.
X I I
АРСЕНАЛ НА МОЛДАВАНКЕ
Я зазвал к себе Сережу и устроил ему без всяких
церемоний жесточайший допрос. Он сначала сделал наивные глаза и
спросил:
- А в чем дело? Почему нельзя обыграть богатого
типа? И почему не все равно, как его обыграешь?
- Вы метафизику бросьте. Я вас спрашиваю:
работаете вы с этой компанией или нет?
- Надо правду сказать?
- Всю!
- Так вот: я, пока что, больше присматриваюсь.
Раза три уже дулся в банчок в одном таком доме, но мне так везло, что незачем
было звать рыжего на помощь.
- К чему присматриваетесь?
- До хлопцев присматриваюсь и до техники.
Хлопцы обворожительные, Маруся бы каждого мигом забрала в «пассажиры»,
на тебе даровой билет с пересадкой; только я их до Маруси не подпущу. А
техника зато - палеолитическая. Курс четырех классов прогимназии. Я куды
ловчее. Смотрите!
Он сунул руку мне за пазуху и оттуда, двумя
пальчиками, за кончик, извлек червонную даму; а у меня и колоды во всем
доме не было.
- Сережа, - сказал я, сдерживая бешенство
и тревогу, - дайте мне сейчас же честное слово, что вы бросите и эту компанию,
и все это дело. Вы уже попали к репортерам на зубок; чего вы хотите? осрамить
отца и маму на всю Одессу? мало у них горя без вас?
Он смотрел на меня пристально.
- Эк вы волнуетесь, - оказал он с искренним
удивлением; ясно было, что он взаправду не видит, из за чего тут горячиться.
- Ладно, отошьюсь; жаль огорчать хорошую мужчину, хоть это вы я действуете
против свободы личности, а потому реакционно. Отшился, баста; борода Аллаха
и прочее. И насчет предков вы правы: нехай отдохнут от семейных удовольствий.
Я ему поверил, он в таких случаях, дав обещание,
кажется, не врал; и после мне коллега Штрок тоже подтвердил, что Сережа
«отшился». Месяца два у меня еще ныло внутри тяжелое чувство; но я его
крепко любил, и скоро все стерлось.
* *
*
А Марко, действительно, после того случая с сосисками
у Брунса, перевелся на кошерное питание.
Началось это косвенно с того, что меня пригласили
на тайное совещание об устройстве самообороны. Это было перед Пасхой; если
я верно еще помню последовательность событий - но не ручаюсь - то через
полгода после несчастия с Ликой. Адрес мне дали .незнакомый, на Молдаванке
или где то неподалеку. Оказалось помещение вроде конторы, но без дощечки
на дверях; принимал нас молодой человек лет 28-ми, симпатичной внешности,
с черной бородкой; Самойло Козодой, которого я там застал, называл его
«Генрих», а другие никак не называли - по-видимому, и не знали его лично.
Собралось человек шесть молодежи, большинство студенты. «Генрих» принес
чайник, стаканы, печенье, оказал: - если что понадобится, я к вашим услугам,
- и ушел в другую комнату, и никто его не удерживал.
Мы там решили объявить себя комитетом, собрать
массу денег и вооружить массу народу. Говорили, главным образом, двое из
студентов: один - большой видно философ, со множеством заграничных терминов
в каждой фразе; зато другой, напротив, реального и даже немного циничного
оклада, с резкими еврейскими интонациями, удивительно как-то подходившими
к его ходу мысли.
- Не могу, - излагал философ, - никак не могу
отрешиться от некоторого скепсиса пред этой концепцией: наша еврейская
масса в роли субъекта охраны.
- Вы боитесь, что разбегутся? - Ну, а если
разбегутся, так что? Накладут им? И пускай накладут: это их проучит, на
следующий раз храбрее будут.
- Но не рациональнее ли было бы, - настаивал
первый, - утилизировать элементы более революционные: поручить эту функцию,
например, сознательному пролетариату?
- Вот как? - отвечал второй. - Мы за каждый
«бульдог» должны заплатить три рубля шестьдесят, и я еще не вижу, где мы
достанем три шестьдесят; а потом дадим эту штуку вашим сознательным, и
спрашивается большой вопрос, в кого они будут палить?
- Это совершенно необоснованная одиозная инсинуация!
- Может быть; но чтобы на мои деньги подстреливали
моих же - извините, поищите себе другого сумасшедшего.
Самойло, все время молчавший, вдруг сказал
(я чуть ли не в первый раз тогда услышал его голос):
- Сюда пригласили, кроме нас, еще двоих, которые
«состоят в партии», но они не пришли.
- Им квартира не нравится, - объяснил кто-то,
понизив голос и оглядываясь на закрытую дверь второй комнаты.
- Ага! - подхватил циник. - Ясно: для них
квартира важнее, чем еврейские бебехи; а нам нужны такие, для которых те
бебехи важнее, чем эта квартира!
