.
Михаил Беркович

Деревня
(продолжение I)

*   *   *

     Вечерком Марк Гольдберг любил на крылечке  посидеть  со  своей старой Людмилой Петровной. Так сказать,  после трудового дня,  когда руки-ноги загудят от лопаты и тяпки,  от косы и вил. Вот сидят они однажды,  былое вспоминают,  о будущем вслух думают.  Вдруг рыжий Соболь забрехал.  Глянул Марк - задами,  через покос, через ограду прется к нему Савка Шкурин - худой,  низкорослый, сморщенный - ну сморчок типичный. Одет  в защитную куртку, старые синие галифе - заплата на заплате, - мятая серая кепчонка и дыроватые резиновые сапоги.
     Марк успокоил кобеля, поднялся на ноги - ждет: с чем  соседушка пожаловал, какие точки соприкосновения отыскал? Савка не обращал внимания на собачий лай, шел неторопливо,  как и полагается деловому человеку.
     - Здорово, - сказал, остановившись у крыльца.
     Гольдберги поздоровались с соседом.  Людмила ушла в избу, доверив мужу деловой разговор. Савка постоял минуту-другую, словно размышляя, с чего начать.
     Марк не мешал, терпеливо ждал.
     - Тебе тес не нужон? - наконец, спросил Савка.
     - Какой тес? Поди цельнотянутый?
     - Не-а, я што - за решетку хочу, што ль?! - парировал Шкурин.
     - У тебя документы на него есть?
     - Не-а, - сказал Савка.
     - Я ведь тоже за решетку не очень хочу!
     - Да не ворованный тес-от!  - закричал Савка. - Морозов на избу дал. Крышу  перекрыть.
     - А теперь передумал перекрывать? Аль крыша перестала течь?
     - Не-а, тикеть, токо мы ближа к зиме будем перекрывать, а до того - ишо напилим.
     - Нет, - вздохнул Марк, - тес твой мне не нужен.
     - Марк,  ты подумай  сперва, - чуть ли не закричал Шкурин. - Я ж те два куба тесу  за  три  литра отдаю!
     Савкино возмущение можно понять: человеку почти задарма отдают два кубометра теса, а он, не понимая счастья своего, нос воротит! Ну, не дурак ли?
     - Не нужен мне тес,  Сава, - сказал Марк и направился к сенцам.
     Оскорбленный в лучших  чувствах Савка,  махнул рукой, и подался тем же путем восвояси. На следующий день Марк узнал,  что Савка пропил все-таки тес, выданный ему на замену крыши. Морозов его здорово отругал за это и пообещал больше не давать ни досточки,  ни тесинки.

*   *   *

     Петр Фомин жил рядом с Савкой Шкуриным.  Числился среди односельчан одним из самых богатых.  Еще  бы:  на подворье Фоминых месили навозную жижу три дойные коровы,  бык-двухлетка,   бычок-однолетка, три теленка,  шесть овец, две свиньи, два десятка куриц.  Пригорок  около дома украшали три десятка ульев.
     Лукерья Фомина работала, спины не разгибая, хотя сил у нее - самая малость.  Да и откуда ж им было взяться - силам-то,  когда родила она  своему  Петру шестерых детей. Пятеро - мальчишки и одна - девчонка.
     Дети все выросли, все живы-здоровы, живут в большом городе,  но отца с матерью не забывают. Особенно,  когда те мед качают. Тут уж они с флягами нарисовываются.  Или в первых числах ноября, бывает, все в один день явятся - кровиночки родные - спать положить некуда. И то сказать,  старикам помощь нужна: режут быка, свинью или даже две свиньи, двух-трех овец. Помогут заколоть, ободрать, разделать и уедут в свой город с неподъемными сумками.  Потом проведывают, когда мясо-масло кончится. Хозяйственные дети, ничего не скажешь. Без сумок - глазу не кажут.
     Лукерья старшому своему говорит:
     - Хучь ба приехали на недельку с кем из братьев. Отец-от весь испластался на покосе. Все один, да один. Токо за мясом и ездите!
     - А ты хошь, штоб за так ездили? - возмутился старшой. - Знашь  скоко билет сюды стоит? То-то жа...
     Лукерья вышла за своего Петра вскоре после войны.  Ей уж был двадцать один, а ему только шестнадцать стукнуло. Поженились и стали жить, как сумели.  Петро все на земле работал.  Лукерья - по дому. Постепенно хозяйство завели.  Семья разрослась.  Однажды прибег в избу старшой сынок Саша:
     - Мам, - кричит, - к нам рой прилетел.
     - Ну-к,  прилетел, так и улетить.
     - Мам,  - всплакнул мальчонка, - давай соберем, улей сделам, свой мед будем ись.
     Говорит, а глазенки  так  и  горят. И носом шмыгает. Уж  больно мальцу хочется, чтоб в избе всегда свой мед был, как у Леньки Медведкова. Чтоб захотел сладку соту попробовать, а она - вота, прям под рукой! Бери да соси, жуй.
     Лукерья до той поры  с пчелами дела не имела, Пошла к братке  своему Андрею. Тот был пчеловодом,  дал дымарь, роевницу и от душевной щедрости выделил старый улей. С той поры у Фоминых пчелы завелись. Детки малые мед ели - до не схочу.  Потому у всех зубы здоровые, да и сами не слабы.
     Однако, жизнь идет и за собой уносит годы, силы, здоровье,  как заведено в этом мире. А кроме того души она деформирует, ломает, словно через колено.  Вот и начал портиться Петро. Пристрастился к выпивкам так, что уж и дня без спиртного не мог прожить.  Сперва Лукерья терпела, потом ругаться начала. Только Петро и сам по этой части крупный мастак. Больше всего - матом.  Как только  она заикнется,  мол, пьешь, Петро, многовато - он ей тут же про японского бога рассказывает.
     Иной раз, случалось, и японский бог  не помогал, тогда Петр врезал (когда с правой,  когда с левой - как сподручней). Лукерья плакала, соседям жаловалась,  но ее никто не жалел. Потому как не любили ее соседи. За характер.  Бывало, курица куда убежит, так она всех соседок воровками обзовет. Про всех все знала,  всех судила строго: тот - лодырь, этот - пьяница  горький... Словом, не  было в деревне  лучше человека, чем Лукерья Фомина.
     А когда  к  семи-то  десяткам подкатило,  уж не стало хватать Лукерьи на такое  хозяйство. Петро же знать ничего не хочет:  «Не надо,  - говорит, - было за молодого мужика взамуж идтить». Но все же  корову одну продал,  свинью стал одну держать, чуток пасеку подсократил. Но огород оставил прежний - 15 соток. Чо ее жалеть - старуху. Нехай вкалыват поки жива. Апосля  наотдыхатся.
     Попала Лукерья в больницу с ущемлением грыжи. Месяц ее там держали, сделали операцию. Никто к ней   ни разу не наведался - ни Петро, ни дети. Ну, Петро не мог в город поехать: не на кого хозяйство оставить, а вот дети... Лучше б их и не рожать таких!
     Но не в этом дело. Выписали старушку из больницы и написали в справочке, на белой бумажке, что нельзя Лукерье больше пяти килограммов  поднимать, тяжелую работу делать нельзя. Вот, значит, едет старая Лукерья домой, выходит из вагона на станцию,  а там Петро стоит - собаки злее. Подходит и - вместо здравствуй - как двинет кулаком в морду и давай колотить почем зря.
     - Ты чо, Петро! Ты чо, Петро! - запричитала Лукерья.
     А он ей и объясняет, «чо»:
     - Ах, ты, сука старая! Значитса,  я должон картошку тяпать, коров доить-поить, а ты будешь по больницам шаландатца?!
     И опять таскала Лукерья по два ведра воды за раз коровам в стайку и всю другую работу  делала.  И только  жаловалась соседям,  что не стало сладу с ее Петром: чуть что - руки распускает. А соседи-то знают, что с дураком стало. Весь месяц от него Анна Кузина не вылезала. Как сумерки на деревню лягут - так Анна к Петру семенит.  Медовухи у него - как у дурака махорки.  И она получает,  что надо и он - не в накладе.  Так вот весь месяц и жил, не тужил.  Одна беда: по хозяйству никто не помогал.  Ну, так он за то и дал Лукерье, как надо! Ишь че - болеть удумала!

