.
Вадим Климовский
 Один час из жизни Павла Павловича Павлова
или откровенно говоря черт знает что
(роман)

- продолжение третье -

     К тому времени, хотя прошел всего лишь месяц (приблизительно), как появился Василий Васильевич в учреждении, взаимоотношения его, Василия Васильевича, с сослуживцами, непонятно отчего и почему, сложились такими, что выходку его с карандашами и ручками восприняли все не то чтобы с большим энтузиазмом или одобрением, но, во всяком случае, в достаточной степени снисходительно и без явных признаков недовольства или, тем паче, протеста. И впредь Василий Васильевич, с одной стороны, не препятствовал организации такого рода остроумных розыгрышей (правда, сам перестал в них участвовать), с другой стороны, однако, неизменно, в самый интересный момент - то есть уже в присутствии Павла Павловича - вмешивался таким же беззастенчивым и бестактным образом, как это произошло в первый раз - с ручками и карандашами - и таким же, примерно, беспардонным способом мгновенно улаживал, как он выражался, очередное недоразумение. Так, например, ни разу не позволил более Василий Васильевич, чтобы развалился под Павлом Павловичем тайно подсунутый сослуживцами-весельчаками сломанный стул: подменял он его (стул) в последний момент на один из целых, безапелляционно приглашая кого-либо из близсидящих весельчаков уступить свой стул Павлу Павловичу. (И это на глазах у самого пылающего от стыда Павла Павловича!) Надо сказать, сослуживцы не только не перестали относиться к наглым выходкам Василия Васильевича вполне терпимо и снисходительно, а (так, по крайней мере, казалось Павлу Павловичу) находили в них, в этих выходках, некий дополнительный развлекательный момент.
     И тем не менее, и все же, и однако - вопреки всяческой логике, согласно которой сослуживцы должны были попросту привыкнуть к наглым и бестактным выходкам Василия Васильевича и, не обращая на них внимания, изобретать новые и новые остроумные розыгрыши - но все же, тем не менее, и однако розыгрыши эти и шутки, неизменным героем которых являлся, разумеется, молчаливый Павел Павлович, стали затухать, а в последнее время прекратились вовсе. Но тут следует добавить: прекратились к досаде и неудовольствию Павла Павловича. Невдомек было Василию Васильевичу - личности, безусловно, яркой и талантливой - что Павел Павлович, которого поначалу действительно огорчали и даже больно ранили остроумные проделки сослуживцев, довольно скоро перестал на них (на проделки) обижаться, и даже находил в них (в проделках) собственный интерес, относясь к ним как к стихийным бедствиям, коим он, Павел Павлович, призван героически противостоять. Вынужденный беспрерывно предугадывать и разгадывать подстерегающие его новые и новые (или даже повторяющиеся старые) каверзы и изыскивать против них предохранительные, обезвреживающие меры, Павел Павлович находился в связи с этим в постоянном творческом напряжении, и возникало в его душе даже ощущение некоторого азарта (будто бы крутилось в глубине его, Павла Павловича, естества, не в голове даже, а где-то в районе пупка нечто вроде: ах, вы так? - а я вот этак!), и жизнь Павла Павловича в результате негласных состязаний с сослуживцами текла наполненно - и потому не мог он не быть благодарным (в глубине души) своим сослуживцам: за то, что не позволяли они закиснуть и окончательно увянуть его душе. И когда впервые, бесцеремонно вмешавшись, во мгновение ока вернул Василий Васильевич на место растасканные с его, Павла Павловича, стола тонко отточенные карандаши и свежезаправленные ручки, Павел Павлович был в высочайшей степени шокирован бестактностью Василия Васильевича - по крайней мере, в неизмеримо большей степени, нежели сослуживцы. Провалиться сквозь пол в нижний этаж хотелось Павлу Павловичу от стыда за беспардонного Василия Васильевича, да и за себя, конечно, тоже, потому что непривычной и тягостной оказалась для Павла Павловича резко и непомерно возросшая доза всеобщего внимания к его малозначительной персоне в момент, когда Василий Васильевич возвращал карандаши и ручки на его, Павла Павловича, стол. Усугубляло переживания Павла Павловича в подобные моменты ощущение полной своей парализованности и безнадежной неспособности противостоять Василию Васильевичу - его сокрушающей доброжелательности и простодушной нахрапистости, с какими тот взялся нарушать устоявшиеся и отстоявшиеся традиции во взаимоотношениях Павла Павловича с сослуживцами. И всякий раз, как Василий Васильевич весело и бестактно вмешивался, выступая непрошеным защитником Павла Павловича, он, Павел Павлович, лишь застывал, склонившись над своим столом - сидя или стоя, в зависимости от конкретной ситуации и наличия стула - чувствуя, как жарко пылают щеки и шея, будто повысилась в помещении температура до сорока градусов, и стараясь изо всех сил (больше, чем когда бы то ни было прежде) произвести впечатление, будто он, Павел Павлович, не видит и не слышит того, что происходит вокруг него и в связи с ним. Умеренную наполненность жизни Павла Павловича сменили явные излишки неуютного беспокойства, когда каждую минуту приходилось ему ожидать, что снова и снова окажется выставленным, будто голым, на всеобщее позорное обозрение.
