.
Михаил Беркович

Деревня
(продолжение I I)

*   *   *

     К обеду Марк был уже дома. Направил литовку сунул в карман оселок, закинул в кузов старенького своего тракторишки грабли, четыре больших мешка и - поехал  в тайгу траву для кроликов косить.  День стоял прохладный, дорога не-дальняя, по пути никаких препятствий. Добрался быстренько и хотя косить было не совсем сподручно,  потому что роса  давно 
высохла, но клевер в неудобицах,  между кустами, где его не достали косари, стоял высокий 
и Гольдберг за полчаса накосил на два дня.
     Тайга ему всегда была люба. Зимой он ценил ее  тишину,  весной - неповторимые запахи смол и трав,  летом - прохладу,  а осенью... Осенью тайга - кормилица  и  поилица не только для человеков,  но и для всех живых существ. А осень уже тянулась ближе к зиме. Вот-вот снег запорошит. По утрам все чаще «холодок бежит за ворот». Уже давно стоят в стогах недавние покосы и свободно гуляет по отаве деревенский скот. Природа начинает понемногу грустить...
     Дышалось легко и свободно. Марку всегда казалась очень доброй эта суровая сибирская природа и он не понимал,  откуда люди черпают столько зла, столько ненависти друг к другу, живя в такой прекрасной среде.  И эти тяжелые мысли сейчас его донимали больше, чем когда бы то ни было раньше. Так саднило  от того,  что  увидел и услышал в городе,  что не счел возможным рассказать Людмиле. Но только, разве ж от нее скроешь?
     Как только Гольдберг загнал во двор трактор, она закрыла за ним ворота, подошла и сказала, заглянув в глаза:
     - Что-то случилось, Мара?
     - С чего ты взяла? - попытался он уйти от ответа.
      - Ты чем-то расстроен.
     - Да, ну что ты! - фальшиво улыбнулся он.
     - Значит,  это  очень серьезно,  если скрываешь.
     - Ладно, не приставай, - сдался Гольдберг, - вечером поговорим. Сейчас работать надо.
Он взвалил на плечо  мешок с травой и понес к сараю. Там траву вывалил на солнышко и пошел за другим мешком.  Тем  временем  Людмила полола морковные грядки.
     Гольдберг разложил на солнце свежий покос, набрал в охапку позавчерашней травы и начал кормить  кроликов.  Хотя эта публика и полна жизненных сил, но угробить ее по невежеству проще, чем два раза  плюнуть. Однажды накорми свежей,  сочной травой и - кроликов у тебя не станет. Правда, осенняя трава не слишком-то и сочна, а потому и не очень опасна, но береженого, как известно, Бог бережет.
     Ближе к концу дня Марк  Семенович  облачился  в белый халат, развел дымарь, надел сетку и с рабочим ящиком пчеловода пошел последний раз проверять  ульи перед постановкой  на зимовку.  Надо было убрать из ульев  мед,  собранный в последнее время,  а на место убранных рамок поставить рамки с весенним медом. Иначе пчелы могут опоноситься, переболеть, больные же пчелы, как и люди,  - не работницы.
     И когда все закончил - поставил еще курящий дымарь на пенек неподалеку от дома, присел по старой привычке на крылечко. Только приспособил зад к доске, как тут же оказалась и Людмила:
     - Ну,  выкладывай,  что там с тобой стряслось в городе? - начала она с места в карьер.
     - Вроде бы страшного ничего не  произошло, - сказал Марк, - очередные антисемитские выпады. На сей раз в нашем городе.
     И он неторопливо, без лирической грусти в голосе рассказал все, что видел на вокзале, на главном проспекте, о разговоре в редакции.
     - Не обращай внимания, - вздохнула Людмила.   Собаки лают - ветер носит.
     - Так-то оно так, да только не слишком ли много собак развелось?
     - Время смутное. Ты же знаешь, что в бурю всегда много мусора бывает.
     - Знаю, знаю. А душе все равно холодно.
     - Успокойся. Не так страшен черт, как кажется.
     - Может ты и права, но я все чаще прихожу к выводу,  что надо уезжать отсюда.
     - Из деревни? - удивилась Людмила.
     - Не только, - вздохнул он. - Из России надо уезжать.
     - Вот как даже! - всплеснула руками она. - Но ведь раньше ты никогда об этом не заикался!
     - А теперь заикаюсь! Потому что все больше прихожу к выводу, что Россия не  та страна, где можно жить евреям.
     - Вот куда тебя понесло! - возмутилась Людмила. - А не ты ли совсем еще недавно уверял всех, что любишь Россию, что она - твоя Родина?
     - Да, конечно, а кто же еще, - согласился Гольдберг, - и готов повторить: действительно люблю Россию, но она меня не любит, а я - не бесчувственное бревно,  не камень, -  человек, способный страдать, мучиться, думать,  сопоставлять, анализировать. Сколько же можно издеваться над нашим братом?! То мы, видишь ли, голод в России  организовывали,  то кровь младенцев в маце использовали, то травили вождей Страны Советов, теперь нас винят в том,  что революцию в России провели. Черт возьми, а где же все это время были русские люди?  Как они умудрились допустить, чтобы два жида на сотню русских все за них  вершили в стране?
     - Ой, Марк, что-то ты не то говоришь, - попыталась возразить Людмила.
     - Да все то,  что есть на самом деле! - не принимал возражения Гольдберг. - Мой отец две войны отвоевал за эту страну,  я всю жизнь работал,  как сукин сын, а толку что?  Как отец,  так и я всегда были  и будем чужими здесь, как говорится, со всеми вытекающими. Конечно,  куда нам сейчас ехать,  когда  жизнь позади. А все равно душа болит.
     - Что-то совсем новое, - глубоко вздохнула Людмила. - Я не понимаю, что означают твои слова «а толку что?» Какого толку ты хотел бы? Работал, как все. Цели, которые перед собой ставил, достиг. Сам прошел через всякие испытания. При этом не только выжил, но получил образование, тридцать лет работал в газете, тебя уважали. Какой еще тебе толк? Детей вырастил, они также получили высшее образование. Разве это так мало?
     - Нет, не мало! И я ни от кого не требую никакой любви, никакого особого почета. Но не надо меня ненавидеть, потому что я этого не заслужил...
     - Знаешь, Марк,  вот те люди, которые вровень с тобой отработали в мартеновских цехах, в поле, в шахте,  они, что меньше, чем ты заслужили уважение?
     - Решила заняться моим воспитанием? Нет, не меньше, но им никто не тычет в нос: «Жидовская морда!»
     - Как я понимаю, ты обиделся на русский народ. Может быть, выясним межнациональные семейные отношения? Чем я перед тобой виновата, дорогой мой еврей?
     - Полагаешь - ничем? И думаешь, поставила меня в тупик? Ошибаешься! Ты виновата передо мной уже тем, что терпела среди своих соплеменников нацистов и антисемитов, не возвышала гневного голоса протеста против этой падали. А я убежден, что не я должен в России бороться с нацизмом - это дело русского народа.
     -  А ты чем намерен заниматься в это время?
     - Ты знаешь, жена, мне непонятно твое неприятие того, что я говорю. Но если уж так хочешь - получи и распишись: я в это время буду бороться с шовинизмом в себе, в своем народе, ибо это дело не русских людей, а мое, кровное. Устраивает?