*   *   *

     Прораб Гога Резаный по своей  внутренней  сути  был философом. Личностью мыслящей. Большей частью о собственной  персоне,  но  пофилософствовать любил - хлебом не корми. Кроме того, он, почитай, жил идеями. Загорится,  выдвинет и быстро-быстро  начинает  суетиться в сторону реализации задумки. Идея на поверку оказывается пустой, и - Гога  ее  бросает,  выдвигает новую, еще более оригинальную.
     На памяти Марка Семеновича таких идей было несколько.  Одну из них он трепал с одержимостью обреченного. Задумал лесопункт отделить от кровососа леспромхоза, чтоб обрел полную экономическую самостоятельность. Надоел Гога всем: начальнику лесопункта, бухгалтеру,  техноруку. Даже к Гольдбергу приходил:
     - Ну, скажи, Марк Семеныч, современная идея?
     - Что за вопрос! - отвечал Гольдберг.
     - А ты поможешь в случае чего?
     - А в случае чего ты ждешь помощи?
     - Ну, у тебя в городе связи большие, заказчиков помочь найти, договориться с транспортом.
     - Что-то  ты не туда гнешь, - говорил Марк. - Другая система совсем. У нее и смысл-то в том, что без блата обходится.
     Ушел Гога непонятым, но потом еще не однажды приходил.  Последний раз  пристал он к начальнику участка,  мол берем самостоятельность! А тот ему и говорит:
     - Берем, если ты всю экономику примешь на себя.
     Гога сказал: «Подумаю», - и ушел.
     С той поры идея экономической самостоятельности его не интересовала.
     Другая идея заключалась в том,  чтобы построить цех по переработке  отходов  производства. Золотая, надо сказать, идея. Ведь только сорок процентов сваленного леса шло в дело. Остальное - в отходы. Больно было смотреть,  как  бросали в отвал бревна,  немного не укладывавшиеся в стандарт по длине. Не говоря уже о технологических отходах.
     Загорелся, поехал к управляющему леспромхозом. Тот ухватился за идею обеими руками.  Мол все дам, что надо, ничего не пожалею: это же даровые деньги! Гога потребо-вал то самое место, на котором стоял дом Гольдберга. Управляющий сказал, что готов построить Гольдбергу новый дом в любом месте, где  пожелает.
     И на следующий день Гога явился с предложением:
     - Марк  Семеныч, -  сказал он, очень довольный своей щедростью, - уступи нам свое подворье. На этом месте мы построим цех по переработке отходов.
     - Как это «уступи»? -  спросил Марк.
     - Мы тебе построим новый дом. Где велишь.
      Сделка состоялась. Леспромхоз выделил средства, плотники поставили сруб, накрыли его, рядом поставили баньку.  Остальное Марк два года доделывал сам. Потом, когда он  вселился в новые апартаменты,  стал ждать, что же будет на месте его старой избы. А там  начались работы. Вырыли фундамент, возвели стены из бруса и - бросили. Погас интерес у Гоги. Но Марк его за это не бранил:  в новой избе он чувствовал себя лучше.
     Последняя идея  была полна ослепительного блеска. Заключалась она в том,  чтобы торговать не только полуфабрикатом,  а из тех же отходов делать двери, окна, половую и вагонную рейку и другие изделия.
     Но для осуществления требовалось производственное помещение. Гога такое помещение нашел. Рядом со шпалорезкой  стояло большое кирпичное здание (единственное в деревне) леспромхозовского магазина. И Гога положил на него глаз. Он предложил построить под магазин более скромное помещение, а это нафаршировать современным оборудованием и - потечет  золотой ручеек.
     Магазин выселили, здание нафаршировали, а золотого ручейка не получилось. Из-за постоянных психологических срывов в коллективе: то пьянка, то похмелье. С другими людьми Гога работать не умел. Но кой-какие заказы цех все же выполнял. Для начальства всякого. И - Гогин авторитет возрос.

*   *   *

     - Слушай, Марк, ты у нас мудрый мужик, - сказал однажды Гога Резаный,  - как думашь долго  в  России этот бардак будет твориться?
     - Я тебе пророк что ли? - удивился Марк.
     - Ну,  не пророк, но что говоришь, часто сбывается.
     - Ты лучше скажи, когда своих работяг от водки отучишь?
     - Черт их отучит! - хмыкнул Гога.
     - Чего же ты хочешь от России?  Это ведь из них страна состоит.
     - Дак ить и такие, как ты, есть! - возразил Гога.
     - Таких сегодня бьют.  И плакать не дают. Ежели президент алкоголик, то дальше и ехать некуда.
     Гога вперил свои зеленые глаза в Марка, покачал тяжелой головой и спросил:
     - Ты, часом, не собрался ли в Израиль, Марк Семеныч?
     - Ну да, если видишь, что Россия в болоте пьянства, значит, собираешься бежать? Нет. Пока не собираюсь. Все-таки Россия - моя родина.
     - Вот тут ты прав, - отпустил от себя тревогу Степанов. - Но все одно ты про Россию очень уж плохо говоришь.
     - Тебя послушать, так ты ночей не спишь, все о России думаешь.
     Сказав эти слова, Марк увидел, как круглое лицо Гоги наливается пунцовой краской, как это случается с интеллигентным  жуликом,  когда его поймали на воровстве.
     - Ты,  выходит, во мне совсем не видишь гражданина? - обиженно сказал Гога. - А я все же болею за свою страну.  Сегодня  ей очень плохо приходится.  И большей частью из-за вашего брата,  Марк  Семенович, из-за евреев. Ты уж прости за откровенное слово.
     - Ну да,  всю воду выпили! - привел Марк банальный этот аргумент.
     - Да ты,  Марк Семеныч,  не шибко остри, - гнул свою линию  Гога,  - все правительство седни в ваших руках, печать - тоже,  а про телевидение уж и  говорить нечего:  почти все ведущие - ваши люди. Дак кто же должен за все отвечать, ежели не сионисты?
     - При чем тут сионисты? Ты не увиливай, а называй вещи своими именами: евреи! Чего уж тень на плетень наводить.
     - А я и не навожу, но против евреев ничего  не имею, а  вот  международный  сионизм - гидра фашистская. Не зря же против него весь мир борется.
     Гога в этот момент очень себе нравился: он выступал сейчас от имени всего прогрессивного человечества, обличал, бичевал,  боролся с ненавистной гидрой, а такой борец не может не выглядеть  красиво. В собственных, разумеется,  глазах. К тому же, он загнал в угол Марка, которого считал  умным человеком.
     - Юрий Васильевич, - сказал Гольдберг, - ты хоть знаешь, что такое сионизм?
     - Какой?  - растерялся от неожиданного  вопроса Гога.
     Что еще, мол,  за  дурацкий вопрос:  кто же не знает, что такое сионизм?!
     - Вот тот самый,  международный,  к которому ты столь непримирим?
     - Чего ж тут не знать?  Международная подрывная организация с реакционной крайне националистической идеологией.
     - Ты читал программу этой «крайне националистической»?
     - Не читал!
     - Ты можешь не в общих словах,  а вполне конкретно сказать, какие именно «происки» замышляет сионизм, например, против России, русского народа?
     - Сионизм хочет развалить Россию, - не столь твердо ответил Гога.
     - Ты говоришь, как абстракционист:  в общих чертах. А я хочу слышать поконкретнее, например,  каким образом и  какие  к  тому имеются доказательства?
     - Ну, так-то я не могу-у.
     - А я могу совершенно точно сказать, чего хотят сионисты. У них одна, но пламенная страсть: возвратить евреям утраченное ими две тысячи лет назад государство. Никаких  других целей они перед собой не ставили никогда и ни против одного народа мира никаких пакостей не замышляли!
     - Но ведь Россия учила евреев, тратила на них  огромные деньги, а теперь они хотят уехать  в  свой Израиль. Это ведь тоже можно рассматривать, как диверсию, - не очень уверенно отбивался Гога.
     - Видишь,  как у тебя все не ладно получается. С одной стороны,  многовато евреев в  правительстве, средствах массовой информации, а когда они хотят уехать, чтобы не мешать тебе жить - диверсия?
     Но Гога никак не хотел признаться в  неправоте. Он вытаскивал из-за  пазухи потрепанные «аргументы»  из  арсенала российских нацистов и доказывал,  что все беды в стране идут  от евреев,  иначе за что же их  народ так не любит.
     - Ну, насчет народа ты, Юрий Васильевич, переборщил. Шовинисты -  это  не весь русский народ,  а всего лишь меньшая его часть.  А во-вторых, давай-ка вспомним: все обвинения в адрес еврейского народа за всю историю оказались грязной клеветой - не более того. Вспомни дело Дрейфуса, дело о ритуальных убийствах, о врачах-убийцах... Их ведь и не перечислишь все,  но ты мне назови хоть одно обвинение, которое было подтверждено фактами.
     Гоге нечего было ответить. Логика его оказалась сломленной. Марк не оставил ему  времени  на дальнейшее размышление:
     - Молчишь,  Юрий Васильевич? И правильно делаешь! Потому что лучше помолчать, чем молоть то, чего не знаешь, в чем совсем не разбираешься?
     - Я тебя понял, Марк Семеныч: ты уедешь в свой Израиль, потому что больно уж ты защищаешь своих.
     - Откуда  тебе знать,  кто свой,  кто чужой для меня? - парировал Гольдберг.  - Пока что я собираюсь в город, за пенсией.
     - Когда поедешь? - ухватился, как утопающий за соломинку Гога.  Он так обрадовался внезапной перемене темы разговора!
     - Дня через три.
     - Слушай,  Семеныч, - вдруг заговорщицки сказал Гога, - у тебя там нет бабенки на примете.
     - Не понял, - удивился Гольдберг.  -  Чего  тебе нужно?
     - Ну, я часто в городе бываю. Надоело болтаться  по гостиницам. Найти  бы бабенку,  куда бы можно на ночлег заехать.
     - Ну,  ты и фокусник,  Юрий Васильевич!  Я тебе что - сводник? Попроси Антонину свою, может она найдет кого?
     - Вроде бы ты и не мужик,  - обиделся Гога.  И, не сказав больше ни слова, направился к своему цеху.

