.
.
Вадим Климовский
 Один час из жизни Павла Павловича Павлова
или откровенно говоря черт знает что
(роман)

- продолжение четвертое -

     Действительно, стул, освободившись от тяжести Павла Павловича, издал хоть и короткий, но довольно резкий, малоприятный, скрипучий звук - и незнакомец в постели мгновенно прервал свое мерное посапывание и даже будто чуть пошевелился. Но, безрезультатно прождав с полминуты и не дождавшись ровным счетом ничего (уютное посапывание незнакомца очень скоро возобновилось с прежней мерностью), затаивший дыхание в ожидании дальнейших событий Павел Павлович выдохнул из груди воздух, переступил несколько раз гипсовыми ногами и решительно прочистил пересохшее и осипшее горло:
     - Кха-гхум!.. Кха-гхум!..
     Мирное посапывание снова оборвалось, и незнакомец тяжело, будто поднятый тугой пружиной, сел, уронив при этом с левого уха фуражку и явив Павлу Павловичу коротко остриженную лысеющую голову, сонно склоненную к коленям. Нелегко было Павлу Павловичу в сгустившихся уже сумерках разглядеть (наконец-то) лицо незнакомца, но все же, взглянув повнимательнее на густые брови над маленькими глазками с полуприкрытыми веками, на широкий нос и расплывшийся подбородок, не мог Павел Павлович не убедиться в том, что впервые видит это ординарное, в общем-то, лицо, и ни на одного из родственников Александры Александровны, с каким знаком Павел Павлович, будь то по фотографиям или в натуре, незнакомец не похож. И хотя это более или менее обстоятельство никак не проясняло для Павла Павловича всю ситуацию в целом, все же оно почему-то прибавило ему решимости выяснить, в конце концов, главный вопрос: что же это за человек лежит (вернее, в настоящую минуту - сидит) в его, Павла Павловича, постели и как он в ней оказался. Поэтому не стал Павел Павлович разглядывать незнакомца слишком долго, и тем более следовало поспешить немедленно приступить к выяснению, что незнакомец вдруг широко зевнул, закинув при этом лицо со сладко зажмуренными глазами к потолку, и, как показалось Павлу Павловичу, явственно начал клониться назад на подушку.
     - Постойте, постойте, куда же вы! - в испуге окликнул незнакомца Павел Павлович и, мгновенно позабыв о приготовленном вопросе, торопливо продолжал громким шепотом: - Вы мне все-таки объясните - как же это вы, а?.. Нет, я понимаю, устали: отдохнуть, полежать, да... Но в одежде... в пальто, в ботинках, то есть в туфлях-то зачем?.. И постель... зачем же постель?.. А я ведь, между прочим, в ней сплю, ночью, да... Нет, я решительно не понимаю...
     Незнакомец, который не успел еще отвалиться на подушку и смотрел на Павла Павловича немигающими глазками, издал вдруг неясный звук - Павел Павлович тотчас замолк, в надежде услышать какие-нибудь проливающие свет слова. И в самом деле - незнакомец, почесав толстым коротким пальцем кончик носа и уводя глаза вниз, сипло забормотал:
     - Это самое... параграф восьмой... Мы это... Мы ничего не делаем... 
     - Да как же так? - все тем же громким шепотом неожиданно возмутился Павел Павлович. - Я ведь и не говорю, что вы что-то делаете!.. Я ведь только... Ну, скажите: «так-то и так-то» - и я пойму... А вы - «ничего не делаем»... Да разве в этом дело?..
     - Нет, мы ничего... Это самое... параграф шестой, пункт третий... Мы - так... - снова прохрипел незнакомец.
     - Да я и не говорю!.. - совсем раскипятился (но все еще шепотом) Павел Павлович. (Он вдруг интуитивно понял, что лучше говорить самому и не слушать незнакомца, потому что, когда говорил незнакомец, все сразу делалось еще запутаннее.) - Я только... с ногами-то, с ногами, в туфлях - в постель - зачем?.. Я ведь в ней, между прочим, сплю!.. Голый!.. Голый сплю!.. Иногда, если жарко.. Да!.. А вы - в туфлях, в пальто!.. Это один так с ногами ляжет, другой, третий... четвертый... пятый...
     Тут Павел Павлович, к счастью, осознал, что его странным и ужасным образом заклинило, и неимоверным усилием воли попытался вырваться из заколдованного круга.