Мне из самолюбия неловко было спросить, чем
плоха квартира; остальные, по-видимому, знали, и я тоже сделал осведомленное
лицо. Большинство высказалось за точку зрения циника; мы приняли какие
то решения, вызвали Генриха попрощаться и разошлись. Самойло жил в моей
стороне города, мы пошли вместе по безлюдным полуночным улицам.
- Что это за Генрих? - спросил я.
Он даже удивился, что я Генриха не знаю. Оказалось,
это был местный уполномоченный хитрого столичного жандарма Зубатова, который
тогда устраивал (об этом слышал, конечно, и я) легальные рабочие союзы
«без политики», с короткой инструкцией: против хозяев бастовать - пожалуйста,
а государственный строй - дело государево, не вмешивайтесь.
- Гм, - сказал я, - в самом деле, неудобная
штаб-квартира.
- Найдите другую, чтобы дали всем приходить
и еще склад устроить; а Генрих ручается, что обыска не будет.
- А сам не донесет?
- Нет; я его знаю, он из моего городка. Дурак,
впутался в пропащее дело; но донести не донесет.
- Только ли «пропащее»? Люди скажут: скверное
дело.
- Почему?
- Ну, как же: во-первых, с жандармами; а главное
- в защиту самодержавия.
Говорить можно было свободно, прохожих не
'было н мы нарочно вышли на мостовую; конечно, беседовали тихо. Что Самойло
так разговорчив, я уже перестал удивляться; мне как-то недавно и Маруся
обмолвилась, что с ним «можно часами болтать, и куда занятнее, чем с вами».
Теперь он на мои слова не ответил, но через
минуту сказал:
- Вовсе не оттого треснет самодержавие, что
люди бросают бомбы или устраивают бунты. По моему если хотите, чтобы непременно
случилось какое то событие, совсем не надо ничего делать для этого; даже
говорить не надо. Просто надо хотеть и хотеть и хотеть.
- То есть как это? Про себя?
- Про себя. Где есть человек, хотя бы один
на всю толпу, который чего то хочет, но по настоящему, во что бы то ни
стало, - незачем ему стараться. Достаточно все время хотеть. И чем больше
он молчит, тем это сильнее. Кончится так, как он хочет.
- Что ж это будет - черная магия, или гипнотизм
какой то новый?
- Гипнотизм, магнетизм, это разберут доктора,
а я только аптекарь. Я знаю по-аптекарски: если один человек в комнате,
извините, пахнет карболкой, вся комната и все гости в конце концов пропахнут
карболкой. И почему вы говорите: «новый»? Всегда так было, и в больших
делах и в маленьких делах; даже у человека в его собственной жизни.
Смутно мне подумалось, не о себе ли он говорит,
о своих каких то умыслах; и, действительно, он прибавил, помолчав:
- Я вот там кис у себя в Серогозах и мечтал
уехать в Одессу и стать фармакологом, а денег не было; что ж вы думаете,
я барахтался, лез из кожи вон? Ничего подобного. Просто хотел и хотел,
мертвой хваткой. Вдруг приехал дядя Игнац, посмотрел на меня и сказал:
укладывай рубахи, едем. И во всем так будет.
- Теперь мне направо; до свиданья, мсье такой
то, спасибо за приятную компанию.
Он все еще не привык называть людей по имени-отчеству,
очевидно считая это фамильярностью. Мы расстались; я шел один и, по молодости
лет, дивился тому, что вот и у такого рядового пехотинца жизни, оказывается,
есть своя дума и своя оценка вещей.
Скоро все ящики в столах у Генриха наполнились
«бульдогами» и патронами. Позже я слышал жалобы, что патроны не все были
того калибра, а шестизарядные револьверы наши кто то назвал «шестиосечками»;
но разбирали их бойко, с утра до ночи приходили студенты, мясники, экстерны,
носильщики, подмастерья, показывали записки от членов комитета и уходили
со вздутым карманом.
Пришел и Сережа, ведя на буксире нахмуренного
молодца в каскетке, вида странного, хотя мне смутно знакомого: для рабочего
человека слишком чист и щеголеват, - но и приказчики так не одеваются -
на шее цветной платок, а штаны в крупную клетку; что то в этом роде описывал
тот сослуживец мой по газете, бытописатель нашего порта и предместий. Немного
знакомо было мне и самое лицо.
- Это иудей Мотя Банабак, - представил его
Сережа, - я вас когда то познакомил на лодке; помните, когда еще учил вас,
как едят гарбузы? Дайте ему шесть хлопушек, для него и его компании; я
за них ручаюсь.
На Сережино ручательство я бы не положился,
но Мотя Банабак предъявил и подлинную записку от студента-циника, с пометкой
«важно».
- Это что за тип? - спросил я у Сережи, когда
тот ушел со своим пакетом. - Не сердитесь - но не сплавляет ли он барышень
в Буэнос-Айрес?