 *   *   *

     В субботу  утром Гольдберг взял трехлитровую банку и пошел за молоком к Валентине Ткачевой.  Дом почти на самой вершине горы  стоял. Пока поднялся -  накряхтелся вдосталь.  И все почему-то думалось о  завтрашней охоте с Васькой Жолтовым. Словно чувствовал что-то недоброе. Вышел со стороны  квартиры Жолтовых. Ближе подошел, глядь  - прямо у сенцев крышка гроба стоит.
     «Что там стряслось?», - удивился Гольдберг.
     Дальше прошел - Валентинина дочка Машенька к ограде жмется.
     - Кого, - спросил, - Жолтовы хоронят?
     - Дядю Васю.
     - Как дядю Васю?! - потрясенно вскрикнул Марк. - Что с ним произошло?
     - Тетя Тоня зарезала.
     Дальше пытать ребенка было неловко. Марк взял в сенцах у Валентины банку с молоком, оставив свою пустую и прямо с молоком подался в  деревню, узнавать, что же произошло.
     А произошло обычное дело.  Тонька пьянку в избе закатила. Когда наподдавалась досыта,  Вася ей возьми да и скажи: «Хватит на седни». И убрал  бутылку со стола.
     - Дай! - закричала она.
     - Не дам! - ответил Вася.
     Пьяная баба бросилась отнимать бутылку, но где уж ей! И тогда она в неистовстве схватила столовый нож и всадила мужику в грудь. Всего и делов-то!  Толька Рыжий сорвался и побег  в медпункт: спасать же надо -  кровь  хлещет.
     Василиса Морозова - женщина добрая и отзывчивая - (депутат все же!) встала на пороге:
     - С чего эт я его спасать должна?  Рази ж он железнодорожник? У вас есть свой медпункт - туда  и беги.
     - Дак  был жа я там. Нету  медички: за лекарствами в город уехала.
     - Вернетса!  - успокоила Василиса. - Не насовсем  уехала.
     В общем, можно было парня спасти, но невезучим родился, видать.  Не только на жену не повезло,  но и на фельдшерицу. Он умер от потери крови.  К Василисе никто никаких претензий не предъявил,  потому что в России пора всяких  претензий  миновала,  а  когда новая настанет, - о том автор обязуется сообщить  отдельно. Да и кто бы предъявлял? Вся родня - пьянь беспробудная.

*  *  *

     Электричка до города шла три с половиной часа. Марк Семенович Гольдберг ездил на ней не часто. Обычно жена по доверенности получала его пенсию. На сей раз решил поехать сам. Появилась нужда зайти в редакцию,  поговорить с коллегами.   Он занял место в среднем вагоне,  достал газеты и всю дорогу читал, ни на кого и ни на что не обращая внимания. Хотя атрибуты нового времени то и дело врывались в вагон. У старого времени таких примет не было. Вот до слуха донесся испитой голос: «Ка-ак на кладбищи Мит-рафана-авс-кам атиц дочку зарезал сваю-у».
     Гольдберг поднял голову - между сиденьями шел слепой с кружкой в правой руке. За левую его держал облаченный в серые лохмотья подросток.
     Мало кто подавал слепому. Он ушел, а вскоре послышались тягостные призывы безногого: «Па-адайте калеке на пропитание!» Как в кромешной памяти годы войны», - подумал Марк Семенович. - «Возвращаемся к прошлому?»
     Настроение было траурным. Понять это можно: положение в стране с каждым днем  ухудшается, в столице поднимают голову фашиствующие организации. Саркома сия дает мощные метастазы в глубинку, где создаются откровенные  нацистские  отделения «русской» партии, организации «Память» и прочее такое. Бывшие секретари парткомов, председатели исполкомов, члены их бывших аппаратов срочно побежали создавать коммерческие структуры, заводить  различные  фонды. При этом клянутся  в верности до гроба ленинизму.
     Распался «Союз  нерушимый»,  в  бывших  союзных республиках воюют,  убивают друг друга. И Марк Семенович понимает, что на улучшение  могут надеяться только беспросветные оптимисты. Мрак  установился на многие годы. Но и он не понимает, насколько дело обстоит плохо.
     Через три  с  половиной часа он вышел из электрички в своем городе.  Намеревался сразу же сесть  в  автобус и  поехать домой.  Но решил зайти на вокзал, купить свежую газету.  В зале ожидания,  как  всегда толпилось много народа. Гольдберг прошел мимо билетных касс, бросил беглый взгляд на стенд «Их разыскивает милиция»,  где  на  всеобщее обозрение вывесили шесть фотокарточек матерых уголовников. Он не стал их рассматривать,  но обратил внимание на листовку, приколотую к стене  канцелярскими кнопками.  Она была напечатана на  машинке. Марк  прочитал. Листок звал к топору: «Сибиряки, гоните из Сибири евреев. Делать им здесь нечего! Патриоты».
     Маленькая эта бумаженция вывела из  равновесия, казалось бы, закаленного в таких делах Гольдберга. Он решил не ехать домой. Время катилось к четвертому часу, было еще больше двух часов рабочего дня.  И он направился к редакции пешком.  Раскрыл на ходу  купленную только что газету. На первой полосе, под рубрикой «Наши интервью»  его  старая  знакомая,  можно сказать, подруга по работе - Валентина Егорова беседовала с председателем городского  отделения  «Русской партии» - неким  субъектом с греческой фамилией Банайотти. Материал назывался художественно «Кому  на Руси жить хорошо?».
     Марк Семенович  читал  и не верил  глазам. Милая Валентина убеждала читателей в том, что она интернационалистка по сути своей,  но сейчас настало время русским людям обратиться к  своим  собственным делам, ибо то, что делается в стране,  навевает на нее страх.  А дело все в том, что русские люди живут в своей стране хуже всех других народов.  И собеседник подкрепляет это цифрами: у русских самая большая смертность, самая малая продолжительность жизни, самая низкая рождаемость...
     Гольдберг не дочитал этот бред до конца. Ему стало  плохо. Что уж хорошего, если вчерашние друзья становятся «памятниками»? Но самый большой удар ждал его  впереди.  На  двух домах,  выходящих торцами на главную улицу,  увидел броские призывы:  «Бей жидов, спасай Россию!» Видно было, что надписи сделаны не вчера, а уже давненько. Даже черная краска успела местами пооблететь.
     Неподалеку от редакции Гольдберг обратил внимание на огромный мусорный ящик, вокруг него и в нем самом топтались какие-то убогие старики, ковырялись в отходах, что-то клали в карманы, что-то жевали...
     Грустный, вконец расстроенный Марк зашел в редакцию, поднялся  на третий этаж,  заглянул в отдел культуры.
     - Ой! - вскрикнула заведующая отделом Нина Прахова, - Марк Семеныч,  какими судьбами,  как давно я вас не видела! Ну, как вы там живете в своей тьмутаракани? Что-то вы не в настроении.
     Вместо ответа он протянул ей газету с интервью:
     - Ты это читала?
     - Нет, а что тут? - удивилась она.
     -Тут фашизм, Нин. В твоей газете печатают откровенно нацистские материалы.
     - Ну-ка,  ну-ка, - потянулась к лежавшей на журнальном столике подшивке  Прахова и - стала читать интервью.
     Через несколько минут оторвалась и сказала:
     - Ой, Марк Семенович, вы зря так остро реагируете.  Ничего там особенного нет. Время такое. Не обращайте внимания,  не волнуйтесь,  лучше расскажите, как живете.
     Гольдберг не поверил в то, что эта неглупая женщина не понимает сути  прочитанного. Он  не спускал с нее глаз, словно старался увидеть что-то новое, чего не сумел разглядеть за долгие годы. Что она сейчас хочет скрыть от него: неловкость за коллегу, сочувствие к ней и ее мыслям, неуклюжую попытку успокоить старика... Черт возьми, что же происходит в мире, от которого оторвался Гольдберг с уходом на пенсию? Что происходит с русскими людьми? Неужели они всерьез  верят, будто все беды в стране - от евреев? А если  на самом деле  верят, что тогда?
     Ох, как хотелось ему завязать сейчас  разговор на  эту тему! Но он сказал себе: «Нет!», потому что  получился бы пустой разговор, неискренний, а значит и   ненужный. И не возникло желания рассказывать, как живет. Сказал, что спешит и удалился совершенно потрясенный. Не заметил, как дошел до  остановки, сел в автобус, так же, не осознавая себя, шел до почты, получил пенсию... Всю дорогу до самой почты Гольдберг думал о своей долгой жизни в  этой  огромной стране.
     Он, как ни странно, был сыном раскулаченного человека (величайшая редкость для еврея!). Отец никогда не одобрял советской власти, никогда не говорил о ней хорошо. Но Марк имел на сей счет свое мнение. Он не спорил с отцом, но полагал, что тот не в силах простить властям отнятое хозяйство, высылку на строительство крупного металлургического завода. И в этом его трагедия.
     Марк же способен смотреть на жизнь более широко, отмести обиду, а видеть те огромные стройки, которые ведет страна, массовое образование, несомненный рост культуры, искренне верил,  что советский народ - самый читающий, самый просвещенный в мире.
     Он не  хотел,  не в силах был поверить в то, что лозунги партии, в которой он состоит, резко отличаются от реалиев. Ему не хватало наблюдательности, аналитического ума, способности видеть немного дальше собственного носа.
     И только после того, как Гольдберг закончил трудовой стаж  и уехал в деревню, чтобы не пропасть на своей пенсии в городе,  после того, как он лицом к лицу столкнулся  с людьми деревни, их  более  чем странным бытом, - он стал задумываться над тем, что же все-таки  произошло в стране.
     И чем  больше  думал,  тем горше представлялась его собственная жизнь.  Хотя, положа руку на сердце, жил он ничуть не хуже других.
     Вспоминались некоторые эпизоды. Тогда он не придавал им большого значения,  относил лишь к самодурству конкретных чиновников - не более того. И лишь позднее стал понимать, что дело  совсем  не в отдельно взятом чиновнике.
     Однажды он написал  о том, что в мартеновских  цехах заработная плата мастеров едва  ли  дотягивает до половины сталеварской.  По этой причине, когда хотят лучшего сталевара назначить мастером, он спрашивает:  «За что?».  И  потому в мастерах ходят те,  кто негоден и в подмастерья.
     За статью Гольдберг получил строгую выволочку от  самого  первого  секретаря  горкома Спиридона Акимовича Ерохина.  Суровый, словно сам Зевс, узколицый и  почти  безгубый секретарь вызвал своевольного заведующего отделом промышленности городской  газеты на ковер и отчитывал, как мальчишку.
     - Почему вы позволяете себе писать о зарплате?! - строжился Спиридон Акимович.
     - Но ведь это мешает сталеплавильщикам, - пытался защищаться Гольдберг.
     - Ну,  не можем мы пока решить этот вопрос, - стоял на  своем  секретарь, - зачем  же лишний раз привлекать к нему общественное мнение?
     Марк Семенович не нашелся с ответом. В кабинете установилось тягостное молчание. Гольдберг стоял возле маленького столика,  приставленного к огромному письменному столу секретаря. Ерохин сидел в уютном своем кресле и глядел на журналистишку, как кот на мышонка.
     - Вы напрасно позволяете себе работать, не советуясь с аппаратом горкома, - сказал он. - Не забывайте: мы вас утвердили в должности, но мы и  можем разутвердить. До свидания.
     - До свидания,  - ответил Гольдберг и  вышел.
     Через полчаса он положил на стол редактора  заявление об освобождении его от должности заведующего отделом и переводе рядовым корреспондентом.
     - Что случилось? - спросил шеф.
     - Ничего, - ответил Гольдберг, - не хочу быть номенклатурной куклой.
     - Что-то ты злой, Марк Семенович? - поинтересовался шеф. И добавил: - с таким настроением трудно работать.
     Марк вздохнул, но ничего не ответил.
     - Ладно, - сказал многомудрый шеф, - иди, я подумаю.
     Шефу нужно было время не для того,  чтобы «подумать»: его вполне устраивала роль номенклатурной куклы, без разрешения первого он не мог в редакции, казалось, и стулья переставлять.  Шеф также знал,  что первый недолюбливает Гольдберга давно. И тем паче решил «посоветоваться». Первый даже обрадовался заявлению Марка Семеновича: и наказывать не пришлось, а, тем не менее, наказание состоялось. Он дал согласие и - Марк стал корреспондентом в своем же отделе. Таким образом он вышел из номенклатуры. Теперь его могли уволить с  работы только согласно Закону.
     На должность заведующего утвердили недавнего выпускника Иркутского университета, совсем еще молодого журналиста.