*   *   *

     Почему-то к  полудню появился Петр Фомин.  Шел он не дворами,  как всегда,  а со стороны центра деревни.
     - С покосом разделался давно? - спросил Гольдберг.
     - Да нет ишо. Застоговали и огородили.  Но, как говорят,  в копнах - не сено.  Пока стога не на подворье,  покос не кончен.
     - А чего ж ты не везешь сено-то? - спросил Гольдберг, заметив, что Петр чем-то крайне озабочен.
     - Да привезу. На завтри обещались трактор дать. Я к тебе по делу пришел. Понимашь,  свинья пропала.
     - Издохла что ль?
     - Сдохла не сдохла,  а дома не ночевала.
     - Куда ж она могла деться?
     - Я на суседа грешу.
     - На какого?
     - Да на Илюху. Евойная курица к нам в стайку забегла, а он шум поднял, мол, мы евойных курей таскам. Ну, и сказал,  што устроит нам. Эт было послевчерась, а вчерась наша свинья пропала.
     - Да не может того быть, чтобы Илья свинью у тебя украл. Ему ж не скрыть этого!
     - А я дак думаю, што может. Ты, эт, што хошь делать щас?
     - Ничего пока.
     - Можа, помогнешь свинью поискать?  Отцепи кобеля, в тайгу сходим, круг деревни. Можа, найдем?
     Марк нырнул на веранду,  надел болотные сапоги, взял мазь от комаров, поводок, прицепил к нему собаку и сказал:
     - Пошли.
     Когда «поисковая экспедиция» вышла  за  околицу деревни, Марк Семенович снял с Соболя ошейник.  Он это делал всегда,  чтобы собака не зацепилась им  за какой-нибудь мощный сук. Бывали случаи гибели лаек из-за не снятых ошейников.  Вокруг деревни стояла почти нетронутая тайга.  Селяне приняли решение возле дома лес не валить.  Этого правила придерживались не все, но все же у самой деревни тайга еще походила сама на себя.
     Для того,  чтобы обойти  часть деревни, которая лежала по левому берегу речки, надо было одолеть расстояние  километров  десять-двенадцать по густому лесу,  по холмам и распадкам, по логам с их извилистыми  ручьями.  Поисковики шли на приличном расстоянии друг от друга, чтобы охватить более широкую полосу.
     Только у Соболя была полная  свобода  действий. Он метался по тайге, надолго бросал Марка Семеновича, потом возвращался к нему и снова исчезал в  зарослях. Лес в этих местах стоял однообразный. Типичная черневая тайга с преобладанием пихты и небольшими включениями  осины.  Иногда пихта редела и густели осинники. Попадались и березовые колки.  Гольдберг часто хаживал здесь  и зимой, и летом и потому хорошо изучил эти места.
     Недалеко от старой тракторной дороги Марк Семенович услышал настойчивый лай Соболя. Что-то нашел кобель. Гольдберг вышел из леса, поискал глазами Петра и дал ему сигнал - двигаться на лай.  Петр и сам это понял.  И питал  надежду, что кобель  отыскал его пропажу,  но она себя не оправдала. Соболь грыз корни старой пихты,  выгребал из-под нее грунт, визжал и неистово лаял.
     Гольдберг приблизился к Соболю,  осмотрел место и заметил под корнем небольшую норку.
     - Колонок, должно быть, - заключил подошедший Фомин. - Токо не нужон он нам щас.
     - Потому и не хочу я ходить с ним без ружья по тайге, - сказал Гольдберг. - Кобель работал, старался, а  мы на его работу плюнем. Этак не долго и собаку испортить.
     - Да с одного раза ниче не будеть, - успокоил Петро.
     - Ладно, пойдем дальше, - сказал со  вздохом  Гольдберг. - Соболька, брось его,  ни к чему он нам сейчас.
     Кобель остановился на мгновение, поглядел на хозяина и снова стал с остервенением  рыть  землю, визжать и лаять.
     - Пошли! - скомандовал Гольдберг.
     Но оторвать  собаку от норы в которую он загнал зверя, не так-то просто. Соболь не понимал хозяина и ни в какую не хотел уходить.  Гольдберг надел на него ошейник, зацепил на поводок и повел. Соболь взвизгнул жалобно, шел, сопротивляясь и скуля.  С полкилометра пришлось его тащить на поводке. Потом Гольдберг снял ошейник, скомандовал: «Вперед!» и - кобель побежал.
     Больше он в тот день не лаял. Только однажды взвизгнул, и это был признак того, что  он  погнал зайца.  Но оказалось, что Соболь не гнал его, а взял на лежке,  заяц даже вскочить  не успел,  как попал в собачьи зубы. Гольдберг побежал на визг и застал своего кобеля на месте преступления.  Тот держал в пасти заячью  уже неподвижную тушку.  В это время года зайцы-беляки стараются  сиднем сидеть в кустах,  потому что видны издали: снег еще не выпал, а они почти белы.
     - Отдай! - скомандовал Гольдберг,  кобель  нехотя положил у его ног добычу и,  ворча,  отошел. Гольдберг взял зайца,  зацепил задней ногой за сучок  пихты  и снял  шкурку, выпотрошил, голову и ноги отдал Соболю, остальное завернул в  листы  лопуха  и  пошел дальше.
     Поход уже подходил к концу, Марк Семенович приблизился к Фомину и сказал:
     - Где мы с тобой прошли, Петр, - твоей свиньи нету. Потому  что кобель не мог ее не учуять:  вонь-то от нее - во какая!
     - Я тожа так думаю, - сказал Петро. - Нет, эт точно - Илюхино дело. Но я его уделаю.
     - Ты что, Петро, из-за какой-то свиньи человека убивать?!
     - А  который у суседа поросенка упер, - не человек, Марк Семеныч. Его не убивать низя.
     - А если он не трогал твоего «поросенка»?
     - Трогал. Ему боком вылезет моя свининка. Ружо у меня есть, патроны ты дашь.
     - Это кто тебе сказал,  что  я  патроны дам, чтобы ты в Илью стрелял?
     - Значитса у кого другого достану. Он ить  кажинный день коло мово  дома проходит.  Из калитки прицелюсь и - жахну.
     Марк Семенович не на шутку испугался: Илье было чуть больше тридцати.  Какой уж он там человек - кто знает, но двое детей,  жена, мать. Хозяйство большое ведет. И не пьянствует.
     Сразу же, как вернулись из тайги, Гольдберг с Фоминым  разошлись в разные стороны. Петр пошагал домой, а Марк Семенович постоял у дороги в  раздумьи, потом  спустился к своей избе, загнал кобеля в вольер и снова поднялся на гору, пошел к Илье. Илья удивился неожиданному  визиту.  Никогда раньше Гольдберг его не посещал.
     - Какая нужда привела,  Марк Семеныч? - поинтересовался  хозяин.
     Марк Семенович потоптался немного на месте. Такого вопроса не ожидал, он его врасплох застал. В самом деле, как ответить? Прямо так и ляпнуть, мол волнуюсь за твою жизнь, за судьбу твоего дурака соседа? Так ведь и сам дураком прослывешь. Но он и впрямь побоялся, что Петр Фомин осуществит свою угрозу. Это ведь не всегда бывает, как Птицын говорит, мол та собака, что лает - не кусает. Есть немало и таких, которые и лают и кусают...
     - Да нужды-то у меня нету,  Илья, - сказал Марк Семенович. - Вот ходил сейчас  с твоим  соседом  его свинью по тайге искать. Ну и заглянул к тебе по пути.
     - Не просто так заглянули, Марк Семеныч? А?
     - Да  вот  грешит на тебя сосед-то,  мол ты его свинью украл.
     - Не трогал я его свинью, Марк Семеныч, - твердо сказал Илья.
     Марк пригляделся к молодому мужчине. Был Илья высок и черноволос с карими маленькими глазами. На зубах  блестели две золотые коронки.  По глазам было видно, что не врет Илья.  Но, и не всю правду говорит. Что-то он все же скрывает от Гольдберга. Это стало почти явным,  когда,  поймав на  себе  испытующий взгляд старика,  Илья хитровато,  лишь уголками губ, улыбнулся.
     - Что-то ты не то говоришь, Илья? - сказал Гольдберг.
     - Марк Семеныч, - построжал лицом хозяин, - ты вроде как меня вором называешь.  Если так,  то об чем нам говорить?
     - Нет, я так не думаю, но что-то ты все же недоговариваешь?
     - А я, может, и не хочу договаривать.  Я ему  не нанимался свиней искать, Марк Семеныч.
     - Значит, ты знаешь, где она?
     - Нет,  не знаю!  - отрубил Илья, но карие свои зрачки убрал от прямого взгляда Гольдберга.
     - Неправду ты говоришь, Илья. Ну, злишься ты на него, но мне-то мог бы и сказать?
     Илья молчал.
     - Как думаешь,  охота хорошая будет нынче? - сменил пластинку хитрый Гольдберг.
     Но Илья клюнул на  наживку:
     - Рябка много в тайге встречаю, зайца хватат, а пушной зверь уходит далеко.  Повырубали же все, Марк Семеныч.
     - Ну,  ладно, пошел я, Илья. Жалко, конечно, но я думал, что ты меня поймешь...
     Сообразительный Илья сразу догадался, что Гольдберг ищет пути примирить его с Петром. И в душе был благодарен ему за это, но ни Петра, ни Лушу его он не  любил и мира с ними не искал.  Илья понимал и то, что Петр считает, будто это он, Илья, украл его свинью и теперь будет строить различные пакости. Но и догадываться не мог, чем стращает Фомин. Помедлив минуту, Илья все же решил раскрыться:
     - Знаю я, где его свинья,  Марк Семеныч, а говорить не хочу: пущай поищет.
     - Где же она?
     - Да тут, недалеко, но сказал, не покажу!
     - Илья, ну как тебе не стыдно! Что же ты, такой молодой, а со стариками связываешься? Соседка уж два дня ревмя ревет.
     - Ей полезно, Марк Семеныч. Мене будет  до  ветру  ходить. Вредная баба.
     - Ну,  пожалуйста, Илья, - настаивал Гольдберг, - скажи, где она.
     - Да метрах в ста от ихова подворья!  - захохотал Илья.
     - Идем,  покажешь!  - взял за руку своего собеседника Гольдберг.
     Илья надел резиновые сапоги и - они вышли из избы. Уже через  пять минут перед Гольдбергом открылось необыкновенное зрелище. В самом начале колка, что прилегал к покосу Фомина, на небольшой полянке стояла огромная свинья,  а рядом с ней - два розовеньких поросенка.  Сви-нья  убрала вокруг высокий травостой, из него сделала гнездо и дала приплод.
     - Ну, вот она. Не надо бы тете Лукерье варежеку разевать, глядишь и свинья бы  дома  опоросилась.  А так - тута, - сказал Илья.  - Свиньи часто в тайгу пороситься сбегают. Следить надо.
     - Спасибо Илья! - сказал Гольдберг и - на душе  у него стало веселей.
     - Токо ты близко не подходь, Марк  Семеныч, - предупредил Илья,  - а то она может броситься: поросяты же у ее...

