.
.
11
История одной бутылки
Ну чем же мне утешиться, опять ребятами?..
Так называлась пьеса, которую мы с ребятами написали сами и поставили на
выпускном вечере в 1949 году. - «История одной бутылки». Речь шла в пьесе
об обыкновенной бутылке из-под шампанского, и у этой бутылки, действительно,
была своя история.
Но сначала напомню, что выпуск 1949 года -
это и есть та самая Мосорда, о которой я уже говорила. Мосорда была, как
электричеством, заряжена постоянной готовностью к дружной и веселой игре.
Играли, как я уже рассказывала, во «встречу нового учителя», - на первом
и, с особенной лихостью, на втором уроке. Играли на вечерах, на экскурсиях,
на занятиях литературно-драматического кружка, в который входил, считайте,
весь класс. На зимних каникулах играли в завоевателей Ленинграда. После
вступительных институтских экзаменов мы, все вместе, пригласив девочек,
с которыми дружили, поехали на Оку, в село Каменку, повесили на избе, в
которой поселились, вывеску «Мосорда» и, работая понемногу в местном колхозе
и дружа с местными ребятами и девчатами, прожили, играючи, последние летние
дни.
Так что играть на выпускном вечере, сразу
по окончании школы, как говорится, бог велел.
В пьесе, которую мы, как я сказала, сочинили
сами и сами всем выпуском исполняли, каждый знал только тот эпизод, в котором
участвовал непосредственно; по знаку режиссера, вскакивал на сцену и, сыграв
самого себя, спрыгивал обратно в зал. Речь в пьесе, повторяю, шла о.бутылке.
В последний день учебы бутылка эта была спрятана в классе под половицей,
а в бутылке хранилась скрепленная тридцатью подписями клятва: через десять
лет, день в день, час в час, собраться на этом самом месте, кого и куда
бы не занесла судьба. Все, что было связано с этой бутылкой и с этой клятвой,
облечено было - а как же иначе! - строжайшей тайной.
Среди ребят был один, добряк и умница, фантазер
и мечтатель, Леня Рашкович; медленная, задумчивая улыбка сопровождала все,
что он говорил, даже, если он просто отвечал у доски, - выражала эта улыбка
только неизменную его симпатию к миру. Был это человек феноменальной, фантастической
душевной чистоты; он не только сам не умел кривить душой, но вообще не
понимал, как это на свете делается. Однажды стоял он темным вечером у телефона-автомата
на безлюдной улице, собираясь звонить; подбежал к нему какой-то парень,
попросил часы - минуты на три, не больше, - «провернуть одно дельце», -
Леня тут же отстегнул часы и отдал. А потом ждал. Три минуты ждал, десять,
полчаса, час... Когда он мне, с этой своей неизменной мягкой улыбкой, все
это рассказывал, я, помнится, не выдержала и заплакала: «Ты, Леня, сумасшедший,
да?». Я только тому удивлялась, как этот парень так вот, в темноте, сходу
понял, что такое наш Леня; не надо ни угрожать, ни пугать - достаточно
попросить по-хорошему.
Так вот - не знаю я всех подробностей, но
совершенно убеждена, что идея спрятать бутылку в классе, горячо, впрочем,
всеми подхваченная, принадлежала именно ему. И Леня, как инициатор, пошел
в кабинет к завучу за особенной такой, очень хорошей «гербовой» бумагой.
И тут в кабинете завуча началось. «Зачем тебе
бумага?» «Написать клятву». Врать Леня, как уже было сказано, не умел.
«Какую клятву?» «Секрет». Бедный Леня: врать не умеет, правды нельзя сказать
ни в коем случае!.. «Какую клятву?» «Ну, неважно это». «Что значит «неважно»?
И кому клятва?» «Никому. В бутылку...»
Короче говоря, часа через два вся школа дергалась.
Какая клятва, почему? Какая бутылка? Что произойдет с Москвой и ее окрестностями,
если десятый класс на все вопросы уклончиво отвечает: «Секрет». Того гляди,
разнесут школу!.. Пробовали звонить родителям - родители ничего не знают.
Подступились ко мне - я только смеюсь: «Не бойтесь, не разнесут школу».
Завуча Елену Николаевну мое поручительство почему-то вовсе не успокоило:
видимо, я у нее была не на самом лучшем счету.
А дела, между прочим, шли своим чередом: клятва
была написана - на той самой бумаге, которую Елена Николаевна, под прямым
и честным взглядом Лени, не могла, в конце концов, ему не дать, - в бутылку
сунута, бутылка, как и было намечено, тайком погребена - под половицей,
в родном классе, у родимой доски.