*  *  *

     Спиридон Акимович Ерохин не был ярым  антисемитом. В номенклатуре горкома и райкомов партии значилось много высокопоставленных работников-евреев. Так что упрекнуть его было не в чем, по этой части.  А Гольдберга он невзлюбил из-за склочного характера, из-за ретивости. Первый знал себе цену. Ходил всегда с высоко поднятой головой,  строгим взглядом и плотно сжатыми губами-бритвочками. Никогда не смотрел по сторонам и отвечал на приветствия только тем, кого считал достойными столь высокой чести.
     Жил он, как и полагается, в специально построенном для начальства доме, рядом с редакцией городской газеты. Дом  находился в полукилометре от горкома. И потому Спи-ридон Акимович ежеутренне совершал пеший променад - от квартиры к кабинету. Рядом с горкомом останавливался автобус,  на  котором ездил на работу Гольдберг.  И получалось так, что примерно на полпути встречались журналист и первый секретарь горкома.
     Гольдберг старался избегать встреч с власть предержащими, ибо был убежден: ничего хорошего такие встречи нормальному человеку не обещают. Тем паче - с Ерохиным, поскольку этот человек был хамом по самой сво-ей сути. Не мог Марк Семенович забыть сцены в горкоме партии. Заведующая отделом  строительства газеты  Дина Салова поздоровалась с секретарем, а он не счел нужным  ей ответить, просто не заметил, как можно не заметить муху.
     И вот, жизнерадостный, хорошо выспавшийся Гольдберг браво передвигает ногами, поспешая в родную контору. Утро обещает солнечный день. На душе легко. А навстречу  «туча» плывет - Спиридон Акимович.
     - Здравствуйте, - поклонился Гольдберг.
     Секретарь прошел  молча,  не  повернув головы в его сторону. Может, решал в уме какие-нибудь сложные полити-ческие задачи, может  опечален был какой-либо проблемой общегородского значения. Ну, мало ли что может занозой торчать в голове первого секретаря горкома КПСС! А тут какой-то борзописец в глаза лезет - мелюзга паршивая. Все это, конечно, можно понять, но  Марку почему-то  стало обидно и он огорченно пожал плечами. Вот такой у него склочный характер.
     Через несколько дней они встретились снова. Опять Марк Семенович поздоровался с Ерохиным и тот не ответил на приветствие. То же самое случилось и при третьей  встрече.  И это  уже Гольдбергу надоело.  Нет, он не сменил курс следования, топал в «контору» все тем же путем и потому продолжал встречаться со Спиридоном Акимовичем, но кланяться ему  перестал и здороваться - тоже. Просто не замечал. Так они проходили мимо друг друга, может быть, месяц,  а может быть, два. Но однажды Ерохин не выдержал и первым поздоровался с Гольдбергом.  А тот прошел мимо,  не повернув головы.
     Гольдберг всегда приходил в «контору» за полчаса до  начала рабочего дня.  Наскоро прочитывал свежий номер газеты, чтобы быть готовым к планерке,  просматривал почту. Но в то утро ему не удалось заниматься ничем. Заорал редакторский селектор:
     - Семеныч! Зайди ко мне.
     Была примета такая: если селектор вздрагивал до планерки - к разносу. Но Марк подумал  справедливо: «Чай привыкать?» Зашел в кабинет и по выражению лица  шефа понял:  грядет буря.
     - Ты что себе позволяешь?! - зло сказал шеф. - Я считал тебя умным человеком,  а ты ведешь себя, как Ванька Ветров.
     - Фетров, - поправил Гольдберг.
     - Не юродствуй, Марк! Ты почему не поздоровался с Ерохиным?
     Гольдберг объяснил ситуацию, но слова его не возымели действия:
     - Ты знаешь, что сказал мне Спиридон Акимович?
     - Нет, не знаю.
     - Он спрашивает меня, с кем я  работаю, каких «революционеров» набрал?  Первый секретарь с ним здоровается, а он считает возможным не ответить!
     Шеф с таким укором поглядел на своего сотрудника,  что  тому  впору сквозь землю провалиться. Но тот стоит - хоть бы что и даже не собирается проваливаться.
     - А  разве у Ерохина есть право не отвечать? - защищался Гольдберг.
     - Но  он же первый секретарь!  - заклинило шефа на чинопочитании.
     - Прости, шеф, но я не умею уважать должность.
     - А если он потребует убрать тебя из редакции?
     - Уберешь, - сказал Гольдберг. - Это же Первый.
     Продолжения у истории не было.  Видимо,  Ерохин понял, что дал маху и потому при следующей встрече поздоровался опять.  Гольдберг на сей раз ответил и - конфликт себя исчерпал.

