.
.
ПОЛУДЕННЫЙ ЖАР
Жаркий день, вся дворня на покосе,
усадьба кажется брошенной, - во всей усадьбе только я и дурочка Глаша.
Она гостит у нас, теперь сидит под раскрытым окном людской, обращенной
задом к солнцу, темной, полной мух и оттого, что в ней пекли утром хлебы,
очень жаркой. Сидит и что-то говорит: часто сидит так до самого вечера
и все говорит, вслух думает. Я вышел из дому, - увидав меня, кличет к себе:
- Папаша, подика ко мне. Поди, не бойся.
Я вхожу в тень избы и сажусь под окном на
скамейку.
- Чего ж мне бояться, Глаша, я не боюсь.
Она с ласковым сожалением качает головой:
- У, дурак, дурак. Как же не бояться? Я глупая,
убогая, а спокон веку боюсь. Все думаю, все боюсь. Прежде лежала сколько
лет, а он меня в тележке возил...
- Кто возил?
- Оська возил, сирота, отрок Божий, первый
вор был на всех ярманках, потом, сказывали, в остроге в Задонске сидел.
Я, бывало, лежу, а он меня везет, по всем деревням впричет кричит, милостинку
на меня просит, а я лежу, я, мол, убогая, безногая. Мне не Бог ножки отнял,
я сама отлежала их, сама в тележку легла, а то кто ж бы мне дал, кто милостинку
сотворил? Никто бы не дал, дур и так на свете много, побирушек, папаша,
много, а народ, он жадный. Они все, мужики-то, жадные, всякому жалко с
копейкой расставаться, а корку хлебную, горбушку он ее блажей цыпленку
размочит, цыпленка своего напитает. Я и лежу, а он кричит, по полям, по
деревням меня везет, по ярманкам. По ярманкам хорошо бывает, народ гамит,
карусели летят, музыка, колокольчики, по церквам трезвон, не то что в поле,
там-то и есть самый страх и жар.
- Какой страх и жар?
- У, дурак, дурак. Какой же бывает жар? Полуденный
жар, в какой Еву полуденный бес искусил. А как бросил Оська меня возить
и тележку себе взял, я сама, папаша, стала просить, сама стала ходить,
меня теперь все знают, все почитают, на станцию приду, жандар честь отдает,
буфетчик чаем угощает. А по полям, по степям, нету там, папаша, живой души,
одни видения.
- Что ж тебе там видится?
Задумалась, стала говорить, глядя в даль:
- В церковь венчать привезли меня, папаша.
Жених высокий, лютый, а красивый, загляденье. Загляденье, до чего хорош!
Свечи зажгли, венцы на нас надели. Народ стоит, а никто ничего не говорит.
Боятся, папаша. Боятся. А на мне будто портки черные, пинжак черный, я
и рада, хорошая стою. Рада, веселая...
- Ну и что ж? Перевенчали вас, а потом?
Она очнулась от задумчивости:
- У, дурак! Нешто можно спрашивать? Он блуд
со мной сотворил, а у меня сердце зашлось, я аж петухом закричала от той
ужасти, проснулась и вся трясусь, плачу, рыдаю, а на меня ангелы крыльями
дуют со всех сторон, ничего не видать, темь, погреб, а я вижу, как они
белеются, вихрем вьются округ меня... У, дурак, дурак! - ласково и восторженно
сказала она грубым голосом и захохотала диким, блаженным хохотом. - А ты
говоришь: не бояться! Как же не бояться?
Успокоившись, опять заговорила задумчиво:
- Да, вот он Преподобный был, а как погибал!
Он святой был, Серафимом звали, ангелом, а сперва простой будильщик был.