Пьеса, сыгранная на выпускном вечере, с того
и начиналась, что мы, вроде бы, раскрывали тайну. «Какая бутылка?» - спрашивали
мы. И тут же, через проекционный фонарь, демонстрировалось изображение
обыкновенной бутылки: вот такая. «Где эта бутылка спрятана?» - спрашивали
мы. И тут же отвечали: «Вот где», - а на экране - неровный крест. Лишь
посвященные знали, что крест этот - угол известной только им половицы.
Надо сказать, что это был период, когда Маклакова
от нас уже убрали, а Чич еще не пришел, - недолгий период междуцарствия
или, точнее, регентства: в школе добросовестно распоряжалась Елена Николаевна.
И за то, чтоб школу все-таки не разнесли, отвечала также она. Поэтому на
экран Елена Николаевна смотрела особенно внимательно и, единственная в
зале, не веселилась вовсе.
А дальше шла, собственно, пьеса. Как уже было
сказано, каждый из ребят играл в этой пьесе самого себя. Себя - через сорок
лет. Для пьесы мы взяли срок не десять лет, а сорок, - чтоб интересней.
Через сорок лет надо идти вскрывать бутылку, и каждому что-то мешает, -
текущие дела, будущая его специальность. Один, известный композитор, перекладывает
поданную ему мысль о бутылке на музыку и уже думать забыл, откуда к нему
пришла эта тема. Другой, крупный ученый, пытается по перемещению знаков
Зодиака установить, точно ли прошло сорок лет, и намертво забыл, что, собственно,
он должен в этот день делать.
Кончалась пьеса Юрой Кудояровым, которого
все почему-то называли Куфой. Как-то на занятиях кружка Куфа прочел стихи
Ольги Берггольц «Твоя молодость», - прочел так задушевно и сильно, что
не только у девочек, но и у мальчишек во время его чтения в глазах стояли
слезы. Куфу просили прочесть эти стихи сначала на одном вечере, потом на
другом, просили прочесть на выпускных экзаменах - для удовольствия принимавшей
экзамены комиссии, потом - по моему, - после экзаменов. Вот и через сорок
лет Куфе именно это помешало, - то, что ему надо было ехать в какой-то
клуб читать в 2001 раз стихи «Твоя молодость». Куфу выводили под руки,
он был неправдоподобно дряхл, читал, перевирая слова и то и дело идиотически
замолкая («Вода!.. Водичка...»). У Куфы отваливалась то нога, то рука (как
он это делал - ума не приложу); потом он вовсе развалился, его подхватили
и унесли под стоны и рыдания всего зала. Потом вышел серьезный Витька Баклашов
в дворницком фартуке, деловито замел насыпавшийся из Куфы песок и задернул
занавес - на занавесе было написано: «Конец».
Вечер получился очень веселый. Дело одной
пьесой не ограничивалось. «Истории одной бутылки» предшествовало «Кучемутие»,
то есть, масса разрозненных и очень смешных номеров. У этого слова - «Кучемутие»
- тоже была своя история и тоже, между прочим, связанная с Леней. Это он
однажды с большим чувством писал очередное сочинение и чего-чего там ни
написал - и «под дырявым зонтиком декаданса» (уж и не помню, что там было,
под этим «дырявым зонтиком»), и «декаденты развели кучи мути» (уж не помню,
по какому поводу они их развели)... Все это я, не выдержав, довела до сведения
хохочущей общественности. «Дырявый зонтик декаданса» кое-как забылся, а
вот «Кучи мути» (иногда - «Кучемутие») были прочно взяты на вооружение
- для обозначения всякой пестроты и нелепицы. Так вот откуда взялся этот
научный заголовок «Кучемутие». Дескать, что хочу в данный момент, то и
ворочу, - с тем меня и возьмите...
Так вот - было на вечере «Кучемутие», была
пьеса, была прогулка по Москве, закончившаяся на Воробьевых горах, а раз
так - Воробьевы горы! - была и прогулка на лодках ранним, разгорающимся
над Москвою утром.
Все это прекрасно, конечно, но я вовсе не
об этом хотела рассказать. Хотела рассказать я о том, что было через десять
лет, в день и час, означенный в клятве.
Можно ли было сомневаться, что подобный класс
соберется весь? Он и собрался весь, несмотря на десять промелькнувших лет,
- весь до единого человека: семейные, солидные люди, несколько кандидатов
наук с докторскими диссертациями на подходе, многообещающий дипломат, только
что вернувшийся из Америки, и так далее, и так далее. Говорю это не грошового
престижа ради, а только потому, что это важно для рассказа. Не было одного
Острерова: с китобойной флотилией «Слава» он в это время находился в другом
полушарии; прислал радиограмму.
К директору школы была заранее направлена
делегация:
предупредить, что в такой-то день и час в школе соберутся бывшие ее
выпускники. Люди взрослые и ответственные, мы понимали, что для школы это
важно - верность юношеской дружбе! - мало ли как школа захочет отметить
вместе с нами этот знаменательный день! На трибуну мы не рвались, но кое-что
порассказать ученикам, конечно, могли.