*    *    *

     Дом Фоминых стоял у подножья горы. От деревенской улицы усадьбу отделяла ограда. Рядом с калиткой высился  тридцатилетний тополь. Посреди усадьбы тек родник, исток которого таился в расщелине, неподалеку от вершины той же горы. Усадьба тянулась метров на семьдесят снизу  вверх. В нижней  части расположились: дом-пятистенок,  летняя кухня, баня, сортир. Между домом и летней кухней Петр сделал небольшое углубление,  над ним поставил короткий мосток из доски-шестидесятки.
     Это место -  главный пост в  домашних делах Лукерьи.  И хотя родниковая вода ломила  кости,  здесь она мыла посуду, многочисленные ульи, стирала, отсюда же носила воду  животным в стайку,  которую Петр построил в верхней части усадьбы. Такое отдаление удумал хозяин, дабы аромат хлева не портил аппетит.
     Прямо от стайки начинался ближний покос Фоминых. Он тянулся вверх до самой вершины.  С запада его ограничивала торная дорога, идущая краем тайги. По ней мужики возили сено,  дрова,  деловой лес. На востоке границей покоса служил глубокий овраг.
     «И что его погнало искать свинью так далеко?» -  удивлялся Марк Семенович. - «Сперва бы у дома  посмотрел!» Он шел сверху,  счастливый оттого, что несет  добрую  весть,  и она  может  быть,  охладит страсти между соседями.  Хотя, черт бы их побрал! То ли не найдут повода для новой ссоры, как всякие добрые соседи?
     С горы Гольдберг увидел, как Лукерья поднимается с двумя ведрами на коромысле. «Слава Богу, - подумал он, - не надо спускаться вниз». Они подошли к стайке почти одновременно. Гольдберг навис над оградой и сказал:
     - Нашел я твою свинью!
     - Правда?! - хлопнула себя по бедрам Лукерья.   Живая?!
     - Живая и с приплодом.
     Фомина поставила на землю ведра, не опуская недоверчивого взгляда с Гольдберга, и спросила:
     - И  где ж она? Поди у ентих, - кивнула на соседское подворье.
     - Да зачем ты так,  Луша?! - возмутился Гольдберг. - Не трогал Илья твою свинью. Пошли - покажу.
     - Куды?
     - Да тут, совсем рядом, возле твоего покоса.
     - Ты что, Господь с тобой! Как я могу с тобой туды подти?..
     - Почему? - не дал ей договорить Гольдберг.
     - Ты что - Петра не знашь? Узнат, что я с мужуком в  тайгу ходила - убьет.  Он у меня страсть как ревнивай.
Гольдберг расхохотался.
     - Да,  не в тайгу. Тут совсем рядом,  я тебе с твоего покоса покажу ее.
     Лукерья недоверчиво поглядела на Гольдберга, открыла калитку и - они вышли на покос. Вскоре хавронья Фоминых предстала пред очи своей хозяйки.  Лукерья с минуту смотрела на нее и лицом становилась строже.
     - Эт она не сама сюды пришла, - сказала Фомина. - Илья ее гонял по тайге, дождался опороса, всех поросят забрал, а двух оставил.
     - А  ты  бы  сумела так сделать?  - зло спросил Гольдберг. - Тебе бы пойти к мужику да  извиниться,  а ты все равно права. Кого хочешь, спроси - всяк скажет, что Илья тут ни при чем!
     Лукерья сама все это понимала, однако признать вот так - запросто - свою неправоту - не в ее характере. Гольдберг ничего больше ей не сказал, медленно направился домой.