     Но когда остроумные шутки сослуживцев, неизменно и бестактно пресекаемые и разоблачаемые Василием Васильевичем, постепенно вырождаясь, сошли на нет и вовсе прекратились, Павел Павлович - к собственному своему удивлению - вместо радости и облегчения испытал, как уже было сказано, лишь досаду и неудовольствие. Причина, не в последнюю очередь, заключалась в том, что, если раньше - до появления Василия Васильевича - как бы там ни было, ощущал Павел Павлович со стороны сослуживцев определенное и почти постоянное внимание (пусть и в не совсем идеальных проявлениях), и в силу этого не покидало Павла Павловича сознание физического и морального присутствия на своем стуле, за своим столом, вследствие чего чувствовал себя Павел Павлович, так сказать, вполне реальным членом коллектива, то теперь настолько абсолютно сняли с него, Павла Павловича, сослуживцы свое внимание, настолько, словно бы, перестал он для них существовать, что и у самого Павла Павловича все чаще возникало по приходе на службу сомнение: а существует ли он, Павел Павлович Павлов, действительно? Или, может быть, придя на службу в отдел и едва прикоснувшись к столу локтями, а к стулу - задом, каким-то образом превращается он, заодно со столом и стулом, в невидимку? Порой даже казалось Павлу Павловичу, что и в самом деле становится он день ото дня прозрачней и невесомей. Неудивительно поэтому, что в результате испытывал Павел Павлович к Василию Васильевичу нечто вроде неприязненной боязни (или, быть может, боязненной неприязни): никак нельзя было наперед угадать, чего еще можно ждать от этого неугомонного и бестактного молодого человека. Неудивительно и то, что, получив (с год назад) от Василия Васильевича приглашение на новоселье (что для Павла Павловича явилось невероятной и, с его точки зрения, самой большой бестактностью, какую позволил себе Василий Васильевич по отношению к нему, Павлу Павловичу, и одновременно по отношению ко всем сослуживцам, ибо очень-очень давно уже ни один из них никогда и ни по какому поводу Павла Павловича к себе не приглашал, хотя теми или иными группками собирались они время от времени у кого-нибудь на дому отметить именины, либо обмыть новый гарнитур, либо, в конце концов, просто так, по случаю раздобытой партии пива или, еще того интересней, нескольких бутылочек беленькой, а иной раз, до недавнего времени, дружным коллективом оставались сослуживцы после работы в отделе, предварительно скинувшись по рублю или по два, но, опять-таки, конечно же, без участия Павла Павловича, хотя переговоры по всем этим заманчивым поводам и сбор денег происходили обычно самым недвусмысленным образом в его, Павла Павловича, присутствии) - словом, неудивительно, что Павел Павлович не только не воспользовался приглашением Василия Васильевича, но еще и постарался поскорее затерять врученную Василием Васильевичем ему, Павлу Павловичу, на глазах у остолбенело ухмыляющихся сослуживцев бумажку с адресом и телефоном счастливо - после недолгого (всего-то пять лет) ожидания - полученной Василием Васильевичем квартиры. 
     Удивительным показалось самому Павлу Павловичу другое - а именно то, что сейчас, в сложный момент своей жизни, вспомнил он о Василии Васильевиче и даже пожалел несколько, что затерял - можно сказать, сознательно - бумажку с его, Василия Васильевича, телефоном. Впрочем, это свидетельствовало об известной объективности Павла Павловича, ибо, при всей боязненной неприязни к Василию Васильевичу, не мог Павел Павлович не отдавать должное присущей тому яркой самобытности характера, а также незаурядному его уму и таланту. Вероятно, в силу этой самой объективности, по привычке повторив мысленно упрек, который частенько произносил (опять-таки, разумеется, мысленно) в адрес Василия Васильевича - «Ну, что за человек, право - все-то ему нужно, всюду ему надо сунуться!» - и взглянув при этом на свою постель, где тихо спал незнакомец, признал Павел Павлович впервые (безо всякой, конечно, связи со спящим незнакомцем) то, в чем никогда не желал себе признаться: ведь когда-то сам Павел Павлович походил чем-то на Василия Васильевича, и тогда (давно это было) самому Павлу Павловичу все было нужно и всюду надо было соваться. Естественно, Павлу Павловичу не казалось, что он является копией Василия Васильевича, или, наоборот, Василий Васильевич является его, Павла Павловича, копией. Все у Павла Павловича - в те первые десять лет службы - спорилось и получалось, все у него в руках, что называется, горело (в самом лучшем смысле этого слова), и сам Павел Павлович весьма успешно горел и за служебным столом, и на служебных совещаниях, и на производственных собраниях, - именно в этом обнаруживалось (в общем-то, без труда) безусловное сходство между молодым Павлом Павловичем в прошлом и молодым Василием Васильевичем в настоящем. И так же, как нынче не могли вокруг (и сверху) не обратить внимания на кипучую энергию Василия Васильевича, в свое время заметили, конечно (и вокруг, и сверху), незаурядные, прямо скажем, способности Павла Павловича как специалиста, как оратора и как организатора. Но, в отличие от Василия Васильевича, характером Павел Павлович обладал, тем не менее, покладистым и легко позволял избирать себя членом всяческих общественных комиссий и комитетов, а в последние годы того яркого в биографии Павла Павловича десятилетия - и назначать себя исполняющим обязанности немногочисленных, надо сказать, в их учреждении должностей. Правда, дальше И. О. (или ВРИО) дело у Павла Павловича как-то не заходило - по причинам, оставшимся Павлу Павловичу неизвестными, но скорее всего (так был склонен считать Павел Павлович, если он вообще склонен был тогда разбираться в причинах и занимать ими свои мысли, занятые в ту пору вещами более, как ему, Павлу Павловичу, казалось, интересными) скорее всего, просто потому, что утверждать его в этих должностях не успевали, поскольку появлялась новая вакансия, и Павел Павлович незамедлительно принимал на себя исполнение обязанностей в новой должности (как правило, признаться, более высокой), а в прежнюю должность, Павлом Павловичем оставляемую, вступал кто-нибудь из его сослуживцев, а чаще - вновь появившийся в их учреждении служащий, должно быть, специально подысканный для этой цели, потому что преемник Павла Павловича, так сказать, со стороны очень быстро оказывался надлежащим образом в должности утвержденным, - впрочем, незамедлительно утвержденным оказывался и сослуживец (ничем до того момента не примечательный), избранный из числа прежних. Объяснялось такое странное, на первый взгляд, обстоятельство, вероятно, тем (так, по крайней мере полагали вокруг и, должно быть, наверху, а может быть, догадывался о том и сам Павел Павлович), что никто из прежних сослуживцев (равно как и из вновь специально приглашенных и выписанных из других городов) ни в какое сравнение не шел с Павлом Павловичем по его, Павла Павловича, совершенно очевидной и бессомнительной перспективности, из чего напрашивался сам собой вывод, что Павлу Павловичу уготовлена свыше особая роль в их учреждении. И действительно, пребывая перманентно ВРИО на различных, в общем-то, как уже отмечалось, немногочисленных в их учреждении должностях и неуклонно поднимаясь по не очень крутым ступенькам служебной лестницы (можно даже сказать - по весьма пологому служебному пандусу), незаметно прошел Павел Павлович путь от ВРИО ведущего группы до ВРИО начальника отдела, то есть приблизился вплотную к той обитой красным дерматином двери, за которой нынче склонялся изо дня в день над обширным столом, заваленным множеством папок и бумаг, сам Николай Николаевич.