     - Да кто вы, собственно, есть такой?! - вскричал он глухим шепотом, смутившись из-за своего внезапного, невесть откуда взявшегося иностранного акцента, но, тем не менее, испытывая безусловное облегчение от того, что сформулировал, наконец, незнакомцу свой главный вопрос.
     Незнакомец перестал чесать нос, повел глазами в сторону и захрипел, сонно заикаясь:
     - Это ре... ре... ре... ре...
     Боже, какой он сонный, ведь не пьян, кажется, не пахнет, во всяком случае, думал Павел Павлович в напряженно-тревожном ожидании того слова, которое долго и безуспешно пытался вытолкнуть из себя незнакомец. И долго еще это будет продолжаться?
     - Ре... ре... ре... ре... Редукция!.. - выговорил (как выстрелил) в конце концов незнакомец и, плотно захлопнув веки, медленно, но, по всей видимости, бесповоротно повалился на подушку.
     - Какая редукция?.. Почему редукция?.. - в совершеннейшей панике забормотал Павел Павлович, но понял, что больше от незнакомца он ничего не добьется: устроившись снова на правом боку - не забыв прикрыть фуражкой левое ухо - тот уже крепко спал, мерно издавая носом свое протяжное «ххххх» (или, может быть, «ффффф»).
     В недоумении, совершенно обескураженный, с сильно бьющимся сердцем стоял Павел Павлович посреди комнаты и прислушивался, как снова наполняет его ощущение тревоги и готовности (неизвестно к чему), которое, впрочем, как понял вдруг Павел Павлович, и не покидало его ни на минуту все это время, а лишь росло и укреплялось. Однако последнее слово, произнесенное незнакомцем, оказалось не таким уж страшным, как того ожидал Павел Павлович, и, что особенно важно, вовсе не дало Павлу Павловичу никакого разъяснения (а ведь именно разъяснения Павел Павлович больше всего и желал, хотя, с другой стороны, также и побаивался - абсолютно, следует заметить, безотчетно, то есть не осознавая истинных причин собственного страха). Вполне мог Павел Павлович - имел на то безусловное право и реальные основания - принять это слово за полусонный бред незнакомца, и такое допущение несколько смягчило его, Павла Павловича, тревогу и угнетенность, тем самым вернув ему некоторые силы, а следовательно, возможность размышлять и искать пути к выходу - одним словом, хоть как-то продолжать сопротивляться. Нет-нет, не может  т а к о е  происходить в его, Павла Павловича, тихом неприметном доме, в его ординарной среднеуютной квартире, никак не может. Остается допустить одно из двух: или он, Павел Павлович, тихо и незаметно сошел с ума... - но как же это можно сойти с ума незаметно, уж если бы он, Павел Павлович, сошел с ума, справедливо полагал Павел Павлович, то наверняка не смог бы он не заметить этого, как же иначе, а вот ведь он размышляет достаточно последовательно и логично и вполне адекватно воспринимает в данную минуту весь окружающий его разумный мир - и дальний (в воображении), и близкий (воочию - несмотря на вечерний полумрак, несколько разжиженный через окно отсветами уличных огней), и только вот этот спящий на его, Павла Павловича, простыне незнакомый человек в пальто и в пыльных туфлях... Но ведь и он, этот человек, никакая не галлюцинация. Павел Павлович не удержался, в порыве сомнения сделал шаг на ватных ногах, осторожно дотронулся пальцем до черного пальто на спящем незнакомце - и не без приятности ощутил на миг (не только подушечкой мизинца, но и всем существом своим) утонченную мягкость дорогой модной материи (названия ее Павел Павлович вспомнить не пытался, поскольку никогда его и не знал).
     Или... или... - да полно, его ли, Павла Павловича, это (все ж таки) квартира? Павел Павлович внимательно огляделся вокруг - и, к немалому своему удивлению, действительно перестал узнавать изученную до мельчайших подробностей комнату. Сейчас она вдруг показалась ему чужой и незнакомой. Нет, все, вроде бы, то же, но одновременно - совсем иное, чужое. И даже детали появились совершенно, должен был признать Павел Павлович, неясные. Вот, например, эта довольно крупная проплешина в обоях справа от двери, даже в полумраке выделяющаяся светлым газетным пятном среди темно-оранжевых обойных цветов, - разве не заклеил ее Павел Павлович собственноручно давным-давно? Или только собирался, да так и не выполнил настоятельную просьбу (и, прямо скажем, неоднократные требования) Александры Александровны, поскольку не разыскал запропастившийся куда-то (а может быть, выброшенный ненароком) остаток этих обоев? Во всяком случае, почти не сомневался Павел Павлович в том, что  та - их собственная - проплешина была намного меньше и, кажется, совсем иной конфигурации: не представляла собой так четко и явно контуры тучного человека за большой трибуной (даже стакан с водою виднелся с краю). Хотя, конечно же, затруднился бы Павел Павлович утверждать это с полной уверенностью, ибо давно уже и думать о ней, об этой проплешине, требующей легкого ремонта, перестал, а если и случалось остановиться на ней рассеянному его взгляду, то все равно он, Павел Павлович, совершенно ее, проплешину, не видел.