Я ведь это все к чему веду: в тот день и час,
о котором мы предупредили, школа оказалась запертой на все замки!.. Уборщица
через замочную скважину сообщила, что директор распорядился никого из этих
проходимцев(он именно так счастливо выразился - «проходимцев», мы несколько
раз переспросили), - никого из этих проходимцев в школу - не пропускать.
Директором школы был в ту пору уже не Чич
(даже Чич, мне думается, такого бы себе не позволил), а некто Филамофитский.
Скудела наша школа! Никогда я этого Филамофитского не видала, а только
- другого слова не подберу, - дурак унылый!.. Клейма негде ставить - дурень!..
Нам, впрочем сразу стало как-то не до него:
не хочешь добром, черт с тобой, а нам нашу бутылку, не греши, отдай! Кандидаты
и дипломаты, солидные мужи и почтенные отцы семейства, - все они вмиг преобразились,
в глазах их появился тот самый блеск предприимчивости и азарта, что так
пугал в свое время бедную Елену Николаевну. И вот уже часть «проходимцев»,
развесив по забору респектабельные свои пиджаки и сияющие кителя, скрылась
в недрах школьной котельной, другие с дикарскими воплями начали восхождение
по пожарной лестнице, а дальше кирпичным карнизом, на высоте четвертого
этажа, к окнам бывшего десятого класса. Все это было так неожиданно и лихо,
так воскресило вдруг лучшие традиции Мосорды, - я, сидя на торопливо подоткнутом
под меня чемодане, получала от этого всего удовольствие живейшее.
А потом передо мной возникла девица лет восьми:
- Вы Любовь Рафаиловна?
- Да.
- Любовь Рафаиловна, уведите их всех, пожалуйста,
а то там в милицию звонят...
- А ты - чья? - Я - тетидусина.
Тетя Дуся - это серьезно. Это школьная сторожиха
и наш друг. Так сказать, дружественный лазутчик из осажденной крепости.
И мы ушли. Шли по Малой Лубянке, и за моей
спиной я слышала примерно такие разговоры:
- Взламывать надо было, я же вам говорил...
- Топором нельзя, пустое дело топором, надо
бы ломом...
Вы все-таки помните, читатель, ни на одну
минуту не забывайте, где именно находилась двести семьдесят шестая:
в непосредственной близости от знаменитых, полированным гранитом
облицованных стен. Да и на любой улице, в любом районе Москвы, да и не
только Москвы, это произвело бы определенное впечатление: тридцать здоровых
мужиков, торопливо куда-то идущих и ведущих между собой на
ходу озабоченный такой разговор:
- Топором нельзя, надо ломом...
Тридцать Раскольниковых, заключивших союз
для убийства старухи-процентщицы. Страсти господни.
- Может, замолчите? - мирно предлагала я.
Между тем, мы были уже не в мертвом пространстве,
а в самом мертвом из мертвых пространств. Кое-кто, увлеченный разговором,
даже привалился небрежно к тем самым сверкающим стенам.
- Может, хоть к «Гастроному» перейдем? - продолжала
взывать я. - Ребята, пошли, а?
Кое-как перешли на противоположную сторону
улицы, к «Гастроному № 40». Направление мыслей несколько изменилось: а
зачем нам, собственно, «Гастроном»? Решено было ехать в ресторан, - в самом
деле, не отдавать же вечер в распыл в угоду товарищу Филамофитскому.
Поехали в ресторан. Все гало как обычно, если
не считать, что один из наших ребят был в этом ресторане оркестрантом-ударником,
поэтому и кабинет был отдельный, и обслуживание с улыбкой. Про застольные
беседы и говорить не приходится: словно не было десяти лет! И, может быть,
именно потому были мы, в общем-то трезвые, - это важно. Важно! Потому что,
когда мы все в полдвенадцатого ночи вывалились на улицу, покорная ваша
слуга очень ответственно и очень трезво сказала:
- Ребята, а теперь - за бутылкой...
И мы поехали за бутылкой. Не все. Наиболее
благоразумные из нас, пристально взглянув на часы, отстали.
На улице Мархлевского, да и на школьном дворе,
выходящем на Малую Лубянку, было по-полуночному темно и тихо. Котельную
мы на этот раз исключили: слишком темно. Сосредоточились на коммуникациях
внешних.
И все было бы хорошо, все было бы благополучно,
достали бы мы ту бутылку, - если бы вдруг на кирпичном карнизе не обнаружился
тот единственный человек, которому, по нетвердому его состоянию, не только
на карнизе, но и вообще среди нас быть в это время не следовало.