*   *   *

     С почты он домой не пошел. Было у него в городе такое место, куда его почему-то  тянуло всегда. Местом этим был старый городской сад.  Его никто не высаживал. Просто в годы первой пятилетки обнесли дощатым забором небольшой колок под горой. Проложили широкие тропы, поставили карусель, качели с лодками, разные аттракционы, включая комнату смеха, и все это назвали городским садом.
     Такое неказистое сооружение. Но где найти такие слова, чтобы рассказать, что значил этот крошечный кусочек сибирского леса для Марка Гольдберга! Сад находился рядом с домом. И все свободное время Марик проводил там. Он качался на качелях, кружился на карусели, умирал со смеху в комнате смеха. И все это с мальчишками, школьными товарищами - Ваней Мухиным, Мишей Золоторевым, Колей Задорожным...
     Он жил в этом саду так же свободно, как жили скворцы и трясогузки. Какой там антисемитизм?! В четвертом классе, на уроке истории учительница рассказывала о еврейских погромах в Польше и на Украине. Кто-то спросил пискляво:
     - Дарья Семеновна, а кто такие евреи?
     - Обыкновенные люди, - ответила молодая учительница. И добавила: У нас в классе есть  еврей.
     Класс хором закричал:
     - Кто-о?!
     И Марик кричал вместе со всеми. А вечером он спросил:
     - Мама, разве я еврей?
     Мать упала на кровать и стала хохотать.
     Но вернемся в сад. Когда началась война, о нем горожане сразу же забыли. Не до него стало. Побежали сибиряки в военкоматы, запричитали, обливаясь слезами, матери и жены. Потянулись километровые очереди за хлебом. Голод и холод вошли в город, который стал удивительно сумрачным, почерневшим.
     И сад холодел в полном безлюдьи. Он ведь  стоял  на окраине города, под горой, куда в военное время уже никто не спешил: не стало свободного времени. На четыре года горожане забыли, что такое восьмичасовой рабочий день, выходные, отпуски... Работа, работа и только работа: «Все - для фронта, все - для победы!» - это был лозунг, определяющий ритм жизни всей страны - «от Москвы до самых до окраин”.
     Жизнь не сразу вернулась и после войны. Уже в пятидесятые годы в самом центре города построили новый сад. А старому вернули статус лесного колка, сняв некогда возведенные забор и ворота.
     Еще до войны в старом саду  похоронили погибших во время аварии строителей одной из коксовых печей. Кому пришла в голову столь нелепая мысль: устроить кладбище на месте веселых гуляний? Но в то время много свершалось всяких нелепостей и эта не самая худшая.
     Одинокую братскую могилу обнесли невысокой чугунной оградой. Позднее похоронили здесь знаменитого обермастера мартеновского цеха Антона Дементьевича Лаушкина. Так были отмечены выдающиеся заслуги первого кавалера ордена Ленина на металлургическом комбинате. Здесь же позднее погребли и еще одного человека - Григория Ефимовича Казарновского.
     Марк Гольдберг хорошо помнил этого тихого, на первый взгляд, казавшегося совсем незаметным, инженера. Он был уже бел, как снег и немощен. Невысокий, сутулый, с горба-тым еврейским носом, густыми пышными усищами.
     Он приехал в Сибирь вместе с русским доменщиком-самородком Михаилом Константиновичем Курако. Кузбасс - богатейший край, в котором великий доменщик намеревался построить самый крупный в СССР металлургический завод. И он отправился в далекую Сибирь из Донбасса, чтобы самому все осмотреть, изучить на месте. С собой Михаил Константинович взял только одного помощника - Казарновского.
     Но осуществить мечту Курако не удалось. Он многое успел сделать для ее воплощения, даже площадку  выбрал для будущего завода. Но в 1920 году неожиданно заболел тифом и вскоре скончался...
     Казарновский не вернулся в Донбасс, остался в Сибири, приняв на себя руководство карликовым Гурьевским металлургическим, заводом, построенным еще в 1815 году. Заводик пребывал в полном бездействии. Казарновский восстановил его, наладил производство и даже в условиях гражданской войны он работал.
     Кузбасс терзали различные банды, маленький городок Гурьевск постоянно подвергался различным налетам; и Казарновскому приходилось прятаться как от разных бандитов, так и от колчаковцев...
     В первую пятилетку другому выдающемуся русскому металлургу Ивану Павловичу Бардину поручили завершить то, что не  удалось Курако. И, отправляясь в Сибирь, Бардин вспомнил про Казарновского. У Ивана Павловича был единственный заместитель - этот маленький еврей-инженер. С той поры работа, сперва на строительстве, а затем на эксплуатации комбината, стала целью его жизни.
Это он - начальник технического отдела - в первые годы войны принимал на завод привезенное оборудование украинских металлургических предприятий, руководил переделкой мартеновских печей, чтобы они смогли выплавлять броневую сталь для знаменитых советских «тридцатьчетверок».
     Его любили на комбинате. Потому и удостоили такой чести - похоронили в городском саду...

*    *    *

     Марк Семенович сел в автобус и поехал на Верхнюю колонию. Там, на улице Тельбесской некогда жил он с отцом, матерью и сестрами. Улица представляла собой тополиную аллею, обстроенную с двух сторон одно-и двухэтажными рублеными в лапу домами.
     Он подошел к своему дому, поднялся по короткой деревянной лестнице  во двор. Какой старый стал! Конечно, он почти ровесник Гольдбергу. Покосившийся сарай, на  чердаке которого Марк устроил точно такой же штаб, как в кинофильме «Тимур и его команда», с такими же банками, бутылками и всем остальным.
     Увидя постороннего на подворье, вышла хозяйка. Спросила:
     - Вы чего-то хочите?
     - Только посмотреть, - тихо ответил он.
     - Чего ж тут у нас можно увидеть?  - удивилась хозяйка.
     - Да ничего, кроме детства своего. Мы семь лет жили в этой квартире...
     - А-а... А какая у вас фамилия будет?
     Гольберг назвался.
     - Слыхала, как жа. - И встрепенувшись вдруг: - Хочите посмотреть свою квартиру?
     Желания такого не было, но он,  дабы не обидеть хозяйку, часто закивал. А что там смотреть - одна комната да кухня - все хоромы. Рабочий люд лучше в те времена не жил...
     Он вышел во двор, хозяйка - следом за ним.
     - Вот тут я когда-то турник поставил, - грустно улыбнувшись, сказал Марк Семенович.
     - Ага, ага, - закивала хозяйка, - мы его летось убрали: столбы сгнили. А так хороший был турник-то.
     От дома Гольдберг пошел в старый сад. Там все оказалось настолько чужим, что хотелось уйти поскорее. Ведь светлым всегда представлялся ему этот крошечный участок планеты Земля, где прошло самое лучшее время жизни. Все садовые тропинки позаросли травой и кустарником. Следа не осталось ни от качелей, ни от других аттракционов. Лишь могущественнее стали старые осины и сосны.
     Вот и  то крошечное кладбище для особо заслуженных. Гольдберг без труда отыскал вход. Здесь люди бывают. Территория убрана, выполота, даже цветы лежат на надгробьях. И невысокая ограда покрыта свежим шерлаком. На черном мраморе вырубленные портреты Лаушкина и Казарновского. Обоих Марк Семенович знал. Они жили с ним на одной улице.
     Вот он сидит на черной чугунной ограде смотрит на памятники и думает о том, как стремительно и как безжалостно время. Эти люди были знамениты каких-нибудь двадцать лет назад, а сейчас  их имена сохранились лишь в памяти тех, кто знал лично,  да в исторической литературе. Спроси любого из молодых людей города - Марк Семенович уверен: никто не скажет, кто же такие Лаушкин и Казарновский...