*   *   *

     Изба Владимира  Ивановича Сизова стояла второй в Холодном логу,  сразу за мостом через речку  Мыльную. Речку так назвали, потому что вода в ней была такого цвета,  словно с мылом. От глины, что по дну шла. Правда, какая там речка - полтора  ручья!  Начиналась в пихтовом распадке, что неподалеку от деревни и тут, в деревне же, впадала в Карзас.
     Ничем знаменита она не была, правда, берега ее густо поросли белоголовником и перечной мятой - основными компонентами таежного чая, который очень любил деревенский народ.   Но вот, взяла цветом и добилась названия.
     Ни сам Сизов, ни его жена Любовь Ивановна ничем особенным в деревне не отличались. Жили себе да жили, скотину держали, троих детей завели. Только вот дети их - все с петухами получились, но о том особый разговор. Си-зов долго работал бригадиром шпалоукладчиков. Уволили за систематическое нарушение питьевого режима. Год сидел на шее жены. Сжалились, приняли снова. Под честное слово, что больше никогда и ни при каких обстоятельствах.
     Слово он сдержал. Не то, чтобы вот  так: совсем «никогда и ни при каких обстоятельствах»,  так ведь не бывает, дома пил,  даже большими глотками.  Но чтобы на работе - Боже упаси! И начальство скоро это заметило. Начальство ведь по избам ночами не шастает, потому и знать ничего не знает.  В общем,  заметили, что бригадир на путях не валяется,  на работу выходит без опозданий и прочее такое, ну и назначили Владимира Ивановича Сизова дорожным мастером.
     Теперь он  имел  право  подписывать  наряды  на зарплату, руководить двумя бригадами.  В полное  его распоряжение поступила автодрезина. Ну, и, понятно, Владимир Иванович себя зауважал. Причем, настолько, что стал позволять себе изредка. Сперва - понемножку.
     Оно бы так и продолжалось, может до сих пор. Но однажды приехал  начальник отделения дороги,  проводить какое-то важное совещание.  И прознал, что мастер Сизов  себе  позволяет в рабочее,  понимаете ли, время.  Как узнал-то? Пошел на пристанционные пути посмотреть, а  Владимир  Иванович притомился и лег  отдохнуть прям по вдоль этих самых путей. Начальник к  нему, мол, что случилось,  а тот ответить не может. Не потому что не знает, что случилось - язык не ворочается. Опять уволили Сизова.  И опять он больше года не работал.
     Но, кабы только то,  разве ж стоило столько внимания уделять Владимиру Ивановичу?  Таких  Владимиров Ивановичей - полна  деревня. Так чем же он знаменит? О том Марку Семеновичу  как-то  рассказывал  механик Колотов.  Он обоих Сизовых тихушниками назвал. А почему - возникает вопрос?
     - А  потому, - объяснил Леха Колотов, - что больше пьют ночами,  чем днем.  Это выгоднее: никого угощать не надо,  и  в то же время реже пьяными их видят в деревне. А дочки растут - все три - дурочки.
     - Ты зачем так о детях-то,  Леша?  - возмутился Гольдберг.
     - Дак я же правду говорю: все три дебилки.
     - Почему?  -  вытаращил глаза Гольдберг.  - Вроде нормальные девочки.
     - А ты с ними пробовал говорить? Вот то-то же. И где ж им умными-то быть,  когда отец по пьяни закладывает, а мать вынашивает в водочной среде.
     Вскоре в правоте слов механика Гольдбергу привелось убедиться. Такой шум поднялся - на всю деревню. Неделю стоял. А случилось вот что. Старшая дочка Сизовых  Наташка влюбилась в Олега Степанова. Соплячки, понимаете ли,  часто влюбляются. И не только дурочки, но и вполне нормальные. А тут - свет клином! Стала  записки  слать, мол, жить без тя не могу, родной,  ненаглядный и прочие такие слова.  Идет парень домой,  (дорога - мимо избы Сизовых),  а она встречает, мол, давай на свиданки ходить, обниматься-целоваться.
     Олег Степанов  - парень ладный собой,  красивый такой, для девического глаза даже очень привлекательный. Хотя - чего уж там: школу закончил так себе, на работу устроиться не успел еще.  И два года домовничает.  Папа с мамой работают, а ему - зачем? Ну, вот он,  значит, читал, читал Наташкины записки, и решил просьбу хорошенько удовлетворить.
     - Приходи, - говорит, - завтри вечером,  как стемняет, к нашей избе.
     Как уж она дождалась завтрашнего дня,  а днем - вечера, - про то я совсем не знаю. Знаю только  что дождалась, из-за  чего и шум в деревне поднялся.  Хотя, и нечего было шуметь-то, - обычное дело, молодое,  житейское.
     Как только стемнело, Наташка  пришла  к избе Степановых. Олег встретил ее, как полагается, стали целоваться-обниматься.  Он ее за все пряности подержал, погладил, где надо, а потом и говорит:
     - Пошли, Наташка, к нам в баню.
     - Пошли,  -  отвечает,  - с чего бы и не пойти?
     Входят они,  значит, в баню, а там - два Олеговых друга, из другого конца деревни. Ну, раздели они Наташку и все трое ею попользовались.  Наташка в том ничего худого не увидела,  даже на следующий день пошла и подружкам похвалилась, как ее Олег Степанов с дружками любил.
     По деревне такие новости быстрей  пули  летят, весть домчала и до Любови Сизовой. Ну, а та на принцип пошла, мол, ребенка, групповуха, всех посажу.
     Антонина Степанова прибежала - стенки бледнее. Жареным запахло. К Наташке, мол, кто тебя силовал, может сама дала?
     - Ты,  японский бог, - заорала Любовь Ивановна на Тоньку, - отстань от ребенка, банда насильная! Мы дак ваших не сильничали. Дитю 14 годов всего. А они   сильничать  да ишо групповуха.
     Тонька Степанова от таких слов белугой взвыла:
     - И-и-у-уи-и! - выдало Тонькино горло странный звук. И побежала она в деревню, словно зайчиха от гончей   с сизовского подворья. К своему «Юрочке». А тот еще пуще напугался. Бежит к Владимиру Иванычу, мол, не губи дитя неразумное, мол, чего он понимает,  ему недавно только 18 стукнуло.
     Словом, стал Юрий Васильевич Степанов, как  золотая рыбка: «Откуплюсь,  чем только пожелаешь!» Ходили по деревне слухи, что взял Владимир Иваныч за дочку семь миллионов рублями и три ящика - водки в придачу. Две недели пили Степановы и Сизовы. По деревне молва пошла, мол Сизовы Наташкину девственность пропивают. Савка Шкурин только вздохнул с завистью:
     - Везет жа людям! Теперь цельный год можно пить задарма...
     Чему завидовать-то? Ты такой же человек, как Владимир Иваныч. Кто тебе виноват, что ты парней нарожал? Сделал бы трех дур и ты  бы пил на шарашку. А уж коль настрогал дураков мужского полу, то и пей теперь за свои кровные!
     Короче говоря,  до милиции дело не дошло. А деревня что - пошумела, пошумела,  да и успокоилась. В скорости жизнь  новые события подбросила и забылась история, как и многие другие.

*    *    *

     Интересное дело наблюдается в природе. Что ни происходит на земле: кто родился, кто умер, напился, в тюрьму сел, а время все  идет и идет, ни на что  не обращая внимания. Ему, времени, по фигу Савки Шкурина зависть,  как и Наташкина девственность. Ему вообще ни до чего дела нет: идет себе и - все!  Постепенно дотопало до  заморозков. Мужики заготовили корма на зиму - себе,  скотине,  понавозили дров из тайги, угля - со станции.
     В первой  декаде ноября речку сковали забереги, горы из зеленых стали белыми, тайга помрачнела, поугрюмела. Деревенский народ сменил резиновые галоши и сапоги на валенки, телогрейки - на полушубки. А на подворьях завизжали закалываемые свиньи,  замычали в предсмертных муках бычки,  телки, коровы, заблеяли в ужасе овцы, неистово заорали лишние петухи: кому охота в ощип!..
     Работа идет полным ходом. Почти все деревенские держали скотину. Только у самых крупных люмпенов, как Шкурины, ничего не водилось. Не умели они запасаться впрок, не  получалось  - хоть убей.  Оно бы так-то - ничего. Да и не скажешь,  что ленивы. А вот не получалось и - все тут. Почему? Да кто их знает - этих Шкуриных… Сами посудите.
     Один раз, случилось,  купили  поросенка,  притащили  в стайку и даже кормить начали. А как раз такое время подоспело. Оно каждый месяц приспевает. Перед самой получкой.  Во всей деревне  ни у кого копейкой не разживешься.  Выпить хочется - душа горит,  да взять негде,  а эта  паскуда с пятачком бродит по стайке и нахально хрюкает. Вроде как измывается. Тут, понимаешь, на водку денег нету, а ему хлеба давай, картохи! Что с ним делать? Пропили! Кто ж такое выдержит? Картошка, что по осени накопали, не хрюкала, но и ее пропили: раз-дра-жа-ла.
     - Что ж  ты  делашь, Савка?! - сокрушалась Лукерья Фомина, - зимой-от че жрать будете?
    