     И уже вызываем был Павел Павлович в некий просторный и высокий (с высоким потолком) кабинет - вне их учреждения - для предварительного знакомства и непринужденного собеседования с соответствующим высоким (высокого ранга) лицом. Уже заполнял Павел Павлович в различные верховные инстанции соответствующие пространные анкеты (так что подумалось ему даже, что на этот раз не о ВРИО пойдет речь). Уже набрасывал Павел Павлович (по собственной, надо отметить, инициативе, которая била из Павла Павловича в ту пору необычайно щедрым фонтаном, в связи с чем кое-кто из злоязычных скептиков поговаривал после, что она-то, инициатива, и погубила Павла Павловича) набрасывал на листочках смелые мысли - стремясь к формулировкам кратким и четким - о коренной реорганизации всего учреждения сверху донизу (точнее - снизу доверху), с тем чтобы представить их - то есть эти смелые мысли - на рассмотрение в высоком просторном кабинете, куда предстояло ему, Павлу Павловичу, через пару недель после первой беседы явиться на вторую - решающую и итоговую. Однако и при самом скрупулезном исследовании не удалось бы никому обнаружить при этом у Павла Павловича и тени намерения удивить, поразить соответствующее лицо и (тем более) повлиять на решение вопроса о предстоящем новом своем - весьма и весьма ответственном - назначении. Просто-напросто решил тогда Павел Павлович воспользоваться удобным, как он полагал, случаем, чтобы выложить на соответствующем уровне, перед соответствующим лицом мысли, которые давно накапливались в его, Павла Павловича, голове, бродя и требуя выхода для действенного своего воплощения. Да и не сам, не в келейном одиночестве, разумеется, вынашивал Павел Павлович свои дерзкие прожекты, которые намеревался представить в высоком просторном кабинете, - а всего лишь слушая чудесные рассказы по радио и читая восторженные репортажи в периодической печати о проводимых кое-где необыкновенных экспериментах, попытался Павел Павлович, так сказать, подытожить и обобщить идеи, которые, казалось, носились в воздухе (вследствие чего, как справедливо отмечалось тогда кое-кем, воздух становился излишне озонистым, и в атмосфере, нормально загрязненной промышленными испражнениями, у некоторых начинала кружиться голова и возникало легкое - но все же небезопасное для общества - опьянение), попытался свести их (идеи) в единую более или менее стройную систему применительно к конкретному своему учреждению, что, как верилось Павлу Павловичу, обещало принести немалую экономическую выгоду и кое-какую моральную пользу как учреждению в целом, так и каждому сослуживцу в отдельности - в первую очередь, естественно, тем из них, кто оставался (в случае осуществления прожектов) в стенах учреждения. Впрочем, и тем, кто в этом случае оказывался вне стен учреждения (а таких, как полагал Павел Павлович, должно было набраться не менее - а то и более - половины), реорганизация, намеченная в смелых мыслях Павла Павловича, также обещала, по его предположению, принести и экономическую выгоду, и моральную пользу, поскольку и вне стен учреждения продолжали бы они являться полноправными членами общества - а ведь именно во имя экономической выгоды и моральной пользы всего общества, собственно говоря, и задумывалась в первую-то очередь Павлом Павловичем смелая реорганизация родного учреждения: для этого оставалось бы только (всего-навсего) распространить ее широко и повсеместно.