И тут мы, испугавшись за него, бросили всякие
попечения о бутылке и принялись им руководить:
- Кирилл, ножку - вон на тот приступочек!
Правой рукой держись за скобу. Не торопись, думай: где у тебя правая рука?..
Шум мы подняли, конечно, страшный: шутка ли,
человека спасаем! На шум вышла все та же тетя Дуся:
- Ребята, милые, уволят меня из-за вас...
Что мы на это отвечали? «Тетя Дуся, все!..»
Так и ответили: «Все, тетя Дуся...» Кое-как сняли Кирилла, наподдали ему
как следует, расцеловали тетю Дусю и, извинившись перед нею, смирненько
удалились. Как в песне поется: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд...»
Впрочем, бронепоезд стоял на запасном пути,
как выяснилось, вовсе не у нас. Вы думаете, на этом история кончилась?
Как бы не так. Через несколько дней в «Литературную газету», в Секретариат
Союза писателей и в партком Союза писателей пришло одно и то же, под копирку
написанное письмо, - о том, что член Союза писателей Кабо хулиганит и не
дает спокойно работать честным учителям. Так и было написано, черным по
белому, про «честных учителей», которым не дают работать, и про то, что
Кабо «хулиганит». Под этим то ли заявлением, то ли жалобой стояли подписи
директора школы и нескольких честных учителей, которых я, как и Филамофитского,
никогда в глаза не видала.
И тут, чтоб всем все было до конца понятно,
я вынуждена кое-что пояснить.
Года за два до того, как надо было идти и
доставать бутылку, мне посчастливилось все в том же «Новом мире» опубликовать
очень нашумевшую в свое время повесть. Писалось там о засилии в нашей школе
- да и только ли в ней! - формализма, бюрократии во многих ее разновидностях,
людей, сознательно подменяющих любое дело и в том числе воспитание позорной,
пустой говорильней, говорильней, воспитать не способной никого, способной
лишь развратить до мозга костей.
Повесть попадала, видимо, не в бровь, а в
глаз, сначала ее хвалили в печати, потом, по команде сверху, начали дружно
ругать; автора же каждый день, без преувеличения, приглашали то на одно
обсуждение, то на другое - в институты, школы, Дома учителя, клубы. Каждое
такое обсуждение довольно быстро превращалось в открытую драку: все, что
было в каждом конкретном месте живого и здорового, поднималось против совершенно
конкретного в каждом данном месте, персонифицированного зла. Как в старину
ходили: слобода на слободу, стенка на стенку... И я, отчетливо понимая,
что дело не во мне и не в моей повести, а просто так уж мне пофартило,
попала в десяточку, шла на эти обсуждения неукоснительно, засучивала рукава
и, пользуясь правом обсуждаемого автора, и принимала, и, главное, сама
наносила чувствительные удары. Славное было времечко, сама себе завидую,
как вспомню, - славное!.. И сколько бы ни Повторялось сверху распоряжений
предать анафеме и автора, и повесть, милые учителя все равно приходили
на помощь, и мы, все вместе, скопом, торжествовали одну победу за другой,
- противник же наш, разбитый и деморализованный, мстительно отругиваясь,
бесславно удалялся в свои уединенные, высокие кабинеты.
Так вот, не только два с лишним года спустя,
но и гораздо позже, мне довелось убеждаться, что вся эта сволочь от просвещения
не забыла мне этого и не простила. И незнакомому мне лично директору школы
Филамофитскому я что-то вроде именного, персонального подарка сделала:
дескать, та самая Кабо, автор той самой повести, - ага, вот оно! - хулиганит
и не дает спокойно работать честным учителям!..
В общем, шутки шутками, бутылка бутылкой,
а серьезным людям из Союза писателей пришлось, оставив другие дела, заниматься
всем этим вздором. Ничего не поделаешь: сигнал! Меня-то бывшие мои ребята
на пушечный выстрел ко всему этому не подпускали. Вызвали меня, так сказать,
к финалу, - на заседание бюро секции прозы, - оповестить о результатах
проведенной по сигналу работы. В бюро, посмеиваясь, интересовались главным:
а как все-таки мы собираемся эту бутылку достать? Живые люди!..
Чтоб сразу покончить с этим вопросом, скажу,
что бутылку мы достали, в конце концов. То есть не мы, а школьный слесарь
Николай. Приехали в отпуск из северных широт двое мосординцев в сияющих
пуговицах и решили показать москвичам-растяпам, что такое по сравнению
с ними славный морской флот. Все было проще простого: выменяли у Николая
бесполезную, с его точки зрения, бутылку на очень даже полезную. Ну, и,
конечно, морская команда: свистать всех наверх! И, конечно, опять детский
писк на лужайке, и да здравствуют наши неунывающие, наши догадливые военно-морские
силы!..
<......................>
_______________________________________________________________________________________
|