- Да ничо, как-нить проживем, теть Луша, - ответил уверенный в себе Савка.
     - И-их! - махнула рукой Лукерья и пошла своей дорогой,  переваливаясь  утицей с ноги на ногу.
     - Зато  вы тверезые ходите,  а мы кажинный день выпимши! - с достоинством сказал Шкурин старший  во след удаляющейся соседке, не сумевшей оценить по достоинству семейные ценности Шкуриных.
     На  следующий  день  тятя-Шкурин  появился у калитки Сизовых с нижайшей просьбицей:
     - Ты,  Владимир  Иваныч,  не продал бы кила три мясца?
     Шкурин полагал, что адрес выбрал точный. Сизовы только что закололи быка-трехлетку  и  двух  свиней. Мяса у  них,  должно быть, -  куры не клюют.  Откуда ж было Савке знать, что его сосед такой принципиальный?
     - А  мы, - подумав немного, ответил Сизов, -  мясцо-от не продаем.
     Он в этот момент стайку чистил.
     - Чего ж так? - прищурив маленькие свои глазки, поинтересовался Савка. - Ай самим мало?
     - Оно может и не мало, - опершись на вилы, пояснял свою позицию Владимир Иванович, - но мы мясцо не продаем из прынципу. Я, понимашь, круглый год въяривал (он,  конечно,  употребил другое, более емкое слово), ты жа на печи лежал. А мясцо хошь  ись  -  будто, как я же въяривал? А? Так, Славка, не пойдет.
     Где-то в глубине души Савка  почувствовал  себя оскорбленным: он же не за так,  а за деньги.  Другой бы на его месте столько про японского бога наговорил -  успевай в  уши  складывать! Но  Савка Шкурин - мужик совсем  даже не конфликтный. Молча повернулся и пошел домой, будто и не приходил к Сизовым. Только по дороге что-то бурчал себе под нос. Но это так - безобидно.

*    *    *

     В самый разгар мясных заготовок к Гольдбергам пришел бывший леспромхозовский механик, узколицый, как топор и худой, словно таежный заяц, Иван Иванович Кротов.  Гольдберг познакомился с ним в тайге,  по осенней рыбалке на хариуса. Один шел по речке Осиновой от истока, другой - от устья. Вот и встретились, разговорились, поделились информацией о рыбалке, о клеве...
     Кротов рыбачил самодельным деревянным удилищем. Гольдберг подарил ему трехколенное, бамбуковое. С тех пор между ними установились приятельские отношения. Кротов в деревне был человеком уважаемым,  как-никак жизнь здесь почти вся прошла. Тут и на пенсию вышел, и двоих сыновей вырастил. Один - на  подстанции электриком, другой - мастером на руднике, в соседнем поселке.
     Может поэтому,  а  скорее всего по какой другой причине, Иван Иваныч Кротов всегда  ходит  с  высоко поднятой головой.  Даже  когда шибко пьяный. Держит он большое хозяйство: две коровы, три десятка кур, шесть овец и каждую осень колет двух свиней.
     Жизнь свою Иван Иванович считает хорошо сложившейся, даже счастливой, всего лишь с одним минусом: старуха его - баба Дуся - не то, чтобы уж больно ворчливая, но могла бы быть и помягше.  Как только Кротов-отец где-нибудь в деревне заложит за воротник,   сразу начинается занудливое ворчанье,  от которого  Иван  Иваныч спасается либо в приусадебной тайге, либо на сеновале. Это несогласие он не считает решающим, тем паче,  что сыновья всегда за него мазу держат.
     Вот этот самый  Кротов и пожаловал к  Гольдбергам незваным гостем. Марк, как полагается, пригласил старика в избу, поставил на стол банку медовухи, хозяйка быстренько сгоношила нехитрую закуску. Сидят попивают, разговаривают ни о чем. Наконец, Кротов заговорил о деле:
     - Ты, Марк Семеныч, кроликов своих колешь?
     - Конечно, что ж я их на зиму оставлю!
     - Тогда у меня к тебе два дела есть!
     - Выкладывай, Иван Иваныч!
     - Первое такое дело. Баба моя любит крольчатину. Дак я тебе предлагаю обменяться: я тебе два кила говядины, ты мне - кролика. Можно и свинину.
     - А второе дело какое? - спросил Марк Семенович.
     - На первое не ответил...
     - Сразу на два и отвечу, - не дал договорить до конца фразу Гольдберг.
     - Говорят,  ты хорошо шкурки выделывашь.  Дак я хочу купить у тебя семнадцать черных шкурок.
     - Почему семнадцать, Иван Иваныч?
     - А мы пошшытали. Стоко надо.
     - Ну что ж, почитай, обе свои проблемы решил, - приветливо улыбнулся Гольдберг.
     - Нет,  - сказал Кротов, - пока ишо не решил. - Он достал из кармана пачку сигарет «Прима». - Курить-то можно у вас?
     - Можно! - сказал Гольдберг. - Кури.
     - А я не тя спрашиваю, - возразил Кротов.
     - Курите, курите, - поддержала мужа Людмила.
     - Тогда все в поряде,  осталось в цене договориться. Скоко шкурка стоит?
     - Понятия не имею, Иван Иваныч, ни разу не продавал.
     - Ну тода слушай меня. - Он запалил сигарету и, глубоко затянувшись, выпустил длинную струю дыма. - Я даю тебе за кажную килограмм сала,  или мяса.  Годитса?
     - Отчего ж нет! - согласился Гольдберг и добавил:
     - Как легко с тобой, Иван Иваныч дела решать!
     - Да и с тобой нетрудно, - сказал Кротов, поднимаясь с табуретки, чтобы уходить.
     - Не торопись,  Иван Иваныч, - положил ему руку на плечо  Гольдберг, - давай еще стаканчик на посошок.
     - Отказываться от добра - грех большой, - церемонно сказал Кротов, - поэтому выпью с удовольствием.
     - Ну и последнее слово по нашим делам.  Сколько кроликов возьмешь?
     - Три хватит.
     Марк Семенович  достал из холодильника три свежих тушки и отдал Кротову.
     - А за шкурками приходи через две недели, потому что выделанных у меня нет.
     - Договорились, - сказал Кротов и пошел к выходу.

*   *   *

     Перед ноябрьскими торжествами дом Фоминых шумел от голосов сыновей и внуков.  Все приехали, до одного.  Да  и как же им - болезным - не приехать было, если старики накачали до полтонны меду, натопили пуда два коровьего масла, закололи свинью, трех овечек и огромного быка. Всем хватит и мяса, и масла, и меду,  и молока. Правда,  из-за свиньи у Лукерьи со старшим сыном спор случился.
     Ранней весной, он купил  на базаре поросенка, и привез родителям, мол, откармливайте. Животинке было месяца два, а теперь - леха на добрый центнер. Так вот,  Лукерья и говорит, что по доброму-то полагается  Александру не вся свинья,  а только половина.  От этой наглости,  у старшего изо рта  нехорошие  слова посыпались.
     - Эт с хрена ли загуляли? - задал он родительнице сам собой напрашивающийся вопрос. И подвел черту: - Чей поросенок - того и мясо!
     Но разве ж Лукерью таким словом проймешь!
     - Значитса, я кормила-поила, выхаживала, а мясо - твое. Не дам все мясо!
     - Ах так?  - сказал Александр. - Не дашь не надоть, не обедняю, но вот, гляди, заболешь - я с тобой валандаться не стану.
     И старуха умолкла с испугу.  Старая ж она.  Ну  что ей это мясо!?  А вот скоро  уже силы кончатся, кто стакан  воды  поднесет?  Она и не думала о том,  что даст она все мясо своему Александру,  не даст, - это все равно никак  не  отразится на его отношении к старухе-матери. Все равно он за ней ухаживать не  станет: не та  конструкция  станового  хребта  у Александра,  как впрочем и у остальных сыновей. Ей бы прогнать нахала-сынка взашей из избы. Но разве  она сможет? Своя все же кровиночка. Родненькая!