     Но пока готовился Павел Павлович к решающей беседе в высоком и просторном кабинете, набрасывая на листочках смелые мысли о реорганизации учреждения, что-то где-то неуловимо повернулось, неслышно щелкнуло, незримо прохудилось, и с нарастающим ускорением начал меняться сам воздух вокруг Павла Павловича (и шире - вокруг учреждения) - тот самый воздух, откуда, собственно, и черпал Павел Павлович свои смелые мысли, - и вредные для здоровья опасно пьянящие излишки озона неукоснительно стали вдруг вытесняться невесть откуда засочившимся углекислым газом, запасы которого оказались неисчерпаемы, - и с ним-то и пришло спасение, так как к этому времени свершилось в новейшей медицине открытие, согласно которому наличие в организме углекислого газа есть непременное условие физического (а заодно и морального) здоровья человека и, следовательно, общества в целом. Нельзя сказать, чтобы вовсе не ощущал и не замечал Павел Павлович неуловимых, но вместе с тем весьма явственных перемен вокруг (да и около), как не мог он, к примеру, не заметить, что две недели от первого непринужденного собеседования в высоком просторном кабинете до предстоящей там же второй - решающей - беседы растянулись сперва в месяц, а потом и в два (тогда как кресло перед обширным столом за дверью, обитой красным дерматином, продолжало пустовать), но, тем не менее, не вдаваясь в собственные ощущения и игнорируя новые наблюдения, подгоняемый благородными намерениями и влекомый безрассудной инерцией, снова попав, наконец, в высокий просторный кабинет, не мешкая, разложил Павел Павлович на необъятном полированном столе перед соответствующим лицом свои листочки со смелыми мыслями. Не остановило целеустремленного Павла Павловича и то странное обстоятельство, что само соответствующее лицо оказалось новым - вовсе не тем, которое в прошлое посещение Павлом Павловичем высокого и просторного кабинета вело с ним, с Павлом Павловичем, ознакомительную непринужденную беседу. Правда, на какое-то мгновение неожиданное это обстоятельство несколько смутило Павла Павловича, и он подумал было, что сегодня лишь заново повторится ознакомительная беседа (в конце концов, это не показалось бы Павлу Павловичу таким уж неестественным), но быстро обнаружил, что таковая вовсе не входит в планы нового соответствующего лица, отчего и успокоился совершенно (и совершенно, как вскоре выяснилось, напрасно), всецело отдавшись неукротимому внутреннему порыву: ведь не было, в самом деле, у Павла Павловича никаких оснований считать, что новое соответствующее лицо окажется менее соответствующим, нежели прежнее.
     Не придал вначале Павел Павлович особого значения и тому, что в высоком просторном кабинете, кроме хозяина - то есть нового соответствующего лица - находилось еще одно лицо, совершенно Павлу Павловичу неизвестное и, можно сказать, не совсем ясное. Неизвестное лицо это сидело боком у окна и отсутствующе глядело сквозь до радужного глянца вымытые стекла то ли на редких, снующих по пустынной площади прохожих, то ли на простирающиеся над крышами бескрайние воздушные просторы. Однако несколько позже, слушая строгий, в меру повышенный голос нового соответствующего лица, ощущал Павел Павлович нарастающее беспокойство и холод под ложечкой при каждом своем взгляде на неподвижную спину в сером штатском пиджаке у окна, и почему-то, чем дальше говорило соответствующее лицо и чем выше (оставаясь, однако, в рамках умеренного) поднимался его строгий голос, тем чаще обращался невольно взгляд Павла Павловича к неизвестному, сидящему боком у окна лицу, из которого, по правде говоря, удавалось Павлу Павловичу разглядеть одно лишь правое ухо да аккуратно подстриженный затылок над загорелой крепкой шеей, оттененной белоснежной кромкой воротничка. (Ну совсем почти как у спящего на тахте таинственного незнакомца! - с удивлением отметил вдруг Павел Павлович, прервав на секунду ход своих размышлений.) И вот уже строгий голос соответствующего лица вознесся под верхнюю планку рамки, и уже вовсе не отрывал взгляда Павел Павлович от неподвижной спины неизвестного лица, уже, не оттаивая, нарастала непрерывно под ложечкой у Павла Павловича холодная ледышка, превращаясь постепенно в тяжелую ледяную глыбу и вызывая легкое поташнивание, - но не столько от строгого повышенного (на грани умеренного) голоса (это и потом ясно сознавал Павел Павлович), и даже не столько от хорошо известных Павлу Павловичу словосочетаний, довольно густо оснащавших отечески назидательную речь соответствующего лица (как то: на чью мельницу, волюнтаризм, протаскивание чуждого, кому это выгодно и тому подобное), что, конечно же, и само по себе достаточно леденило внезапно и глубоко деморализованную душу Павла Павловича, - а главным образом оцепенел и заледенел Павел Павлович - не пытаясь даже предпринимать какие-либо защитительные, объяснительные или оправдательные попытки - непрерывно созерцая неподвижную спину и крепкий затылок неизвестного лица, которое на протяжении доброго получаса - пока соответствующее лицо, выйдя из-за стола и разгоряченно расхаживая по просторному кабинету, по-родительски строго наставляло Павла Павловича - так и не шелохнулось ни разу и ни разу даже не глянуло в сторону Павла Павловича: именно такое странное отсутствующее присутствие неизвестного лица почему-то и произвело на Павла Павловича наисильнейшее, с глубокими последствиями, впечатление. Когда же соответствующее лицо, поставив жирную точку, вернулось за свой сверкающий полированный письменный стол, оставив застывшего Павла Павловича за другим необъятным, не менее сверкающим столом, перед разложенными на нем листочками с запечатленными смелыми его, Павла Павловича, мыслями, и когда с усилием оторвал, наконец, Павел Павлович свой взгляд от неподвижной спины в штатском и обратил его на эти самые злосчастные листочки, протянув малопослушную руку, с целью собрать и вложить их обратно в картонную папочку и откланяться, с немалым изумлением обнаружил он, что на листочках прочно покоится уже другая, явно не его, Павла Павловича, рука - чисто вымытая, покрытая золотистым пушком, оттеняемым белоснежной манжетой из-под серого рукава, розовая рука с желтыми, коротко остриженными ногтями на несколько толстоватых, но, по-видимому, гибких и цепких пальцах. Недоумевая, каким же это волшебным образом отделилась рука в сером рукаве от туловища неизвестного лица (ведь всего лишь мгновенье назад видел Павел Павлович его неподвижную