.
I I
СЕРЕЖА
Кто то мне сказал, что фамилия рыжей барышни
Мильгром;
и, уходя из театра, я вспомнил, что с одним из членов этой семьи я
уже знаком.
Встретились мы незадолго до того летом. Я
гостил тогда у знакомых, доживавших конец августа на даче у самого Ланжерона.
Как то утром, когда хозяева еще спали, я пошел вниз купаться, а потом задумал
погрести. У моих друзей была плоскодонка на две пары весел; я кое как сдвинул
ее в воду с крупно-зернистого гравия (у нас он просто назывался «песок»),
и только тогда заметил, что кто то ночью обломал обе уключины на правом
борту. Запасных тоже не оказалось. Нелепые были у нас на побережий уключины
- просто деревянные палочки, к которым веревками привязывались неуклюжие
толсторукие весла: нужно было мастерство даже на то, чтобы весла не выворачивались,
не шлепали по воде плашмя. Зато никакого не нужно было мастерства на построение
такой уключины: обстругать сучок. Но мне это и в голову не пришло. Наше
поколение словно без пальцев выросло: когда отрывалась пуговица, мы скорбно
опускали голо.вы и мечтали о семейной жизни, о жене, изумительном существе,
которое не боится никаких подвигов, знает, где купить иголку и где нитки,
и как за все это взяться. Я стоял перед лодкой, скорбно опустив голову,
словно перед сложной машиной, где что то испортилось таинственное, и нужен
Эдисон, чтобы спасти пропащее дело.
В этой беде подошел ко мне гимназист лет семнадцати
на вид; потом выяснилось, что ему едва 16, но он был высок для своего возраста.
Он посмотрел на обломки уключин деловитым оком бывалого мужчины, и задал
мне деловито вопрос:
- Кто тут у вас на берегу сторож?
- Чубчик, - сказал я, - Автоном Чубчик; такой
рыбак. Он ответил презрительно:
- Оттого и беспорядок, Чубчик! Его и
другие рыбаки все за босявку держут.
Я радостно поднял голову. Лингвистика
всегда была подлинной страстью моей жизни; и, живя в кругу просвещенном,
где все старались выговаривать слова на великорусский лад,
уже давно я не слышал настоящего наречия Фонтанов, Ланжерона,
Пересыпи и Дюковского сада. «Держут за босявку». Прелесть! «Держут»
значит считают. А босявка - это и перевести немыслимо; в одном
слове целая энциклопедия неодобрительных отзывов. - Мой собеседник и дальше
говорил тем же слогом, но беда в том, что я-то родную речь
забыл; придется передавать его слова по большей части на казенном языке,
с болью сознавая, что каждая фраза - не та.
- Погодите, - сказал он, - это легко починить.
Вот был передо мною человек другой породы,
человек с десятью пальцами! Во-первых, у него оказался в кармане нож, и
не перочинный, а финка. Во-вторых, он тут же раздобыл и древесный материал:
оглянувшись, нет ли кого в поле зрения, уверенно подошел к соседней купальне
со ступеньками и выломал из под перил нижнюю балясину. Сломал ее пополам
о колено; половинку обстругал; примерил, влезет ли в дырку, опять постругал;
выколупал кочерыжки старых уключин и вставил новые. Только недоставало,
чтобы завершил стихами: «ну, старик, теперь готово...». - Вместо того он,
с той же непосредственной, прямо в цель бьющей деловитостью, предложил
мне способ расплаты за услугу:
- Возьмете меня с собой покататься?
Я, конечно, согласился, но при этом еще раз
взглянул на его герб и, для очистки совести, спросил:
- А ведь учебный год уже начался - вам, коллега,
полагалось бы теперь сидеть на первом уроке?