*    *    *

     Ночь была необычайно тяжелой и нервной. Гольдберг мучительно ворочался на самодельной софе. С улицы в окно падал рассеянный свет фонаря, создавая в спальне некую замогильную атмосферу. Подушка нагрелась под головой, одеяло все  норовило сползти на пол. Нет, не шел сон. Встал, включил настольную лампу, раскрыл дверь на балкон. Глянул вниз. У подъезда густилась кучка припозднившейся молоди. На скамьях, что приставлены торцом к подъезду, сидели парни. На коленях,  держали девах. И те и другие курили и весело сквернословили. Им было хорошо.
     - Нин, иди ко мне, - донесся снизу густой юношеский голос.
     - Да ну тя! - отвечала невидимая Гольдбергу.
     - Да иди...
     - Сказала не пойду....
     Гольдберг  ушел с балкона, плотно закрыв за собой дверь. Посидел за рабочим столиком, на котором стояла  его «Оптима» - немецкая пишущая машинка, снова лег в постель. Уснуть бы, но что делать - надо отдавать долг и бессоннице. Где-то у него был корень валерьяны - отличное средство «от нервов».  Оно всегда действовало великолепно. Вскочил с кровати, двинулся в кухню, в шкафчике нашел свое спасение. Вот оно - в стеклянной баночке.
     Включил электроплиту, поставил чайник и стал ждать. Всеми силами гнал от себя всякие мысли: спать надо - ночь над городом. А мыслить - завтра. Но ничего у него - такого  расчетливого - не получилось.  Муки ада всегда приходят сами, без спроса.  И - гони, не гони - не прогонишь. С обреченностью кролика Марк прекратил сопротивление.
     Когда же это все началось? Что значит «Бей жидов - спасай Россию!»? Кого «бей»? От кого «спасай»? Марк стал вспоминать тех людей, с которыми жил в этом городе и работал. Ведь и среди них есть те, что сегодня, именуя себя патриотами  России, предлагают бить, гнать евреев из Сибири. Кто они - эти самые евреи? Вот Сергей Миронович Франкфурт - начальник Кузнецкстроя. Это он, вместе с Бардиным, построил комбинат, давший жизнь городу. Это он следил за тем, чтобы темных рабочих, вчерашних крес-тьян,  старателей, просто бродяг обучали грамоте, чтобы им были созданы все, возможные на стройке условия, для нормальной жизни. Страна потом хорошо отблагодарила его за труд. Он был переведен на строительство одного из уральских заводов и там расстрелян, как враг народа...
     Франкфурт впервые попал в Сибирь, как ссыльный. Это путь типичен для многих евреев. Точно так же сослали в Красноярскую губернию деда Марка Семеновича по матери - Менахема. За оскорбление мирового судьи в Черновцах.
     После революции евреи прибывали сюда на важнейшие стройки.  Это были отличные инженеры - строители, металлурги, врачи, журналисты, горняки, проектировщики. Во время войны они приезжали вместе с эвакуированными заводами. Добродушные горожане теснились в своих не слишком просторных квартирах, чтобы беженцам было где поселиться.
     Многие из них стали знаменитостями. Как Марк Семенович Неймарк - управляющий трестом Кузнецкметаллургстрой, братья Фенстеры - один начальник управления механизации, другой - возглавлял городской отдел образования, братья Учители - старший стал начальником первого конвертерного цеха, младший - первым секретарем горкома ВЛКСМ, Владимир Семенович Мучник - директор института ВНИИгидроуголь, доктор технических наук, изобретатель гидравлической добычи угля в шахтах и разрезах...
     Нет, всех невозможно перечислить. Все они верой и правдой служили отечеству, народу, с которым вместе жили.  Знает бывший газетчик Гольдберг, что за три десятка лет репортерской работы он встречал евреев в мартеновских,  доменных, прокатных цехах, в забоях шахт, на строительных площадках, на всяких работах, в том числе и на самых тяжелых. Они точно так же страдали от сталинщины, как и все другие народы....
     Откуда взялась такая ненависть к ним, за какие грехи? Почему? Ведь не было же всего этого еще два-три года назад. А почему ты решил, что не было? Может быть не так остро проявлялось и тебе удобно было не замечать того, что происходит вокруг, чтобы не создавать для себя дискомфорта? Или не в твоей редакции образовалась группа антисемитов два года назад, которая потребовала от ответственного секретаря не допускать на страницы газеты авторов с еврейскими фамилиями?
     А может быть вспомнишь, как пришел на юбилей к другу и сидел  с его женой за столом, а в это время сам друг на кухне оправдывался перед братьями-славянами, что посмел пригласить в дом еврея? Тогда было терпимо? Что же ты теперь-то вдруг раскис, уважаемый интернационалист?
     Чайник закипел. Марк Семенович, положил в кружку щепоть корня, залил крутым кипятком, накрыл полотенцем и засек время. Корень будет готов к употреблению через двадцать минут. Он сел на табуретку возле плиты и стал ждать.
     Тем временем мысль продолжала работать. Два антагониста спорили между собой в воспаленной голове Гольдберга. Жестокие, непримиримые они били друг друга наотмашь, не выбирая места. «Конечно, - говорил один, - хорошо бы  жить на своей земле...» «Ага, - тут же возникал другой, - а кто когда-то говорил, что сионизм - еврейский фашизм?» «Но я же ничего не знал о сионизме, кроме того, что писали газеты!» «А если не знал,  зачем говорил? Чтобы понравиться?» «Да, плохо, плохо. Но ведь не я же один. Какие громкие еврейские имена плевали в сионизм с экранов  телевизоров!»  «Ну, если это тебя извиняет...» «Да черт его знает, что извиняет, а что нет! Почему я должен жить на земле евреем или русским, китайцем или шведом? Почему  нет у меня возможности быть просто человеком без всяких там пятых пунктов? Ведь от этого не только мне плохо, но и русскому, и  китайцу, и шведу...
     В конце концов, евреи в России нахлебались не больше других народов. Их не изгоняли из домов, не везли в Сибирь или Казахстан, как немцев Поволжья, крымских татар, чеченцев, ингушей. У них не отнимали  среду обитания, как, например, у шорцев, которых лишили тайги...»
     «Мир хочешь переделать? Как Бог?» «Почему бы и нет! Если он так плох... Разве не национальная вражда рождает на земле такие войны, в которых гибнет едва ли не половина родившихся для счастья человеков? Ведь тут ничего не нужно переделывать - просто понять  надо! Такой пус-тя-чок: всего лишь по-о-нять!..»
     Он поднял полотенце, потрогал пальцами кружку - остыла. Взял кусочек марли, процедил в стакан отстой и стал неторопливо пить. Нет, люди, скорее всего, никогда не поймут, что  все они равны по сути своей перед природой, что Земля - огромное общежитие, населенное тысячами народов и племен, что среди них нет ни одного, который был бы лучше или хуже других. А вражда идет  лишь потому, что каждый хочет быть самым лучшим и чтобы другие народы это непременно признали...
     Как же много удалось сделать человеку за время своего существования! Он решил продовольственную проблему, из-за которой во все времена гибли миллионы людей разных национальностей. Он научился бороться с непобедимыми, казалось, болезнями, заменять отдельные  органы... Он научился преодолевать в считанные часы огромные расстояния, быстрее птиц летает. Он все может создать, преодолеть! Все, кроме своей жадности, самолюбования, национального эгоизма.
Именно по этой причине не будет на земле мира, не смогут жить абсолютно равноправно немцы в России, русские - в Германии, а евреи ни в одном государстве, кроме своего собственного. Это подтверждает многовековая история человечества...
     Марк Семенович выключил свет, подался в спальню. Старые настенный часы, с протяжным и мягким боем, ударили три раза. Погас за окном уличный фонарь, в спальне улеглась густая темнота. Он снова лег в постель. Впервые пришла мысль, а не настала ли  пора уезжать из  этой страны. Почему уезжать? Во имя чего? Что же это такое? А может быть и в самом деле, есть некая национальная черта, которая вызывает у иных народов столь стойкое неприятие еврейства? Нет такой черты. Все народы мира не любят слабых. Сильных не бьют - их боятся. Во всем мире угнетают лишь те народы, которые не способны себя защитить, у которых нет своей армии - хорошо вооруженной и обученной.
     Такое хаотическое метание мысли всю ночь трясло Гольдберга. Что это за жизнь такая? Ты доведен до такого состояния, что надо бросить все и - лететь к черту на кулички. Но может быть это и есть истина?
     А если бы все было нормально? Тогда может быть и сионизма не было... Все в этом мире возникает не само по себе, а только по необходимости. Все революции, движения... Да, да все это так. И сколь  не философствуй, а нужно сматывать удочки, как говорят в Одессе, по холодку, пока трамваи ходят. А то ведь остановятся трамваи и... Что “и”? Ты уже к финишу притопал. Ну еще год-другой, ну пять, ну десять лет... Что они тебе дадут, если жизнь уже сделана? А разве простят твоим детям и внукам их еврейство? Вот ведь ситуация - хоть не рожай детей!
     И уезжать не сладко. Верится с трудом, несмотря на  пропаганду сохнутовских эмиссаров, что тебя там ждут.  Кто там для тебя построил жилье, кто и почему должен создать для тебя все то, что ты здесь так необдуманно собираешься бросить? Только ты сам знаешь, каким огромным трудом в течение всей жизни все это нажито. Резонно предполагать, что там, на исторической  ничего этого уже не приобрести. Никогда.  Но где-то под ложечкой насвистывала легкомысленную мелодию свою некая птичкаперепеличка, называемая в обиходе  надеждой...
     Но вот и птичка умолкала. Он ворочался с боку на бок,  а в голове пролетали какие-то картины из прошлого,  газетные публикации последних недель, события в городе и деревне. Все это заставляло думать, переживать. Все вместе выстраивалось в одну большую безнадегу. В самом деле, все выше поднимает голову преступный мир.  И все слабее и безответственнее становится милиция, постепенно сама превращаясь в криминальную структуру.
     Разборки бандитских  группировок наводят на горожан ужас. Люди утратили всякую веру в завтрашний день. Зарплата  полностью  обесценилась, более-менее безбедно жить могут только воротилы бизнеса и воры.
     На дорогах свирепствует ОМОН - это государственное бандформирование,  не подчиняющееся  никаким законам. Недавно омоновцы остановили машину молодого азербайджанца и избили. Без всякого основания. На вопрос, за что бьете, ответили:
     - Уезжай на  свой  Кавказ,  скотина  черножопая!
     Скоро мы вас тут всех перебьем.
     Наивный парень, что-то лепетал о том, что у него русская жена и что ему некуда отсюда уезжать, потому что он родился в этом городе. Долепетался: поддали еще  и  за это. Марк прочитал об этом случае в своей газете. Но ответа, как отреагировали руководители городского отдела МВД, в редакцию не поступило: пишите, что хотите, - что с вас возьмешь!
     Вчерашний первый секретарь горкома партии возглавил фонд помощи ветеранам войны и труда, и теперь питается лучше, чем в доперестроечное время. Из горкома ему пришлось уйти под давлением снизу. На митингах люди говорили о том, что в огромном городе с шестисоттысячным населением за последние годы не построено ни одной общеобразовательной школы, нет ни одной мало-мальски приличной музыкальной школы. Но в то же время нет ни одного райкома партии,  райисполкома, которые бы не переселились в новые, специально для них построенные, здания. Шикарный дворец строится под горисполком, а горком партии всего лишь год назад вселился в еще лучший - с мраморными полами, с туалетами, отделанными красным гранитом. Во дворце - концертный зал, отдельный кабинет для каждого инструктора...
     Гольдберг заснул лишь под утро,  но в шесть часов вскочил, наспех умылся, закрыл квартиру и побежал на автобус. Надо было торопиться: ровно в  семь отходила  электричка.

