.
ЕВГЕНИЙ СЕЛЬЦ

*  *  *
Мне стоило только другому сказать 
о том, что случилось со мной, 
как сразу рассыпалась главная суть 
случившегося со мной. 

Расплавилась нить, помутнела финифть, 
пошла кутерьма кругом... 
Я должен был это в себе схоронить, 
а я растворил в другом...

*  *  *
Я – одинокий одиночка
без имени и без судьбы.
Я – соскочившая с резьбы
недорифмованная гайка.
Я раззнакомился с людьми,
расстался с женами и с теми,
кто женами мне стать хотели,
по наущению родни.
Процесс дознанья протекал,
как говорится, в темпе вальса:
я быстро разочаровался
во всех, кого очаровал.
Осталось только отойти
в спасительную тень забвенья,
и пропитаться этой тенью,
и стать забвеньем во плоти.
Осталось лишь предугадать
одно – последнее – знакомство,
его благое вероломство,
злокозненную благодать.
Ведь что такое вкус к родству,
к единомыслию и братству,
как не привычка к воровству,
мошенничеству, конокрадству;
как не привычка к болтовне,
братанию, амикошонству,
вранью, распутству, многоженству,
позору жить в чужой стране;
как не привычка пить вино,
отламывая по кусочку
от шоколадной этой лжи...
И наблюдать через окно,
как проникает в одиночку
забвенья луч сквозь миражи.

*  *  *
Из тех времен, не так уж давних,
но основательно забытых,
из тех пространств, не так уж дальних,
но новыми давно закрытых,
из голых рощ, где строил аист
гнездо, из песни-пасторали,
из уст, которые, касаясь
ее щеки, слова теряли,
из мимолетного сиянья
кометы, падающей в реку,
из утомленного страданья
распутицы по человеку,
из вьюги, голода, печали,
из пыла юности, из пыли
дорог, в которых мы скучали,
из тьмы, в которой мы любили,
как долгожданное наследство
восстала, опершись на посох,
одна из тех мелодий детства,
наивных и одноголосых...

...И я за ней поплелся. То есть
повлекся сердцем за мотивом.
Как спотыкающийся поезд
за стареньким локомотивом.
И в этом поезде усталом,
скрипучем и неторопливом,
я чувствовал себя не старым,
а очень старым. И – счастливым...

Сквозь жизнь мою, сквозь все разлуки,
сквозь эту музыку из детства
несли меня родные руки,
укачивая как младенца.
И сыновья, одеты оба
в сорочки легкого батиста,
влекли за мною крышку гроба
и ветку ели золотистой.

*  *  *
Закручено все, и заверчено все, и достаточно гаек. 
Прочнее алмазной небесная эта резьба. 
И Лета – Атриду, и Цезарю – Стикс, и Чапаеву – Яик. 
И каждому, каждому вечная эта речная судьба. 

И каждому встречному и поперечному разовый пропуск, 
конечно, когда решено, что с лихвою оплачен проезд 
по этим суровым и черным окрестностям с видом на пропасть, 
над этой суровой и черною пропастью с видом окрест. 

Бессмертный старик, очарованный вохровец, дока извоза 
с кожею цвета скрипичного древа, сносившего лак, 
сонно сжимает весло в кулаке, и весло в кулаке, как заноза, 
если, конечно, за плоть посчитать этот бурый древесный кулак. 

Дегтем напрасно уключины смазаны – стонут и стонут уныло, 
спицами скрипа пронзая пространство суровой страны. 
И жадные весла большими глотками глотают, глотают чернила, 
и всплеск паутину морщин рассыпает по мертвым щекам тишины. 

И каждая речка вменяет беспамятство сердцу, надеясь, 
что это беспамятство выкупит душу у зависти, страха и зла. 
Забвение вам, Клитемнестра,
                                                   и Марк Юний Брут,
                                                                                      и стреляющий белогвардеец!
Теперь ваши души – веревки иного узла. 

Иного, лишенного, в общем-то, смысла земного, 
но полного смысла подземного, где навсегда 
вы будете в равной дали от бесстыдного света дневного 
и в равной близи к чудотворному мраку стыда.
 

СТАРЫЙ ПОРТ

Старый порт. Восточная шкатулка. 
Вечное вместилище чудес. 
Чайки, как сухая штукатурка, 
в воду осыпаются с небес. 

Густо пахнет крилем и соляркой. 
Каплет шоколад с рыбачьих щек. 
Дразнит солнце лампочкой неяркой 
старый коренастый маячок. 

Сети, изумрудные, как кочки 
заполярных клюквенных болот, 
сохнут после многотрудной ночки, 
на дощатый сваленные плот. 