- Le cadet de mes soucis, - ответил он равнодушно,
уже нанизывая веревочные кольца с веслами на уключины. По-французски это
у него искренно вырвалось, а не для рисовки: я потом узнал, что у «их у
младших детей были гувернантки (но не у Маруси и не у Марко, отец тогда
еще не так много зарабатывал). Вообще он не рисовался, и более того - совсем
и не заботился о собеседнике и о том, что собеседник думает, а поглощен
был делом: попробовал узлы на кольцах; поднял настил - посмотреть, нет
ли воды; открыл ящик под кормовым сидением - посмотреть, там ли черпалка;
где то постукал, что то потер. В то же время успел изложить, что решил
показенничать, так как узнал от соученика, проживавшего пансионером у грека,
т. е. у чеха, преподававшего греческий язык, что этот педагог решил сегодня
вызвать его, моего нового друга, не в очередь к доске. Поэтому он оставил
записку матери (она поздно встает): «если придет педель, скажи ему, что
я ушел к дантисту», депонировал ранец у соседнего табачника и проследовал
на Ланжерон.
- Компанейский человек ваша мама, - сказал
я с искренним одобрением. Мы уже гребли.
- Жить можно, - подтвердил он, - tout
fait potable.
- Только зачем же тогда ранец у табачника?
Оставили бы дома, раз мать согласна.
- Из за папы невозможно. Он все еще необстрелянный.
До сих пор не может успокоиться, что я за него расписываюсь под отметками.
Ничего, привыкнет. Завтра я всю записку напишу его почерком: «сын мой,
Мильгром Сергей, пятого класса, не был такого-то числа по причине зубной
боли».
Мы порядочно отъехали; он прекрасно греб,
и знал все слова на языке лодочников. Ветер .сегодня опять разыграется
часам к пяти, и не просто ветер, а именно «трамонтан». «Затабаньте правым,
не то налетим на той дубок». «Смотрите - подохла морская свинья», - при
этом указывая пальцем на тушу дельфина, выброшенную вчера бурей на нижнюю
площадку волнореза недалеко от маяка.
В промежутках между мореходными замечаниями
он дал мне много отрывочных сведений о семье. Отец каждое утро «жарит по
конке в контору», оттого он и так опасен, когда не хочется идти в гимназию
- приходится выходить с ним из дому вместе. По вечерам дома «толчок» (т.
е., по-русски, толкучий рынок): это к старшей сестре приходят «ее пассажиры»,
все больше студенты. Есть еще старший брат Марко, человек ничего себе,
«портативный», но «тюньтя» (этого термина я и не знал: очевидно, вроде
фофана или ротозея). Марко «в этом году ницшеанец». Сережа про него собственноручно
сочинил такие стихи:
Штаны с дырой, зато в идеях модник;
Ученый муж и трижды второгодник.
- Это у нас дома, - прибавил он, - моя специальность.
Маруся требует, чтобы про каждого ее пассажира были стихи.
Сестра Лика, по-видимому, тоже старше Сережи,
«догрызла последние ногти, и теперь скучает и злится на всю Одессу». Моложе
всех Торик, но он «опора престола»: обо всем «судит так правильно, что
издали скиснуть можно».
К маяку, я забыл сказать, мы попали вот как:
завидя дубок, на который мы бы налетели, если бы он не велел «табанить»,
Сережа вспомнил, что теперь у Андросовского мола полным полно дубков из
Херсона - везут монастырские кавуны.
- Хотите, подадимся туды? Там и пообедаем:
я угощаю.
Очень уютно и забавно было мне с ним, а на
даче лодка никому до вечера не могла понадобиться; к тому же он обещал
на обратный путь подобрать «одного из обжорки», тот будет грести, а я отдохну.
Я согласился, и мы «подались» в порт, обогнув маяк и потратив на это дело
часа три, из за ветра и зыби и необходимости каждые полчаса вычерпывать
из под настила все Черное море.
- Сухопутные они у вас адмиралы, - бранился
Сережа по адресу моих друзей, так нерадиво содержавших лодку.