*    *    *

     Вечером Марк Семенович взял большой  рюкзак  и направился в магазин. С осени хлеба стали привозить побольше, даже иногда он оставался на  следующий день. Это было  связано  еще и с тем,  что леспромхоз стал добывать для своих рабочих зерно и комбикорма. По бартеру. Колхозу нужен пиломатериал, а леспромхозу - зерно. Вот они и обмениваются.
     Так что мужики теперь хлеб покупают только для себя,  коров и свиней  кормят зерном и  комбикормами. Поэтому в обычные дни,  когда магазин не ожидал других продуктов,  очередь у прилавка выстраивалась невелика.  И вообще  с осени в поведении мужиков почувствовалась некоторая степенность. Она имела свои объяснения. И главное из них,  конечно,  - полные закрома.
     Насчет сала-мяса разговор уже был, овощи тоже у каждого свои имелись,  проблемой оставалась мука. В магазин ее привозили крайне редко и потому  она больше получаса не залеживалась. Но выход все же нашли. На станции Куренево работало отделение того же леспромхоза.  Его начальник - мужик разворотливый - сумел договориться с каким-то мелькомбинатом и ему привезли столько первосортной муки - хоть торгуй.
     И потянулись в Куренево деревенские люди с мешками и цинковыми корытами. Кто по два, кто по три мешка брал.  В корытах тащили по молодому снежку  до станции, там  грузили  на  электричку,  и - счастливые возвращались домой. Петр Фомин ездил за мукой три раза, привез шесть мешков. Две недели потом работали с Лукерьей в летней кухне, крутили мясо, месили тесто, лепили  пельмени, и, замороженные, складывали в мешки, а мешки - в железные бочки.
     Каждая семья была обеспечена железной тарой, ибо иначе все заготовленное придется делить с крысами и мышами. И это совсем не преувеличение: все полы в избах, все кухонные столы имели премного прогрызенных крысами дыр.
     Но мы отвлеклись, читатель, от темы, совсем забыв о мужицкой степенности, которая стала проявляться в начале зимы. Вообще, начало зимы - самое благодатное время в деревне. Потому что топливо заготовлено и пока еще можно не задумываться над тем,  хватит ли его до тепла.  Овощи,  соленья, варенья и все остальные запасы легли на специально для них отведенное место, и общим видом  ласкают взгляд. Поубавилось количество взрослого скота, на обслуживание которого уходит много сил. С молодняком же справляться легче.
     Вот почему  в  начале зимы народ чаще позволяет себе расслабляться.  А почему би и нет, если есть за что и есть с кем! Вот идет навстречу Марку Семеновичу расслабленная до непотребства жена Федьки Чомбе. Мешок с хлебом тащит, пошатывается. Не от тяжести. Правой рукой придерживает мешок у ключицы, левая - занята самокруткой. Дым идет. А сама худюща до такой степени, будто организм ее воспринимает одну только духовную пищу.
     - Здорово!  - сказала Анна.  - Как она -  жизня идет.
     - Да вроде бы нормально, - ответил Гольдберг, - а вот у тебя, вижу, совсем не нормально жизнь идет.
     - И у меня - нормально, - настойчиво ответила Анна, глядя в  лицо собеседнику посоловевшими глазами.
     - Тогда объясни мне,  отчего у тебя верхняя губа, как у зайчихи стала.  Вроде бы раньше целая  была...
     - А-а, - эт не страшно, - отпарировала пьяная женщина, - Эт Федька мой по пьяни врезал сапогом. Он у меня, как поддаст - совсем дурной делатса.
     Гольдберг представил себе эту картину: разъяренный  мужлан пинает слабую, в чем душа  держится, женщину, не разбирая куда, и его передернуло.
     - Ну,  тогда ничего, - сказал  и пошел к магазину.
     У самых путей встретился ему Чомбе.
     - Федька, - сказал Марк Семенович, - ты почему жену бьешь?
     - А потому, что я вот эти ношу, - Чомбе выразительно оттянул штанину и помотал ею туда-сюда.
     - Федь, там же бить некого! Ты ж убьешь ее когда-нибудь...
     - Пить надо меньше, дядя Магк.
     - Больше тебя пьет?
     - Больше! Оставил под матгасом тгидцыть тышш. С габоты пгишов, - там хген ночевал и уши оставил.  А она - сучка на полу валяитса.
     «Черт их примирит!» - подумал Марк Семенович и пошел дальше.