спину в сером пиджаке у окна, а в том, что рука с цепкими пальцами и коротко остриженными ногтями принадлежала именно неизвестному лицу, не испытывал Павел Павлович ни малейшего сомнения, ибо другое - соответствующее - лицо продолжал видеть он уголком глаза целиком - с руками - восседающим за своим столом неподалеку), и от изумления выйдя на секунду из оцепенения, вскинул Павел Павлович глаза - и, естественно, увидел неизвестное лицо стоящим совсем близко по другую сторону стола, за которым сидел, сгорбившись, Павел Павлович, причем изумленный его, Павла Павловича, взгляд наткнулся прямиком на безмятежно-ласковый взор васильковых немигающих глаз. В следующий же кратчайший отрезок времени, как и следовало ожидать, неизвестное лицо, продолжая неотрывно и не мигая смотреть на Павла Павловича, аккуратнейшим образом собрало со стола листочки со смелыми прожектами Павла Павловича и бережно упрятало их в невесть откуда взявшуюся серую кожаную папку. Вот в эту-то минуту и распространился ледяной холод из-под ложечки по всему телу Павла Павловича, и по сию пору окончательно закрепилось охватившее Павла Павловича странное оцепенение, и стал он жить немногословно, уравновешенно и даже, можно сказать, в несколько замедленном темпо-ритме. Так что не только сослуживцы на другой день увидели рядом с собой совершенно нового, тихого Павла Павловича, но и Александра Александровна еще накануне вечером, вернувшись со службы, не узнала своего супруга, то есть Павла Павловича, в вяловато-заторможенном полусонном гражданине, из которого с трудом удавалось ей отныне вытянуть слово. Просто глазам своим не могла поверить Александра Александровна, глядя в тот вечер (да и после) на Павла Павловича, не могла уразуметь, что этот тюфяк

(как мгновенно мысленно окрестила Павла Павловича - а вскоре стала называть и вслух - острая на словцо Александра Александровна), что эта амеба - тот самый искрометный живчик, легко берущий подъемы и потому неуклонно на ее глазах двигающийся в гору, тот самый, не слишком, быть может, красивый, но зато несомненно сообразительный, неотразимо обаятельный и привлекательно энергичный любимец учреждения, который за пару лет до рокового дня во мгновение ока очаровал и, как говорится, пленил совсем юную Александру Александровну (тогда еще Сашеньку), явившуюся в учреждение с институтской скамьи, пленил и очаровал, надо сказать, сам того не желая и не давая себе в том отчета, но, с другой стороны, настолько бесповоротно и головокружительно быстро, что не успел опомниться, как был уже с Сашенькой расписан и переводворен совместно с ней из мало-уютного общежития для молодых специалистов и молоденьких специалисток в довольно симпатичную однокомнатную квартирку, благо как раз к этому торжественному моменту подошла его, Павла Павловича, восьмилетняя очередь.
     Очень скоро поняла Александра Александровна, что изменения в характере и в самом существе Павла Павловича произошли не только чрезвычайно разительные и глубокие, но, что хуже всего, совершенно необратимые (время впоследствии подтвердило полную правоту Александры Александровны - впрочем, Александра Александровна вообще отличалась весьма счастливой способностью оказываться правой всегда и во всем), так что имела, к собственному сожалению, все основания обманутая в лучших надеждах Александра Александровна поругивать - все чаще и все громче - и себя, и притихшего Павла Павловича за то, что связала с ним свою молодую судьбу. Нет, конечно же, не в том таилась печаль Александры Александровны, что оборвалось вдруг столь неожиданно и бесславно (и, судя по всему, безнадежно) стремительное восхождение Павла Павловича к служебным вершинам, что не только не состоялось ожидаемое ею - и всеми - весьма ответственное назначение Павла Павловича на весьма ответственный пост, а, напротив, оказался он, Павел Павлович, освобожденным от мало-мальски временного исполнения каких бы то ни было обязанностей и возвращенным к положению рядового служащего, каковым начинал свою деятельность в учреждении девять лет назад. Нет, подобные бесчестные подозрения никоим образом не могли закрасться в чистую, хотя и замороженную душу Павла Павловича, и честно пытался он (и небезуспешно) понять и всячески оправдать несчастливую Александру Александровну, отдавая себе отчет в том, что - никуда тут не денешься - разочаровал он, Павел Павлович, ее, Александру Александровну, самым глобальным образом в чисто человеческом плане. Но, все понимая и во всем отдавая себе отчет, ничего, конечно, изменить Павел Павлович не мог, попросту не умел, да и, честно говоря, не хотел. Может быть, и пошел бы он навстречу скрытому желанию Александры Александровны и освободил бы ее по собственной инициативе от бремени совместного с ним проживания, - но, на беду, к тому дню, когда вернулся Павел Павлович из высокого просторного кабинета замороженным и оцепеневшим, оставалось всего пять месяцев до разрешения Александры Александровны от иного, более приятного бремени: а именно - до появления на свет нового Павла Павловича, то есть маленького Павлика, которого оба они (и Александра Александровна, и Павел Павлович) еще вчера ожидали с неподдельным трепетом и восторженным умилением...
     Тут впервые за долгие минуты прервал Павел Павлович ход своих мыслей - отчасти потому, что поймал себя на неудачном, отвратительном выражении на беду относительно появления на свет Павлика, ибо ни тогда, ни после, в течение всех девятнадцати лет, прошедших с момента появления Павлика на свет до нынешней минуты, не только не находил Павел Павлович в этом событии ничего похожего на беду, а, напротив, считал это главным и самым замечательным деянием своей жизни, и маленький Павлик (а после уж и большой) являлся для него, для Павла Павловича, незаслуженной, как он полагал, наградой за все его, Павла Павловича, вполне терпимые злоключения. Но еще и потому споткнулся Павел Павлович в своих размышлениях-воспоминаниях, дойдя до обещавшего появиться на свет Павлика, что уловил вдруг смутную связь между сыном и спящим в его, Павла Павловича, постели незнакомцем. Какая-то тревожно обнадеживающая мысль тщетно пыталась пробиться к сознанию Павла Павловича, пока он смотрел на массивный, коротко стриженый затылок спящего и на черную кожаную фуражку, сдвинутую на левое ухо (незнакомец снова лежал на правом боку, и Павел Павлович, увлеченный своими раздумьями, даже не заметил на этот раз, когда же тот перевернулся со спины).
