отношения были откровенно деловитыми: когда
Любкин собирался приехать к ней, то всегда предупреждал ее по телефону.
Не для того, чтобы она приготовилась, а просто для того, чтобы не потерять
времени: он приедет, а ее, пожалуй, нет дома. И приехав, показывал на часы:
- Вот, ровно 40 минут могу у тебя пробыть.
И уезжал точно в назначенное время, никогда
не позволяя себе ни забыться, ни увлечься.
И он не видел, как она, заперев за ним дверь,
возвращалась в комнату с тонкой улыбкой злого умысла и сокровенной мысли.
<.....................................>
____________________________________________________________________________________
|