 *    *    *

     Весь ноябрь Марк Семенович ходил на охоту.  Пес его работал хорошо, но толку было мало. Зверь ушел от деревни подальше в тайгу. Он ведь обычно жмется к человеческому жилищу, потому что только  человек может защитить его от хищников.  А в последние десятилетия волка не стало,  лису почти всю повыбили.  И человек для зайца, для барсука, для рябчика стал самым опасным зверем. И потому эта таежная мелюзга стала искать от него спасения в отдалении.
     По тем же причинам добычи было  мало,  но  Марк Семенович все равно ежедневно ходил на охоту.  А вечерами он выделывал кроличьи шкурки, выполняя заказ Кротова. Когда закончил работу, уже шла третья неделя с тех пор, как старик побывал у него. И почему-то не шел. Марк Семенович подождал несколько дней и  решил сам отнести ему шкурки.
      Путь лежал мимо избы Птицыных.  Деревенский мудрец, как ему и положено, сидел в полушубке на своем  привычном месте, на завалинке. За лето бороденку отпустил. Кучерявенькая такая бороденка получилась - одно загляденье,  а вместе с кустистыми рыжими бровями,  она придавала ему вид настоящего кавказского аксакала.
     - Здорово, Марк Семеныч, - первым поприветствовал Птицын и широко при этом улыбнулся. - Куды дорожку правишь, ежели не секрет?
     - Да  какой  уж там секрет, Родион Ефремыч, к  Кротовым в гости собрался.
     Лицо мудреца от этих слов сразу построжало, взгляд синих глаз посуровел. Птицын прикашлянул в кулак и сказал:
     - Никак по делу идешь?
     Гольдберг объяснил, по какой надобе собрался к Кротовым.  Старик выслушал и сказал тоном, не терпящим возражений:
     - Воротися домой, Марк Семеныч. Не до тебя имя.
     - Случилось что? - встревожился Гольдберг.
     - Случилося, - подтвердил Птицын. - Сына завтри хоронить будут. Старшого - Николай Иваныча.
     И старик рассказал о совершенно нелепой кончине старшего сына Кротовых. Николай  Кротов выпить, конечно, был не дурак, но алкоголиком его назвать нельзя. А тут он приехал к младшему брату Александру, посидели  у него,  как водится, выпили и - подался Николай  на вечерний поезд.
     Ехать ему было всего-то один пролет, вез он духовку для печки - в магазине купил. В вагон не пошел. Встал в тамбуре и стоит. А проводнику это не понравилось. Проводник ему, мол, нечего стоять в тамбуре. Был бы Николай трезвым,  объяснил бы человеку, что к чему, на том бы все и кончилось,  а он взял да и послал  проводника. Не в вагон, а еще дальше.
     Проводник оказался малым крутым, двумя ударами убедил Николая, что нельзя проводникам грубить, а после выбросил из тамбура, посреди перегона. Трезвым бы Николай добрался  до дому, а так замерз около путей.  Вот так ведь оно бывает в жизни этой суровой! Ему-то что, ему - ничего, а старикам горе, жена вдовой стала, детки малые - сиротами. Вот ведь до чего поганое это пойло - водка-то!
     Хорошо - Гоге Резаному - врачи подсказали про то что его первая рюмка последней станет. А вот  Николаю  Кротову никто не подсказал. Да и кто подскажет Федьке Чомбе, Егорушке, Савке и всем другим-прочим?
     - Много народу водка сгубила, а, Родион Ефремыч? - сказал, не то спрашивая, не то утверждая, Гольдберг.
- Э,  милай! - глубоко вздохнув, ответил Птицын. - Ты то дома сидишь, ниче не видишь, а я вот - на завалинке, дак мне все видко. Да и мало ты живешь у нас...
     - Что ж тебе «видко»-то, Родион Ефремыч?
Старик сомкнул веки, пожамкал беззубым ртом, аж бороденка ходуном заходила,  склонил голову набок  и сказал:
     - Какой народ гибнет! Какой народ, Марк Семеныч! Глаза,  ровно  от  луку, плачут.  Ему ба жить да жить, а он, японский бог... За два последних года токо  «Рояль» унес шашнадцать душ. Ты -то дома сидишь, а мне все видко.
     - Как же он унес-то - «Рояль»? - спросил Гольдберг, хотя и слышал, что этот проклятый импортный спирт никто не проверяет, что там за состав, какое качество, и много смертельных случаев бывает.
     - Дык кто ж ево проверял  -  заразу!  Никто  не знат, откеда привезли. Я уж хотел Ельцину письмо написать, мол, не торгуй,  не губи народ свой. Токо вот не грамотный я - слова складывать.
    - Прямо сразу Ельцину? - удивился Гольдберг.
     - А ты как думал! - возмутился Птицын. - Какой народ гибнет. Вот был начальник снабжения в леспромхозе. Зароялил середь бела дня и - прям коло конторы уснул вечным сном. Какой был умный мужик! Царство ему небесное. А Колька илектрик - тожа от «Роялю» вперед ногами ушел.  Баба евойная неделю поревела,  да и той жа дорогой потопала, от того жа «Роялю».
     Родион Ефремович перевел  дух, глянул на Гольдберга пытливыми, некогда синими глазами и снова тяжело вздох-нул.
     - Етот - начальник снабжения, етот - илектрик,  и умел кино казать, и музыку крутил на иликтрическом патифони... И баба у ево - Степанида-покойница - не шпалы таскала, а, почитай,  складом заведовала.  Да разве ж токо их «Рояль» унес? Два учителя вместе с директором школы, дежурный по станции. Эх-х! - махнул он рукой от безнадежности, - какой народ гибнет!
     Он поглядел на собеседника, помолчал немного и продолжил свою философскую тираду:
     - И чо  с людями-то стало?  Оно ведь и раньше пили, но штоб вот так - не припомнитса! Я дак  вот думаю про себя,  конешное дело,  ежелив бы счас привезти цистерну спирту, али водки и крикнуть «Пей-гуляй, мужики, сколь  душа просит», скоко б на утро живых в деревне осталося? Как думашь, Марк Семеныч?
     - Не знаю.
     - А я дак знаю:  пята часть  деревни!

*    *    *

     Кротов пришел через два дня после похорон сына. Маленькое, птичье  лицо его выражало неизбывную печаль. Но он старался не говорить о своем горе, спросил только, слыхал ли Гольдберг о его беде. Услышав, что слыхал, только боднул лбом воздух и не проронил больше ни слова на эту тему. Он принес в рюкзаке 17 килограммов свиного сала,  аккуратно упакованного  в желтые листы бумаги и сказал:
     - Ежели весы есть, можешь перевесить, но тута без обману. А тута шесть кил мяса, - он подал полиэтиленовый мешочек.
     - Да что ты, Иван Иваныч, какой там перевес! Спасибо!
     - Шкурки-то Колька для бабы  заказывал,  куртку сшить ей хотел, - сказал Кротов, - Ну, значит, так вышло, што теперя я буду шить.
     Гольдберги угрюмо молчали. А что тут скажешь? Известно, беда  людская не терпит лишних слов.  Кротов постоял у порога. Ни входить, ни даже присесть  не пожелал.  Только  перед  уходом сказал,  обращаясь к Марку:
     - У тя серые шкурки есть?
     И, получив утвердительный ответ, заказал шесть штук на шапки: себе и младшему сыну. Он ушел, наскоро попрощавшись, и Гольдберги долго глядели в след удалявшейся его длинной и тонкой фигуре.
     - Каково теперь им жить-то будет? - со вздохом сказала Людмила. - Никому такой беды не желаю.
     Марк Семенович молчал, справедливо полагая, что к этим емким словам ничего уже и не добавишь.
     А время шло своим чередом.  В тот год зима взялась за свое дело так круто, что уже в ноябре затрещали тридцатиградусные морозы, а когда температура поднималась - словно волчицы обрушивались на деревню метели, заметали дороги и людские тропы. И мужикам приходилось  много  сил тратить на борьбу с заносами.
     Хорошо тем, чьи избы стояли вдоль главных улиц - там трактора убирали снег. Деревня лежала в долине реки, вокруг которой на огромном расстоянии расположились средневысокие горы. И это обстоятельство явилось  решающим фактором в формировании специфического горного микроклимата.
     Его изюминка заключалась в обилии дождей в летнюю пору, и снега - зимой. Бывали такие годы,  что дожди лили чуть ли не каждый день, а зимы охлестывали народ такими метелями, что до самой весны большие лопаты из рук не выпускали.
     Марк Семенович жил по своему правилу. Он не доверял Людмиле ходить за хлебом, литовку не доверял и лопату. То есть, и рюкзаки, и шанцевый инструмент он считал своей личной собственностью. Людмила за то на него не обижалась. Иногда пыталась помогать,  но он не любил этого.
     Утром Марк Семенович проснулся,  глянул в окно. Оно затянулось узорчатой ледяной корочкой - ничего не  увидишь.  Накинул на плечи телогрейку, влез в валенки и вышел на веранду, а там - на крыльцо. Как и ожидал, все проходы во дворе засыпаны так, словно вчера и не чистил. И чему удивляться:  всю ночь выла метель.
     Он вернулся на веранду, набрал в охапку березовых поленьев потоньше, оторвал кусок бересты и зашел в избу. Наскоро очистив от золы поддувало, положил в топку бересту, поджег ее и обложил полешками. Огонь весело заплясал,  обугливая сухие,  как порох дрова. Печка приятно заговорила.
     Людмила еще  спала,  или  делала вид что спит, просто не хотела вылезать из-под теплого одеяла в холодное  пространство  избы.  Пусть она себе лежит. Примерно через час изба нальется теплом и начнется обычный зимний день:  завтрак,  работа по дому,  в стайке, обед и - так до вечера, до спокойной ночи.
     Марк Семенович оделся, взял свою вечную спутницу-лопату, специально сделанную для уборки снега, и вышел во двор. Работа недолгая. Обычно, в течение часа он ее выполнял. Вместо  утренней  зарядки.  И уж потом шел завтракать. Он прокладывал первую дорожку к стайке. Давал сено и снег (вместо воды) оставленным в зиму кроликам. Потом откапывал дорожку к сортиру, к выходной калитке, к проруби на речке, раз в неделю - к бане. После завтрака выходил за калитку  и  чистил тропу до дороги, как он говорил, «на выход». К концу марта,  когда он ходил по своим дворовым тропам, то деревни уже и не видел, столь глубоки были его траншеи - выше роста.
     Зимой Гольдберг редко бывал в деревне,  раз в десять  дней ходил за хлебом,  набирал полтора-два десятка булок,  замораживал их и - по одной-две в  день размораживал. Так и жили. Два раза в неделю брали молоко, а все остальное имелось  под  собственной крышей.
     Конечно, зимой работы по хозяйству значительно меньше, но  и без дела никогда не сидели.  января начиналось спаривание крольчих, чтобы весной были крольчата. В марте, когда над снежными полями всплывало горячее солнце и температура воздуха поднималась до двадцати пяти градусов,  Гольдберг откапывал свою маленькую теплицу, где хранились ульи и выставлял пчел на облет. К вечеру снова закапывал теплицу. Теперь он был уверен, что пчелы хорошо перезимовали.
     К концу марта забарабанила капель, а в апреле уже вскрылась река. Людмила уехала в город за пенсиями, Гольдберг остался на хозяйстве один.  Он стоял у калитки и наблюдал за поведением  реки.  Талые  воды вбегали на  ее ледяной покров и быстро бежали вдаль, не выходя однако из берегов.
     Марк Семенович  уже  выставил  на колья все три своих улья и с тревогой ждал вскрытия реки. Если в низовье не  произойдет затора,  то вода пройдет себе,  не принеся никаких неприятностей, а если встанет на повороте затор - быть наводнению. До позднего вечера он поглядывал на речку.  Ушел успокоенный:  до утра ничего не случится.
     В семь  проснулся, глянул в окно - ульев на кольях не увидел.  Быстро вскочил в болотные сапоги, выбежал  во  двор,  а там - по колено воды и все три улья плавают под стенами дома. Гольдберг закрыл летки, Перетаскал ульи на теплицу.  Что теперь будет - понятия не имел. Если пчелы попали в воду - конец всем семьям.
     А вода тем  временем спадала. Через несколько часов совсем ушла со двора. Гольдберг снова поставил ульи на свои  места и приоткрыл летки. Пчелы стали понемногу вылетать.  День выдался теплым и  они  все больше и больше  выходили из ульев. Петро успокоил, мол, ничего страшного не  произошло.  Как  потеплее станет, надо будет перебрать рамки, подкормить хорошо и - все образуется. Так оно и вышло.