     Но мысль ускользала, ускользала - ускользнула окончательно, и Павел Павлович, глубоко погруженный перед тем в свои размышления-воспоминания, вынырнув из них по поводу мелькнувшей и ускользнувшей мысли, не смог (и не пожелал) долее удерживаться на поверхности и с удовольствием погрузился обратно, на самое дно... 
     Да, ожидание, а вскоре и само появление на свет Павлика (или Павла Павловича-младшего) - потрясающе резвого, оглушающе крикливого и умопомрачительно обаятельного - уберегло Павла Павловича (а равно и Александру Александровну) от решающего шага, и продолжали они, Павел Павлович и Александра Александровна, вплоть до нынешнего времени совместное худо-бедное существование, густо замешанное на глухом отчуждении, разбавляемом порою вспышками-разрядами яростной неприязни (впрочем, весьма односторонними, а именно - со стороны Александры Александровны) и редкими минутами усталого примирения. Единственно, чего никак не пожелала Александра Александровна, так это оставаться служить с Павлом Павловичем в одном с ним учреждении: уж слишком обидно ей было наблюдать, как складываться начало (уже тогда) новое отношение к Павлу Павловичу сослуживцев и как (с точки зрения Александры Александровны) по-тюфячному (собственное выражение Александры Александровны) мирился с таким отношением к себе Павел Павлович, - и потому, после определенного перерыва, когда Павел Павлович-младший несколько подрос и многочисленной компетентной медицинcкой комиссией признан был годным для посещения яслей и сада, не вернулась Александра Александровна в свое бывшее родное, а перебралась служить в другое учреждение города - помельче, похуже и подальше, но другое. Разумеется, не могла Александра Александровна не отдавать себе отчета в том, что не только (и не столько) тюфячное поведение Павла Павловича толкнуло ее на столь невыгодную перемену в службе, а попросту не хватало Александре Александровне душевных сил (хотя и не назвал бы никто Александру Александровну женщиной безвольной) лицезреть - пусть даже раз в день, или в два, или даже раз в три дня - в кабинете за дверью, обитой красным дерматином, появившегося там приветливо улыбающегося Николая Николаевича, за той самой дверью, в том самом кресле за обширным столом, где совсем недавно с уверенностью (не сравнимой по силе даже с уверенностью самого Павла Павловича) ожидала Александра Александровна вот-вот увидеть восседающим собственного одержимого преобразовательными идеями супруга. При этом смело, пожалуй, можно утверждать, что против самой улыбки Николая Николаевича ничего Александра Александровна не таила, впрочем, как и Павел Павлович, как и остальные сослуживцы, чуть ли не в полном составе явившиеся на собрание в тот день, когда нового пастыря представило пастве, то есть коллективу служащих, соответствующее лицо из высокой инстанции (кстати сказать, не то, с которым недавно протекала у Павла Павловича в присутствии неизвестного лица в штатском решающая беседа, так обновляюще на него, на Павла Павловича, повлиявшая, а совсем другое, что нисколько Павла Павловича не удивило, поскольку к тому времени имел он уже некоторое понятие о множестве стоящих выше различных лиц, каждое из которых строго и разумно соответствовало определенной ситуации из множества в окружающей его, Павла Павловича, сложной и запутанной общественно-хозяйственной жизни). Не мог Павел Павлович - вероятно, как и все остальные, в том числе даже Александра Александровна - не оценить покоряющую обворожительность приветливой улыбки Николая Николаевича, особенно в сочетании с волевым блеском и твердым открытым взглядом его водянисто-серых глаз, тем более, что таковое сочетание обещало учреждению порядок, дисциплину и мирное процветание. И действительно, в немыслимо ударные сроки добился Николай Николаевич невероятных организационных успехов: скажем, продукция учреждения, заключенная в добротные пухлые папки и невостребованная за ненадобностью ленивым потребителем, не валялась теперь непривлекательными грудами где попало, а, тщательно проинвентаризированная, аккуратнейшим образом и в строжайшем порядке складывалась на специально сооруженные стеллажи и полки, к тому же плотно подогнанные и надежно запертые дверцы непроницаемо укрывали эти пухлые папки как от пыли, так и от чужого - обычно дурного - глаза (а также, на всякий случай, и от возможных представителей иностранной разведки). А в виде награды за воцарившиеся, таким образом, порядок и дисциплину не замедлило наступить и мирное процветание, поскольку квартальные премии выплачивались теперь абсолютно бесперебойно (чего нельзя сказать о предыдущем периоде в жизни учреждения) и выплачивались поголовно всем служащим (за исключением, конечно, явно проштрафившихся или особо стропти вых - последних, впрочем, становилось меньше и меньше и очень скоро не стало вовсе). В результате, внедренная твердой рукой Николая Николаевича система нагляднейшим образом доказала сослуживцам свои неоспоримые преимущества перед чересчур смелыми идеями реорганизации, которые пытался изложить Павел Павлович перед соответствующим ответственным лицом и о которых информация непостижимыми путями из стен высокого просторного кабинета просочилась в обладающие чутким слухом стены учреждения, о чем Павел Павлович мог без особого труда догадаться по некоторым репликам и не слишком тонким намекам сослуживцев, - кстати, этим, отчасти, можно объяснить изменившееся отношение подавляющего большинства их (сослуживцев) к Павлу Павловичу, ибо критериям, по которым увлекшийся не в меру Павел Павлович предлагал провести пятидесятипроцентное сокращение штатов, свободно могли соответствовать не пятьдесят, а все девяносто процентов служащих - что каждый из них, будучи честно мыслящим гражданином, сознавал преотлично.