К пристани среди дубков пришлось пробираться
сквозь давку, словно в базарные часы на Толчке: малые суда чуть ли не терлись
друг о друга, и Сережа знал, что дубок, что баркас, что фелюка и еще пять
или десять названии. Очевидно, и его тут многие знали. С палуб, загроможденных
арбузами, раза три его окликнули ласково, приблизительно так:
- Ого, Сирожка - ты куды, гобелка? чего у
класс не ходишь, с. с.? Как живется? - На что он неизменно отвечал: - Скандибобером!
-
т. е., судя по тону, отлично живется. С одной «фелюки» ему, скаля белые
зубы, молодец в .красной феске что-то закричал по гречески, и Сережа отозвался
на том же языке; я его не знаю, но, к сожалению, разобрал окончание фразы
- «тин митера су», винительный падеж от слова, означающего: твоя мамаша.
В беседе со мной Сережа от этого стиля воздерживался. Впрочем, излагая
мне свои взгляды на учениц разных одесских гимназий, он и раньше .немного
смутил меня своей фразеологией: самая шпацкая форма у Куракиной-Текели
- фиолетовый цвет хорошо облегает, логарифмы сторчат, как облупленные!
У пристани он, отказавши мне строго в разрешении
внести свой пай на расходы, сбегал куда то и принес целый куль съестного.
Тут же на лодке, окунув руки для гигиены в прорубь между арбузными корками,
мы совершили самую вкусную в моей жизни трапезу. Но еще слаще еды было
любоваться на то, как ел Сережа. Великое дело то, что англичане называют:
table manners - не просто умение держать вилку и глотать суп без музыкального
аккомпанемента, а вообще «обряд питания», ритуал сложный, особый для каждого
рода пищи и для каждой обстановки, свято утоптанный поколениями гастрономической
традиции. Что вилка? Немудрено, когда есть вилка, действовать так, чтобы
и глядеть было приятно. Тут не только вилки не было, но она и вообще была
бы неуместна. Бублик семитати: Сережа его не сломал, а разрезал его по
экватору, на два кольца, смазал оба разреза салом, соскреб с глянцевитой
поверхности кунжутные семячки, - ровно, как опытный сеятель на ниве, рассыпал
их по салу, опять сложил обе половинки и только тогда, не ломая, впился
в бублик зубами. Тарань: Сережа взял ее за хвост и плашмя, раз десять,
шлепнул о свой левый каблук, объяснив мне: «шкура легче слазит». Действительно,
его тарань дала себя обнажить гораздо скорее и совершеннее, чем моя, хоть
я над своею оперировал при помощи его финки; и я все еще подрезывал прозрачные
соленые пласты на крепких иглах ее скелета, когда от его тарани давно только
жирный след остался у него на подбородке, на щеках и на кончике носа. Но
высшей вершиной обряда был кавун. Я стал было нарезать его ломтями; Сережа
торопливо сказал: «для меня не надо». Он взял целую четвертушку, подержал
ее перед глазами, любуясь игрою красок, - и исчез. Пропал с глаз долой:
был Сережа и нет Сережи. Предо мною сидела гимназическая форма с маской
зеленого мрамора вместо головы. Зависть меня взяла: я со стороны почувствовал,
что он в эту минуту переживает. Хороший кавун пахнет тихой водой, или наоборот,
это безразлично; но утонуть, как он, в арбузе - все равно, что заплыть
пред вечером далеко в морское затишье, лечь на спину и забыть обо всем.
Идеал нирваны, ты и природа, и больше ничего. Зависть меня взяла: я схватил
вторую четвертушку и тоже распрощался с землей.
...Потом пришел тот «один из обжорки», и я
невольно подумал по-берлински: - so siehste aus. - Сережа его представил:
Мотя Банабак. Тому было лет двадцать, но, несмотря на разницу возраста,
это были, по-видимому, закадычные друзья. По дороге обратно я заснул и
их беседы не слышал; но все остальное я вспомнил тогда, после театра, сидя
за чашкой восточного кофе и блюдцем сирского рахат-лукума в любимой греческой
кофейне на углу Красного переулка.
<.............................................>