*    *    *

     В то половодье случилось несколько событий. Самое  тихое - Федька Чомбе Анну свою забил до смерти. Пришел  домой, а она у соседей сидит за столом - веселенькая такая,  глазки масленые поблескивают. Вот он ей и дал. Тут же, у соседей и забил. Орал, проституткой обзывал, бил кулаками, пинками. Она не сопротивлялась,  не кричала, не плакала. Так молча и скончалась.
     Шума в деревне из-за этого никто поднимать не стал. Соседи, у которых она  пила, сказали, будто сама умерла.  Акт составили и похоронили с горем пополам. Забегая вперед, скажем,  что Федьке эта его выходка отозвалась через три года. Умер он так  же, как и Анна. Его забили братья Ботанкины. Из-за бутылки водки. Но это, к слову.
     А еще пошли супруги Саблины в гости к супругам Ткачевым, посидеть по-семейному, за жисть погутарить. Ну, а кто мешает-то! Али водка вся повывелась, али самогон  мужики  не  гонют?! В общем, пришли, посидели. Но сколь ни сидят, а все равно потом встают и уходят. Вот и они так же встали и пошли. А  домой не вернулись. Ни Саблин, ни Саблина.
     Шли они,  конечно, дружно. Друг за дружку держались. И должны были дойти,  но дорога домой лежала через речку, по технологическому мостку, на который не все трезвые люди отваживались  ступать.  Его  и построили-то совсем  не для того.  А по той причине, что на  левом берегу был леспромхозовский склад горючего, а машины заправляли на правом берегу. Для заправщика и построили узенький мосточек с шаткими перильцами, чтоб ходил туда-сюда насосы включать-выключать.
     До середины дошли, Анна сильно оперлась на перильце, а оно возьми да хрустни под  нетвердой  женской  рукой (такое перильце  было). И пошла Аннушка - молодая мать - вниз головой в холодную, полую воду.
     Увидел Егорушка,  что Анна нырнула,   кинулся вслед за ней. Но ни ей не помог, ни сам не вернулся. На второй день  Аннушку нашли: у нее волосы длинные были, за корягу зацепились - не уплыла далеко, а Егорушка отыскался аж через месяц, когда полая вода спала. Федька Чомбе и обнаружил. Рыбачить пошел, возле топляка густой трупный запах почуял. К топляку приблизился, а под ним - Егорушка.
     А третье событие совсем не такое.  Впервые в деревне Марк Семенович Гольдберг увидел участкового оперуполномоченного. Маленький черноволосенький капитан милиции, пышненький, в чистеньком мундирчике, аккуратно  надраенных штиблетах. Национальный кадр, потому что был он шорцем. Звали его Николаем Сафронычем Кургашевым.
     Приехал он в деревню не из-за  смертоубийства и не из-за воровства какого. Дело у него нашлось поважнее. Он прибыл на электричке и - прямиком,  нигде не задерживаясь,  направился к избе Петра Фомина.  О том, за чем пожаловали милицейский чин, рассказывал Гольдбергу Петр,  прибежавший вечером за советом.  Был он явно расстроенным,  слова бросал резко, вместе со слюнями и пахло от него водкой.
     - И есть же така зараза  на  земле!  -  говорил Петр. - Сам,  бля,  японский бог,  не живеть и людям не даеть.
     - Ты про кого так? - поинтересовался Гольдберг.
     - Да ето - г...,  Андрей Замолин.  Написал  на меня в  милицию, быдто я вор какой. Ить заведется же така тля, японский бог!
     - За что же он на тебя?
     - Спрошай дурака! - Я в магазине  сахар  на пчелу получал. Привез справку из горсовету, что у меня тридцать семей и мне положено по закону по  шесть кил на семью. Вот получил я ентот сахар, а он в дверях стоит и мямлит,  мол, мед на сторону продаешь, а сахар,  дак в магазине, у гусударства берешь. Я ему, мол, не твово ума дело, а он - заяву в милицию.
     - А при чем здесь милиция? - удивился Гольдберг.
     - Ну, вроде, как я жулик получаетса.
     - И что тебе сказал милицейский чин?
     - Кургашев-то?  Велел завтри приехать в отделение.
     - Зачем?! - еще больше удивился Гольдберг.
     - Я откеда знаю!
     - Повестку выписал?
     - Не-а.
     - Ну и пошли его подальше - своего Кургашева.
     - Ты чо! Посодют жа... Поеду.
     И он назавтра, отложив все свои  дела,  сел  на электричку и поехал к участковому. Тот принял его со всей приличествующей важностью, заставил подписать бумажку о том, что с письмом гражданина Замолина ознакомлен, и добродушно сказал, подмигнув:
     - Мы это дело замнем для ясности...
     Ну, Петро, значит, спасибо, товарищ капитан, спасибо большое, ежели чего, дак приезжайте, мы завсегда радые.  А капитан ему и намекает,  мол, нельзя ли баночку меду?  Да как же нельзя-то?! Когда очень даже можно! Мол, приезжай в любой день и забирай. И ты, читатель, не должен удивляться, если скажу тебе, что Кургашев не заставил себя долго ждать.
     У него теперь работа такая. За убийцами, бандитами гоняться не надо,  да и опасное это дело, а вот одаивать таких, как Петр Фомин - и приятно, и прибыльно, и совсем даже не опасно стало: там медку  разжился,  там - маслица,  мясца-сальца. Вроде бы и не взятка совсем, а, глядишь, - жить легче.  В такое-то трудное время.  Все же,  и у милиционеров детишки бывают... А когда в избе большой нужды нету,  как-то меньше тревожит душу милицейскую сводка раскрываемости преступлений.

<...........................................>

_____________________________________________________________________________________________
п