     И все же, сидя на собрании и мысленно отдавая должное выразительной Николая Николаевича физиономии, сулящей учреждению мир и процветание, не смог Павел Павлович не обратить внимание на одну, так сказать, деталь, делавшую ее (физиономию) - правда, всего лишь на миг - устрашающе непривлекательной, несмотря на безусловно приветливую улыбку и предельно открытый взгляд. На миг - потому что эта, так сказать, деталь не присутствовала на физиономии Николая Николаевича постоянно, а лишь появлялась на ней изредка, на мгновенье и, мелькнув, исчезала, чтобы через некоторое время появиться вновь, опять же всего лишь на мгновение. Эта, так сказать, деталь имела вид довольно крупного желтоватого клыка, молниеносно возникающего в правом углу рта из-под верхней губы Николая Николаевича, а поскольку сидел Павел Павлович в левом углу зала, имел он достаточную возможность неплохо разглядеть и форму, и цвет, и размеры клыка (достигающего кончиком почти что края массивного подбородка), несмотря на всю моментальность его (клыка) появления и исчезновения, - хотя в первый момент решил Павел Павлович, что ему просто нечто такое померещилось. Но когда клык - большой и острый - появился на физиономии Николая Николаевича еще и еще раз, поневоле перестал Павел Павлович сомневаться в том, что видят его глаза. И с каждым новым появлением из-под верхней губы у Николая Николаевича желтого острого клыка, порядком безобразящего приветливую и достойную его, Николая Николаевича, физиономию, все сильнее охватывало Павла Павловича некое внутреннее смятение и тоскливо начинало холодеть под ложечкой. Впрочем, вызывающая легкую тоску ледышка, образовавшись у Павла Павловича под ложечкой во время той памятной решающей беседы в высоком и просторном кабинете, с тех пор не исчезала, можно сказать, ни на минуту, а лишь слегка оттаивала, уменьшаясь до мало-мальски терпимых размеров, так что можно было бы к ней и привыкнуть, если бы не разрасталась она мгновенно, обжигая холодом и даже вызывая легкое поташнивание, по любому пустяковому поводу - как, например, и на том торжественном собрании, когда представляли коллективу служащих нового их пастыря, то есть Николая Николаевича. Но не столько сам клык - желтый, длинный и острый - вызывал беспокойство у Павла Павловича (хотя, без сомнения, любой из смертных, находясь даже по другую сторону надежной двойной решетки, обычно без стыда испытывает, как минимум, некоторые неприятные ощущения при одном взгляде на подобное грозное оружие, например, у саблезубого тигра, мгновенно вспоминая при этом об удручающей уязвимости тонкокожей человеческой природы), сколько тревожило Павла Павловича ожидание неминуемого, как он полагал, грядущего вот-вот скандала - когда все, вслед за Павлом Павловичем, увидят выметывающийся из-под губы Николая Николаевича огромный желтый клык и кто-нибудь (или даже не один, а несколько человек) поднимется и скажет об этом громко, отчего закономерно возникнет ужасающая неловкость, причем не только (располагающий, в общем-то, к себе) Николай Николаевич окажется в сложном, мягко выражаясь, положении, а (что еще хуже) также и соответствующее лицо (сидящее от Николая Николаевича по левую руку и потому, вероятно, ни разу не заметившее искрометных выпадов клыка из-под его, Николая Николаевича, верхней губы). Но время шло, никто не поднимался с места, и собрание завершилось благополучно, - поэтому, размышляя по дороге домой, пришел Павел Павлович к выводу, что желтый клык у Николая Николаевича (все ж таки) попросту ему, Павлу Павловичу, привиделся по причине вполне понятного расстройства нервов (да и сидел он в последнем ряду), и Александре Александровне (которая из принципиальных соображений на собрание не пошла) ничего об этом рассказывать не стал.