Была там обитель в лесу, а он монахов будил: «Вставайте, вставайте, душу
не проспите!» По ночам их будил. Семь лет будил, послушанье нес, потом
дьяконом сделали. А то все будил: вставайте, мол, - бесы на вас по кельям
глядят, глазами горят, дыхают, кахают. А как дьяконом стал, еще пуще страсти
натерпелся. Выйдет, выйдет к народу, поднимет орарь, хочет возгласить,
ан нет, ничего не может закричать. Народ стоит, ничего нг видит, а он видит,
и то в жар его кинет, то в чистый мороз: то красный как кумач сделается,
то как снег белый. Да. Народ молчит и он молчит, только одно видит: по
всей церкви ангелы служат, по воздуху плывут, кадилами, дымом машут, грозой
сверкают, ризы белые, крылья белые... Я тогда у батюшки гостила, он все
это мне сказывал, по книжке читал. Как пьяный, так читать. Без умолку читал!
- У какого батюшки?
- У, как же не знаешь? У отца Федора, Успенье
Пресвятой Богородицы. Церковь Успенья Царицы Небесной. И Она, милый, тоже
померла! Померла, папаша! И у него сын помер, от чахотки погиб, отец пьяница
и он пьяница был. Вошли, а он на диване лежит, закатил глаза, за рубашку,
за грудь себе сгреб и только пену с губ пускает. Матушка вошла, поглядела
- дышит, мол, ай уж нет? Нет, папаша, ничего не дышит! Царство Небесное!
Заплакала, залилась, чего ж вы, кричит, в больницу не съездили! А батюшка
на пасеке был, рой пчелиный огребал, а он один в горнице лежал на этом
диване... Потом раздели всего, на пол стащили, пришли старухи с горячей
водой, с ведрами, стали его мыть, а он лежит, папаша, белый весь, как пшеничная
мука белый, голый. Потом рубашку на него крахмальную надели, на стол в
ней положили, совсем новая была. Потом стали нищим его добро раздавать,
мне его прежнюю подарили, с косым воротом, а я взяла да ночью в бурьян
бросила, он помер в ней, как же мне ее носить? А гроб шибко несли! Батюшка
спешит, кадилом взвивает, а сам плачет, рыдает: Коля мой, Коля, что ж ты
надо мной наделал! Как же я тебя своими руками хоронить буду? Лучше сана
лишусь, а сам не могу! А я, убогая, глупая, свое думаю, свое вспоминаю,
как меня хоронили.
- Как это тебя хоронили, Глаша? Что это ты
говоришь?
- Хоронили, милый, хоронили. Все архиреи собрались,
все священники. Везет меня Оська в степи, а тут рабочая пора вот-вот, все
косить пойдут, все ржи сухие, желтые, горячие - гляну, гляну, а им конца-краю
нету, желтые, аж глаза ломит, жар огнем душит, и нигде-то ни души живой,
ни голоса, будто все на свете смолкли, померли! Хлеб стоит, горит, грач,
и тот боком на дороге сидит, бельма завел, закатил, огнем во весь зоб дышит.
А я лежу, закрыла глаза и лежу, меня мухи, оводы едят, а он, Оська, как
пьяный идет, качается, босиком в пыли месит, нагнулся вперед, тащит меня,
вся спина, вся рубаха от мух черная, пьют его пот... Он бы давно ограбил,
убил меня в этой степи, в этот жар и зной, сам мне это говорил, со слюнями
смеялся, дурак, и никто бы на свете ничего не знал, не слыхал, она, эта
степь, до самого моря идет, да что ж он мог ограбить у меня! Один дерюжный
мешок с корками, с печеными яйцами, с медными копейками. Что с меня,
милый, взять? Я и задремала, только слышу, вдруг - идут и поют, идут на
нас в золотых, в черных и серебряных... Я глянула, а они прямо на
нас идут, хороните, поют, Рабу Божию во блаженном успении, машут на меня
горячим ладаном! Закричал тут Оська дурак не своим голосом и помчал во
весь дух куда глаза глядят - тем мы, папаша, и спаслись, тем только и спаслись,
милый. А то бы давно мои косточки в земле гнили!
1947 г.
<....................................>
_______________________________________________________________________________________
|