Мутная вода изводит камень 
с медленной жестокостью жены. 
Рыжий мол, обняв рябую гавань, 
тяжкие нашептывает сны. 

И с работой будничной в разлуке, 
в

тесноте портовой полыньи 
друг о друга старые фелуки 
чешут ребра черные свои. 

Старый порт. Явление природы. 
Как растенья или облака. 
Ходят люди. Целые народы. 
Ходит время. Целые века. 

Ходит вечность, грубая, живая, 
рядом с мимолетностью живой. 
И стоит погода мировая 
над лоханкой влаги мировой.
 

ИЗ ЦИКЛА «БЛОКОВСКИЕ ЭПИГРАФЫ»
                               «Умрешь – начнешь опять сначала». 
                                                             А. Блок

*    *    *
День. Переулок. Фонарь. Синагога. 
Кладка античная с нынешней слита. 
Пальма, растущая в сторону Бога, 
вся в бахроме власяного талита. 

Неколебимого неба эгида 
мир заключила в торжественный панцирь. 
Но золотой шестигранник Давида, 
словно тавро на груди марокканца. 

Греческий бог похищает Европу. 
Бог иудейский – удобное ложе. 
И завышает обычную пробу 
белому золоту смуглая кожа. 

И по соседству с юдолью аскезы 
царство удобства и холестерина – 
русский кабак, магазинчик «Протезы», 
лавка колбас, обувная витрина. 

Солнце стекает по стенкам кессонным 
свода на груды бетона и шлака. 
И до подкладки пропитана сонным 
гелием каждая черная шляпа. 

Смерть – не событие в этом контексте. 
Все повторяется. Круг бесконечен.
В липком, живом, набухающем тесте 
буднично вязнет изюм человечий. 

Сколько б ни верилось в чудо исхода, 
в зыблемость Феникса и Алконоста, 
пальма, растущая в сторону свода, 
не прекратит умудренного роста. 

Сколько бы жалости ни источало 
сердце в одной из античных шкатулок – 
вся эта ложь повторится сначала: 
день, синагога, фонарь, переулок. 

*  *  *
Ты слишком один, 
чтобы каяться или грешить. 
Мир слишком един, 
чтоб на части его разложить. 
День слишком убог, 
чтоб насытиться светом всерьез. 
Есть Бог, есть порог, 
только что между ними – вопрос. 

Есть даль, есть педаль. 
Но квадратно твое колесо. 
Сигналь – не сигналь – 
домоседов разбудишь и все. 
Труби – не труби – 
не поднимешь в атаку солдат. 
Чем дольше труды, 
тем наивнее их результат. 

И опыт бледней, 
и мутней извлеченный урок. 
Тебе все одней 
ради Бога ходить за порог. 
Тебе все одней 
выздоравливать-заболевать. 
Но Богу видней. 
А порогу, пожалуй, плевать. 

Уж мудрости впрок – 
не проснуться глупцом, не уснуть. 
Есть Бог, есть порог. 
Между ними хотя бы мелькнуть! 
Но мало упруг 
человек, чтоб творить чудеса – 
чтоб опыта круг 
натянуть на квадрат колеса. 

Он склонен карать, 
человек, и не склонен мирить. 
Он в тонусе брать, 
да не в тонусе благо дарить. 
Он слишком умен 
от вериг, покаяний и схим, 
и слишком один. 
Впрочем, он и задуман таким. 

*  *  *
Злополучное время 
прибирает бразды. 
Каплет масло на темя 
с одинокой звезды. 

Невеселая смазка 
для больного ума. 
Начинается сказка. 
Засыпает тюрьма. 

Мерно стонет щеколда, 
как из детства весло. 
Пленник ржавого болта, 
ноет крюк тяжело. 

Кап звезды равносилен 
в этих скрипах ночных 
как для бедных извилин, 
так для петель дверных. 

Эта малая лепта 
внеземной ворожбы 
не спасет интеллекта 
от известной судьбы –

пить из будничной чаши, 
никогда не пустой, 
угрызения наши, 
как цикуты настой.

*  *  *
Как себе самому ни божись ты,
что грядет искупления срок,
состояньем клинической жизни
наказал тебя Ближний Восток.

Вопреки увяданью живому,
где забыться дано и забыть,
он, подобно плющу вековому,
исповедует долгое «жить».

Тает образ Небесного Храма.
Сушит жажда подняться туда.
Но течет из обычного крана
безнадежно живая вода. 

И сгущая у края могилы 
без того непроглядную жуть,
распирают ненужные силы 
истощенную вечностью грудь. 

____________
<...........>
<
_____________________________________________________________________