продолжение I I I

.

.
  Музыкальный стиль Баха образовался в том периоде нашей истории музыки, когда всеобщий музыкальный язык еще только стремился к тому. чтобы сделаться более индивидуальным. Но в творчестве Баха настолько еще была жива музыкальная старина, строго формальная н педантичная. что человеческое, индивидуальное, только прорывалось у Баха, благодаря громадной силе его гения. 
    Язык Баха относится к языку Моцарта и, наконец, к языку Бетховена так, как египетский сфинкс к эллинской человеческой статуе: как сфинкс с человеческим лицом выдается еще из животного тела, так выдается благородная человеческая голова Баха из старинного парика. Непонятно - бессмысленная путаница прихотливого музыкального вкуса нашего времени состоит в том, что мы одновременно прислушиваемся к языку Баха и Бетховена и толкуем их, как будто они отличаются друг от друга только формами творчества и индивидуальностью, не замечая их действительного культурно-исторического различия. Причина тому легко понятна: языком Бетховена может говорить лишь искренний, задушевный человек, потому что это был язык законченного музыкального человека. Бетховен, в силу непреодолимого стремления в поисках за абсолютной музыкой, область которой он измерил и наполнил до крайних границ, указал нам путь оплодотворения всех искусств музыкою, как единственное успешное расширение ее сферы. А языку Баха искусный композитор может легко подражать, хотя бы и не подражая самому Баху. Это происходить от того, что в творчества Баха формальные элементы преобладают над индивидуальным содержанием, которое в то время занимало далеко не господствующее положение; это был период, когда формировались только способы музыкального выражения независимо от их содержания. 
    Творческие усилия же Мендельсона, направленные к тому, чтобы неясные, ничтожные идеи нашли не только интересное, но умопоражающее выражение, не мало содействовали распущенности и произволу в нашем музыкальном стиле. 
    В то время, как последний в цепи наших истинных музыкальных героев, Бетховен, добивался с величайшим желанием и чудодейственной мощью наиболее полного выражения невыразимого содержания при помощи яркоочерченной пластической формы своих музыкальных картин, Мендельсон только растирает в своих произведениях эти полученные образы в расплывчатую, фантастическую тень; при ее неопределенном сиянии только наше капризное воображение произвольно возбуждается, но чисто человеческое внутреннее страстное стремление к художественному созерцанию едва ли будет просветлено надеждою на исполнение. Только там, где давящее чувство этой неспособности, кажется, овладевает Мендельсоном и заставляет его выражать нежное и грустное смирение, композитор субъективно показывает нам себя, мы видим его утонченную индивидуальность, которая сознается в своем бессилии в борьбе с невозможным. Это и есть; как мы уже говорили, тра-гическая черта в личности Мендельсона; и если мы желали бы в области искусства одарить нашим участиемъ чисто личность, то мы не посмели бы отказать в этом участии Мендельсону, не смотря на то, что этот трагизм скорее всего был как бы его принадлежностью, но не мучительным, просветляющим чувством. 
    Но кроме Мендельсона, никакой другой еврейский композитор не в состоянии возбудить у нас подобное участие. Один далеко и широко известный еврейский композитор *) наших дней выступил со своими произведениями не столько затем, чтобы поддержать путаницу в наших музыкальных понятиях, сколько затем, чтобы использовать ее. 
________________ 
*) Речь идет о Мейербере. (Примечание издателя).

<................................>

______________________________________________________________________________________

1,

п