*   *   *

     На вокзале,  возле пригородных касс Гольдберг носом к носу столкнулся с еще одним городским беженцем Прокопом Алексеевичем Лозинским. Небольшенький ростом, сухонький, как ржаной сухарик, старичок в синем берете, грубошерстной сталеварской куртке черного цвета, в плотных хлопчатобумажных штанах и резиновых болотных сапогах с тщательно завернутыми ботфортами. Добавить бородку клинышком, на берет - колпачок с кисточкой - получится настоящий гномик. Как всякий городской беженец, Лозинский был придавлен к земле огромным рюкзаком.
     - О,  привет,  Алексеич! - обрадовался встрече Гольдберг. - Никак домой собрался?
     - Куда ж еще мне?  - почему-то  грустно  сказал Лозинский.
     Гольдберг  заметил отклонение от нормы в поведении старика. Обычно  он казался этаким весельчаком, любил поговорить, особенно за чаркой. А  тут,  какой-то надлом  почувствовался. Марк Семенович не стал ничего спрашивать. Сказал, что рад попутчику и - они пошли вместе в вагон.
     Утрами ездить всегда лучше,  потому что  вагоны не набиты до отказа, никто не сидит у тебя на правом плече, никто не катит по твоим ногам запасное колесо КамАЗа  и  не тычет в твое ребро купленной по случаю духовкой.   Они примостились возле окошка справа по ходу, сбросили рюкзаки.  Гольдберг взял с собой брошюрки для дорожного чтения, но теперь счел для себя неудобным даже доставать их из бокового кармана.  И,  в то же время, лицо соседа оставалось крайне озабоченным.
     - Что-то случилось, Прокоп? - не выдержал тягостного молчания Гольдберг.
     - Да хуже не бывает,  - горестно  сказал Прокоп Алексеевич. - Зятя у меня убили - мужа младшей дочери.
     - Как убили? Кто? За что? - засеменил вопросами Гольдберг.
     - Да вот, пошел после работы с корешами получку обмыть и - не вернулся. Ночевать не пришел. Мы ночь не спали,  понятно,  пойти побоялись: ночью сейчас не больно-то и выйдешь.  Утром пошли к тому корешу и увидели его, уже холодного неподалеку от дома. Ну, мы - в милицию,  заявление.  Приняли,  мол, разберемся...
     Электричка тронулась,  в окне замелькали пристанционные   постройки,  за  ними пошли озерки, обрамленные густыми зарослями тальников.
     - День, два проходят, - продолжил Лозинский, - нам не звонят,  ничего не сообщают.  Иду в  милицию, спрашиваю, как продвигается расследование, что нового, как в старые добрые времена. А мне отвечают,  все идет нормально, а вы не  ходите сюда, не надоедайте. Ну я это  по старинке-то, - права качать: это как же так,  моего зятя убили и я же еще и не надоедай! А у мента харя такая, что если бы форму с него снять,  то с ним и разговаривать-то  страшно.  Бульдожья  такая  рожа  с маленькими крысиными глазками. Смотрит волком да и говорит, как  блатарь:  «Мужик, те чо надо?  У тя зятя замочили? А дочка у тя живая? Внук живой? Вот и следи, чтоб с ими все в поряде было, да?»
     То есть намекнул: будешь надоедать - гляди! Вот я и думаю, что делать: жаловаться выше, или благодарить за то, что пока еще внук с дочкой живы?
     Что-то оборвалось внутри у Гольдберга.  Надо было сказать Прокопу какое-нибудь сочувственное слово, может быть, посоветовать что-нибудь, но он, словно онемел. Даже не то. Немой переполнен мыслями, но не может произнести, выразить  словами, а тут - пустота,  ни мыслинки за  душой. Что же это такое?  Во что вылилась та система, которая семьдесят лет убеждала себя и других,  будто она «самая» во всем - гуманная, демократичная,  справедливая, образованная...
     Боже мой!  Это  ведь те же самые люди,  которые два-три года назад утверждали,  что живут  во  благо человека и во имя человека!  Те же самые! Что же сегодня они творят со своим народом?  Что они творят - подлецы! Мысли, подобные этим, разрывали голову и самого Лозинского. И потому он понимал долгое молчание  Гольдберга. В самом деле, а что тот может сказать? Какие тут уместны утешения?
     Конечно, гибель  зятя - трагедия, но как это ни звучало бы кощунственно,  развал страны с ее, казалось, железной системой, трагедия не меньшая.  Ибо она впрямую касается каждого россиянина, ведь это над ним опять, в который уже раз, проводится какой-то ужасный эксперимент.
     - Нас предало правительство, - первым нарушил молчание Лозинский. - И мы ничего с этим  не сможем поделать.  Такова наша русская правда. Во все века твердим,  что нет для нас ничего дороже человека. В то же время нет ничего более дешевого, чем человек.  Какая-то проклятая страна,  которую во все века возглавляли люди, хорошо умеющие разрушать, но совершенно не способные к созиданию.
     - Тут ты, по-моему,  не прав, - возразил  Гольдберг. - Куда ж нам деть великого созидателя Петра Первого?
     - Да  будь  он проклят вместе с его созиданиями! Созидал хоромы, а  сколько народу сгубил - не считал. Нация гибла. Только вечные рабы способны признать это созиданием.
     - Но ведь царь-Петр старался для России, - снова робко пытался возражать Гольдберг, - расширял ее границы.
     - Господи,  Марк Семенович!  Когда же мы, наконец, поймем, что никакие приобретения не стоят человеческой жизни. А он ведь за время своего царствования  сократил  численность российских народов почти на треть!  Так что давай хоть мы с  тобой  не  будем ставить его на пьедестал?
     - Что  ж, давай не будем, - грустно усмехнулся Гольдберг. - Только кто-то умный очень сказал нам с тобой в назидание: «Если ты выстрелишь в прошлое из пистолета, - будущее выстрелит в тебя из пушки».
     - Да много всяких умных слов наговорено за историю человеческую, - махнул рукой Лозинский, - всего и записать не смогли. Только вот беда - мудрость эта многовековая не помогает нам жить на свете. И никому не поможет.  И Христос у нас был, и Спиноза, и Ньютон, и Карл Маркс, одного только не было - жизни человеческой. В какую эпоху ни ткни - всюду муки одни и кровь людская.
     Он глянул прямо в глаза Гольдбергу, словно пытался  его в чем-то обвинить, немного помолчал, слова взвешивая на каких-то, ему одному ведомых, весах и сказал:
     - Что же касается твоей пушки, то из нее в нас уже не раз выстрелили. Еще тогда, когда мы и не думали стрелять в прошлое из пистолета. Не знаешь за что нас так? Я  часто думаю,  что все наши беды,  успехи и  вообще все,  что с нами происходит, идет прямиком из глубин веков. От Ивана Грозного (а может и еще раньше) идет наше многовековое пренебрежение простым человеком. Сейчас  клянем Ленина за жестокость. Неужли более жесток, чем Грозный, Петр? Почто же им почет, а ему анафема? Не-ет, ребятушки, он - из нашенских, из рассейских. Так что будьте добры любить и не жаловаться!
     Марк Семенович понимал, что в Прокопе все кипит от боли и возмущения,  но все же он не мог не соглашаться с ним в главном: то, что происходит сегодня в России - результат пренебрежения правительства народом.
     - Знаешь,  Прокоп, - негромко сказал Гольдберг, - когда на партийном собрании обсуждали решение Горбачева, начать перестройку,  я сказал,   если мы не пойдем за ним - погибнем все. Но кто же мог тогда знать,  что и этот человек - сын системы, что и он - мастер только разрушать.  Ничего создать он не смог и никогда не сможет.  Видимо, талану Бог не дал.
     - Да что же мы теперь все на одного человека сваливаем! - возмутился Лозинский. - Нет сегодня такого вождя,  который бы мог поднять эту глыбу, прогнившую от основания до вершины.  Ты прости, Марк Семенович, вот сейчас нечисть всякая орет,  мол  евреи во всем виноваты. Неужли они вас заставляют захлебываться спиртом,  неужли они гонят вас с работы в рэкет, в грабежи и убийства?  Когда же мы сами-то научимся отвечать за свои дела, ни на кого не сваливая вины?
     - Нет, Прокоп, нации  ни при чем. Ты знаешь страну, которую бы не колотило от всякого рода волнений, революций и прочих смут? Это не национальные беды. Видимо так  устроена психика гомо сапиенс.  Может быть от того, что «сапиенса»-то и не хватает для разрешения проблем и противоречий.  Оно ведь как получается - дурак всегда громко кричит о том, что он умный.
     - Мы куда-то с тобой не туда залезли, - возразил Лозинский. - В этой пещере просвета нет. Я ведь понимаю, что,  ругая  других,  сам лучше не станешь,  но скажите мне,  вчерашние товарищи,  нынешние господа, как мне жить на этом свете с тем, что в душе занозой сидит? Я ведь не требую всего по потребности, но элементарный порядок в стране должен быть или как?
     - Конечно должен, - согласился Гольдберг. -  Но мне кажется, ты слишком многого хочешь, Прокоп, по теперешней-то поре...
     - Смеялись умные умы над лозунгом «Кто не работает - тот не ест!» Теперь едят все, а работает лишь один из десяти, может и того меньше. Остальные  воруют, грабят...
     Он  поднял ладонь правой руки и затряс ею:
     - Пальцы стали часто затекать - и продолжил: - Понимаешь, Марк Семеныч, нас с тобой всю жизнь заставляли работать на светлое будущее. И я сорок  два года ишачил на  комбинате только  для того,  чтобы  дочкам - будущему моему - жилось хорошо, чтобы внуки были счастливы. Такие мы с Верой моей жертвенники.  Все отдали для светлого будущего. Ну и для чего я жил? У старшей дочки муж алкоголиком был, пришлось разойтись.  Теперь внук растет сиротой при живом отце.  У младшей мужа убили по пьяни. Значит, и второй внук сирота. Вот оно  - их  «светлое будущее».
     Электричка все дальше убегала от дымного  большого города.  Где-то на близлежащих станциях, сошла основная часть пассажиров,  в вагоне стало совсем пусто. Так,  три- четыре человека в разных углах. Прокоп, ровно клещ, впился в своего собеседника:
     - Ну ладно, был бы я один такой, признал бы: неудачник. Но ведь  весь  народ  неудачником стал! Вот что больше всего за душу-то берет, Марк Семеныч!
     - Скажи, Прокоп, - негромко обратился к Лозинскому Гольдберг, - зачем ты себя так мучаешь?  Неужели не понимаешь, что этим лишь себе хуже делаешь?
     - Да все  я понимаю, - взмахнул рукой Лозинский, только...
     Тут он перешел на какой-то каркающий крик, раздирающий душу:
     - Ты лучше скажи, Марк, почему я должен думать об этом. Я маленький человек. Я должен, обязан думать о семье, о своей работе, о том, чтобы прочитать что-то, послушать музыку. Не моя это забота - государственные проблемы! Не моя... У меня голова для этого не приспособлена. На то у нас имеется правительство, то есть люди более подготовленные... Почему, я спрашиваю? А все потому что правительство не умеет и не хочет об этом думать. Это министры сейчас думают о своих семьях, о том, как разбогатеть. А я - за них... И потому летит Россия в тартарары.
     Он умолк  и до самого конца пути не сказал  ни слова.  И до конца пути Марк Семенович думал о его горькой доле, сочувствовал, сопереживал. И на душе было мерзостно еще и оттого,  что ничем помочь ему Гольдберг не в силах...