     Однако вскоре, получив возможность наблюдать Николая Николаевича в президиуме очередного собрания, с великим огорчением увидел Павел Павлович у него, у Николая Николаевича, под верхней губой в правом углу рта все тот же огромный острый клык, к тому же приметил, что выпады клыка уже не такие мгновенные, подольше задерживается теперь клык снаружи, а вот перерывы между его, клыка, появлениями, напротив, сократились, так что трудно уже стало Павлу Павловичу подозревать самого себя в болезненных галлюцинациях и надеяться, что остальные сослуживцы попросту не замечают этой выразительной особенности на располагающей, в общем-то, физиономии Николая Николаевича, - тем более что по прошествии полутора-двух месяцев желтый острый клык у Николая Николаевича вообще перестал прятаться под губу и постоянно торчал наружу, отчего физиономия Николая Николаевича, спору нет, выиграла в оригинальности и выразительности, но - опять же не мог Павел Павлович со смущением не признать - несколько потеряла в привлекательности. Наблюдая сей своеобразный феномен, не переставал Павел Павлович недоумевать: почему же никто ни на одном из собраний (а проводились они в учреждении довольно часто по самым различным, но всегда весьма серьезным поводам) не встанет и не скажет об удивительном желтом клыке Николая Николаевича, хотя не могут, конечно, все не видеть его, то есть клык, так же, как видит его Павел Павлович. В прежнее время Павел Павлович, не дожидаясь никого, сам заявил бы об этом громко на ближайшем собрании, но теперь вынужден был, по вполне понятным (по крайней мере, самому Павлу Павловичу) причинам, молчать. И снова и снова возвращалась к Павлу Павловичу нелепая мысль о том, что, должно быть, все же ему одному упорно продолжает мерещиться этот острый желтый клык, остальные же сослуживцы никакого клыка попросту не замечают. По-видимому, к тому времени не совсем еще умер в Павле Павловиче другой, прежний Павел Павлович и подавал еще внутри тихий, но настойчивый свой голос, отчего и размышлял, и мучался в сомнениях по поводу всеобщего молчания Павел Павлович нынешний. Пока не осенила, наконец, Павла Павловича одна догадка - гениальная и, как все гениальное, простая, настолько простая, что Павлу Павловичу захотелось даже в этот момент засмеяться, как в былые времена. (Но Павел Павлович не засмеялся. Тем более, что гениальная догадка явилась к нему во время очередного собрания.) Понял вдруг Павел Павлович, что незачем мучаться ему в сомнениях - видят или не видят все остальные желтый клык во рту у Николая Николаевича. Конечно же видят - по той простой причине, что не видеть его невозможно - из чего, однако, вовсе не следует, что кто-то должен обязательно сказать об этом вслух: вот ведь он сам, Павел Павлович, видит - но молчит, так же и все остальные: видят - но молчат, - и вдруг сделалось такое положение для Павла Павловича абсолютно естественным и понятным, и если до сих пор убежден был Павел Павлович, что лишь у него имелись для молчания особые причины, то теперь вдруг оказался он в состоянии реально предположить и осознать, что и у каждого есть на это, по всей видимости, своя - тоже особая - причина. И с этой догадкой пришла к Павлу Павловичу высшая мудрость, после чего он не просто замолк окончательно (если бы кто-то надеялся до сих пор на выздоровление Павла Павловича и возвращение его в прежнюю боевую форму, отныне должен был бы оставить свои надежды напрочь), но и перестал даже задумываться о подобных вещах - и только сегодня поистине чрезвычайные обстоятельства заставили Павла Павловича погрузиться в будоражащие душу размышления и воспоминания. И сейчас, сидя перед лежащим на правом боку в его, Павла Павловича, постели тучным незнакомцем в элегантном пальто и глядя на прикрытую черной кожаной фуражкой голову его, не сразу мог отвлечься Павел Павлович от своих далеко в прошлое ушедших мыслей (хотя смутно ощущал, что давно бы уже пора ему это сделать), а переметнулся вначале поближе к настоящему - в последние годы, когда поползли по учреждению слухи, будто клык у Николая Николаевича уже  н е  т о т, то есть ненастоящий, вставной, и будто бы Николай Николаевич вынимает его на ночь и кладет в стакан с кипяченой водой. Должно быть, содержалась в слухах толика правды, и доказательством тому служило само появление и обсуждение этих слухов, поскольку прежде тема эта считалась абсолютно неприличной и никто из сослуживцев, дабы не нарушать всеобщий хороший тон, не отваживался обсуждать ее даже с глазу на глаз, будь то в коридоре, в туалете или хотя бы в супружеской постели, и в те далекие времена Павел Павлович, уже постигнув высшую мудрость молчания, даже Александре Александровне не ответил ни слова, будто не услышал (как-то чисто по-женски внезапный, бестактный и слишком эмоционально сформулированный вопрос: «Что ж, тюфяки, так и будете терпеть у себя над головой этот гнусный, вонючий (данный эпитет показался Павлу Павловичу уж и вовсе безосновательным), мерзейший клык?!» Но понимая, что ждать ответа от Павла Павловича бесполезно, Александра Александровна тут же заявила со свойственными беременным женщинам раздражением и безапелляционностью (последняя, впрочем, свойственна и женщинам небеременным): «Ну и черт с вами, если вам так нравится. А я любоваться им не собираюсь, мне тут осталось всего-ничего, а после декрета рвану в новую контору, к Никанорову - тоже подлец порядочный, но, по крайней мере, хоть без клыка!»
     Тут Павел Павлович окончательно очнулся от явно затянувшихся воспоминаний: приближалось время возвращения с работы Александры Александровны, и то, что Павел Павлович до сих пор не разобрался в навалившихся на него чрезвычайных обстоятельствах, могло послужить, как опасался Павел Павлович (и опасался справедливо), резонным поводом для ее, Александры Александровны, неудовольствия. Голову свою Павел Павлович ощущал как большой чугунный котел, наполненный какой-то горячей дрянью, поясницу ломило, по затекшим от долгого неподвижного сидения ногам бегали, покусывая, мириады отвратительных мурашек - а в груди чувствовал он тревожное томление духа. Тем не менее, следовало на что-то решаться, и Павел Павлович, не без труда преодолевая ревматическое сопротивление застывших коленок, поднялся все же на ноги - прежде всего, конечно, чтобы как-то размять одеревеневшее тело, но отчасти и для храбрости, поскольку на ногах надеялся Павел Павлович почувствовать себя более уверенным и твердым морально. Хотя, с другой стороны, не мог он не понимать и того, что стоять, будто навытяжку, перед лежащим в его постели незнакомцем, быть может, еще унизительнее, чем сидеть. Как бы там ни было, Павел Павлович набрался решимости преодолеть всяческие внутренние препоны и одним махом покончить, наконец, с неясной ситуацией. Но, поднимаясь на ноги, надеялся Павел Павлович еще и на то, что скрип стула сам собой разбудит спящего, и отпадет тогда необходимость предпринимать Павлу Павловичу какие-либо специальные для этой цели шаги.

<...........................>

______________________________________________________________________________________
п