- Вы, кабальеро, жлоб и невежда: те в котелках
ходят, а не в каскетках. А вы лучше расспросите брандмейстера Мирошниченко
про пожар в доме Ставриди на Слободке: кто спас Ганну Брашеван с грудным
дитем? Мотя. Пожарные сдрейфили, а Мотя с халястрой двинули на третий этаж
и вынесли!
- Что вынесли?
- Как что? Ганну и дите. Мало?
- А еще что? не на руках, а в карманах?
Он очень радостно рассмеялся.
- Правильный постанов вопроса, не отрицаю.
Но вам теперь какие нужны: честные борцы за мелкую земскую единицу - или
головорезы с пятью пальцами в каждом кулаке?
Пропало, тот уже ушел, дальше спорить не стоило.
Впрочем, и студент-циник, тем временем надошедший, присоединился к мнению
Сережи:
- Нация мы, - сказал он, - хотя музыкальная
и так далее, но не воинственная; только вот такое жулье у нас пока и годится
- как он выразился, тот пшютоватый? - «в субъекты охраны».
Марко у нас дневал и ночевал, и тут же «учился
стрелять». Кто то ему сказал, что это можно и в комнате: надо стать перед
зеркалом и целиться до тех пор, пока дуло не исчезнет и останется только
отражение дырки. На этом маневре он умудрился разбить генрихово зеркало,
но сейчас же сбегал вниз и купил два - про запас. Успешно ли подвигалось
обучение, сомневаюсь, потому что он поминутно отрывался от «стрельбы»,
как только приходил новый клиент: со всеми пускался в разговор, тараща
вылупленные глаза, и жадно пил каждое слово. Лица Марко я все таки не помню,
но сейчас мне кажется, что у него должны были быть огромные уши, оттопыренные
навстречу собеседнику, и из каждого уха широкие трубы вели прямо в сердце.
Самойло пришлось вызвать еще раз: он единственный
из комитетчиков умел перевести на «жаргон» прокламацию и начертать анилиновыми
чернилами квадратные буквы. Он же, пощупавши гектограф, покачал головою:
тридцати копий не даст, я вам сварю на двести. Ушел, принес желатин, бутылку
с глицерином и еще не помню что, целый час провозился, и на завтра, действительно,
отпечатал высокую кипу фиолетовых листовок. Когда он их выдерживал на массе,
нажимая и поглаживая, я нетерпеливо спросил:
- Сколько времени на каждый лист?
- Иначе нельзя, - ответил он назидательно.
- Для всякого дела два правила: не торопиться - и мертвая хватка.
(Раздать пачки с листовками по десяти адресам
взялся Марко, но по дороге чем то увлекся, и через месяц я половину этой
литературы нашел у него под столом; но я не виноват - ему это поручили,
когда меня не было).
Самойло оказался полезен и стратегически.
Пока он варил на керосинке жижу для гектографа, мы обсуждали, где какую
под Светлый праздник поставить дружину; одну из них решили поместить у
лодочника в самом низу Карантинной балки - лодочник был персиянин и сочувствовал.
Самойло вмешался.
- Когда есть балка, глупо ставить людей внизу.
Вы их разместите у верхнего конца: сверху вниз удобнее стрелять.
Так и сделали; а впрочем все это не понадобилось.
Погром в то воскресенье состоялся, и кровавый, и до сих пор не забыт;
но произошел он в этот раз не в Одессе. Мы устроили последнее ликвидационное
заседание, послали сообщить владельцу оружейной лавки Раухвергеру, что
уплатить ему долг в пятьсот рублей нам нечем, и попрощались с Генрихом.
Он долго жал мне руку, и сказал:
- Не благодарите: я сам так рад помочь делу,
о котором нет споров, чистое оно или грязное...
В глазах у него было при этом выражение, которое
надолго мне запомнилось: у меня так самого бы тосковали глаза, если бы
заставила меня судьба - или своя вера - пройти по улице с клеймом отщепенца
на лбу, и вокруг бы люди сторонились и отворачивались. Кто его знает, может
быть, и хороший был человек.
Но Марко, отвергнув сосиски в таверне Брунса,
пошел домой, разбудил Анну Михайловну и потребовал: во-первых, чтобы мясо
впредь покупали в еврейской лавке; во-вторых, чтоб была посуда отдельная
для мяса и отдельная для молочных продуктов, как у Абрама Моисеевича; и
завтра же начать. Она его прогнала спать; тогда он на свои деньги завел
две тарелки, сам их отдельно мыл, а домашних котлет вообще знать не хотел,
и вместо того купил на запас аршин варшавской колбасы с чесноком. Колбасу
он хранил на гвозде у себя в комнате, а комната у него была общая с Сережей;
сколько из за этого потрясений вышло у них в доме, я и рассказать не умею.
Три недели это длилось, пока Марко не объявил матери, что постановил вообще
обратиться в вегетарианство; а также - не помню, в какой связи - приступить
к изучению персидской литературы в подлиннике, и для того намерен с осени
перевестись в Петербург, на факультет восточных языков.
<.............................................>
|