*   *   *

     Васю Жолтова хоронили на третий день после смерти. Мужики достали с чердака пилорамы сухие кедровые доски, выпилили (из кедра же) брус на крест. Все это время деревня жила вроде бы предчувствием новой крови. Ходил по пристанционным путям пьяный отец Василия Сильвестр и грозился:
     - Я эту животную все одно решу!
     И Марк Гольдберг сказал вечером, накануне похорон, мол, надо бы за стариком поприглядеть,  как бы новой беды не стряслось. Но деревенский мудрец Родион Ефремович  Птицын  успокоил мятежную душу старого еврея:
     - Не  мельтеши,  Марк Семеныч. Котора собака лаит, та не кусат, - сказал он в полной уверенности в своих словах.  - Я Селивестра годов сорок знаю. Он и курицу  не  зарежет.  Ему счас много водки надо - эт да,  а про смертоубийство - тут он сам себя  стращат.
     Так все по Птицыну и вышло.
     Стоял тихий и по-осеннему мягкий день. Тонкие перистые облака с легкой синевой по краям будто замерли над деревней и над этим кладбищем, легкий   ветер шевелил почти обезлистевшие ветви черемух, которыми густо засажено кладбище. Погода соответствовала настроению. Опытные мужики поговаривали, что пахнет дождем и что к вечеру он обязательно нагрянет.
     Народу собралось много. Двух лесхозовских меринов  запрягли в сани,  потому что во всей деревне не нашлось четырехколесной телеги, так, на санях и повезли. У  могилки собралась вся алкогольная знать деревни.  Без нее - какие похороны, какие  поминки? Пилорамщики  бригады  Савки Шкурина взяли инициативу на себя. Сняли гроб с саней,  поднесли к  могиле  и поставили на две табуретки.
     Рядом  стояла  виновница «торжества» и прижимала к подолу черной юбки деток своих малых.  И никто ей  из деревенских  худого слова не высказал. Потому что траур.
     Гроб на веревках опустили в могилку,  закидали рыжей землицей, поставили крест с деревянной  табличкой, холмик сформировали и - пошли вниз, в деревню, поминать усопшего.
     Поминали до утра. Из квартиры главной поминальщицы Тоньки Жолтовой всю ночь песни пьяные неслись.  Особо старались шорцы. Эти, как за ворот попадет, - забывают, куда пришли - свадьба или поминки. Вон Ваньки Торчакова женушка топает неумелыми ногами и горланит заливисто, визгливо: «И ех, конь  фараной на пихта прифясанай, а мой миленка таракой на турьма пасашанай. И-их».  И не надо ей ни гитары, ни гармошки - только водка должна быть обязательно. Тогда она будет петь-плясать до упаду.  Не зря ведь на Руси говорят: «Сколько пива - столько песен». И пива ноне всем хватило вдосталь, так что не прогневитесь, которые в трауре, выслушайте все сполна. «Я на терефа сапрался, ночь калотная пыла, мой миленка патирялся, хучь пы прат иво пришла».
     На утро по деревне разговоры пошли: что теперь Тоньке-то будет? Засудят, или расстреляют? Кто говорил, что засудят, а кто утверждал, что он бы к стенке поставил падлу. Сама Тонька уверяла,  что никто ее не  засудит. Мнение ее покоилось на гуманистических началах. Дети ведь и так без отца остались, а ежели у них еще и мать посадить в тюрьму, то совсем будут круглые сироты. Не может быть, чтобы советский суд такое допустил.
     Тут она,  конечно, ошиблась в расчетах: засудили на пять лет. Она тому суду не поверила и стала писать жалобы:  рази ж так можно?  До Верховного суда дошла. Тот, конечно, жалобу рассмотрел и - малых сироток  пожалел, дал их мамане восемь лет. Деток же забрали дед с бабой по отцовой линии.
     Квартиру, конечно, тут же отняли, поселили в нее семью молодого  специалиста  по  разделке  леса, присланного из леспромхоза.  На том деревня успокоилась.  Осень к концу подкатывала, у каждого на подворье хлопот - полон рот. Кто еще сено не привез из тайги, кто не запас  кормов на зиму, кто-то готовил ульи к долгому зимовью. И хотя осень стояла тихой, как бы сама природа показывала, что все в мире свободно течет, обыкновенно, но у людей дела шли напряженно.
     Так что потрясение от дикой жолтовской истории вскоре   улеглось. Не надолго. Месяца через полтора еще  одно смертоубийство произошло. Но тут судить оказалось некого. Тут - чистая случайность. Аккурат шпалоукладчикам  зарплату  давали.  Собрались они в своей будке, чтобы достойно отметить событие. По одной пропустили, по другой - мало показалось. Еще налили, снова добавили. Оно ведь как в жизни  бывает - после третьей сколько ни пей - все мало и мало. Словом,  засиделись.
     Какой-то, из города приехавший, новичок  ослабел в будке. Шибко ослабел. Уснул прямо на лавочке. Проснулся оттого, что штаны сильно  отсырели,  встал и подался домой.  Видно, ему шибко домой хотелось, штаны сменить,  а ноги не шли. Тяжело им было - ногам-то.  Вот он и лег отдохнуть, где пришлось. Пришлось же аккурат на путях.  А тут ночной грузовик на проход следовал. И разрезал новичка почти что пополам.
     Правда,  деревенские отнеслись к этой смерти  без страсти: ни поминок, ни похорон. В город увезли хоронить.

<........................................>

_____________________________________________________________________________________________
п