     Или вот, например, стулья (тут повернулся Павел Павлович осторожно в другую сторону), настолько невыразительные, что единственной характерной их приметой являлась лишь сама эта невыразительность, - похожи-то они похожи, и даже очень, на стулья, которые вот уже много лет стоят вдвинутыми под стол в универсальной спальне-гостиной-столовой Павла Павловича и Александры Александровны, - но почему их снова пять? Разве уже пару месяцев назад не намеревался Павел Павлович - опять-таки уступая настоятельным требованиям Александры Александровны (самому Павлу Павловичу было это глубоко безразлично) - выбросить вон тот дальний стул на свалку, не изыскав возможности и не обнаружив склонности укрепить его столярным клеем? Ибо стоял он, этот пятый стул, уже довольно долгое время больше, как говорится, для мебели (плоской шуткой Павел Павлович надеялся слегка подбодрить себя), поскольку садиться на него давно уже стало весьма рискованно: однажды испытал это Павел Павлович на самом себе, больно ушибив локоть и бок при падении с этого стула вместе с отделившейся спинкой (что удивительно напомнило тогда Павлу Павловичу остроумные шутки сослуживцев). А если не Павел Павлович, то разве не вышвырнула этот стул энергичной рукой в один из субботних вечеров сама Александра Александровна, не дождавшись, пока соберется, в конце концов, сделать это нерешительный (в отличие от супруги) Павел Павлович, как и произошло когда-то (очень-очень давно) с шестым стулом, оказавшимся, собственно говоря, первым в ряду сломанных, точнее, саморазвалившихся? 
     А этот сервант - неужели этот пузатый, громоздкий сервант (очень похожий, как показалось сейчас Павлу Павловичу, на товарный вагон средних размеров), неужели этот сервант, гордые и довольные, привезли они с Александрой Александровной семнадцать лет назад и установили (с помощью, разумеется, двух ражих славных парней) в этот угол? Нет, почти уверен Павел Павлович, что тот сервант был и поменьше, и поизящней, и вообще - посимпатичнее.
     А где же вазочка, старинная фаянсовая вазочка, что стояла всегда наверху, на серванте - с синими по дымчатому полю цветами, с узким горлышком и непомерно раздутыми фигурными боками (совершенный атомный гриб, только вверх ногами, как утверждала Александра Александровна) - единственная вещица, привезенная Павлом Павловичем из дому тридцать лет назад и напоминавшая ему о детстве, поскольку принадлежала некогда его родной бабушке? Ведь, кажется, еще вчера стояла она (естественно, вазочка, а не бабушка) на своем привычном месте, хотя, конечно, не проверял это специально Павел Павлович и, скорее всего, вообще забывал взглянуть на нее вот уж много лет подряд, и без того твердо веруя, что вазочка стоит цела и невредима и никуда не может исчезнуть, - несмотря на то, что Александра Александровна придерживалась относительно вазочки особого мнения (и неоднократно высказывала его вслух), считая вазочку самым бесполезным предметом в их квартире, поскольку порядочный букет в ней поместить невозможно, а для одного или, скажем, трех цветков она слишком низкая и к тому же неуклюжая, словом, только зря пыль собирает эта глупая дешевая безделушка, и будь ее, Александры Александровны, воля, она (безделушка) давно оказалась бы в мусорном ящике, хоть бы она разбилась, что ли, поскорее - и т. д. и т. д. Так неужели же эта голубая вазочка действительно разбилась как-нибудь в отсутствие Павла Павловича, или Александра Александровна решилась, не дожидаясь, пока она (вазочка) разобьется, в самом деле безжалостно отправить ее в мусорный ящик, не сообщив даже об этом супругу? Конечно, в конце концов, мог Павел Павлович допустить и такое - но вместе с тем... нет, нет, решительно отказывался Павел Павлович этакому вероломству поверить...
     И снова совсем бы запутался Павел Павлович в собственных предположениях и суждениях - в своей ли он все-таки находится в настоящий момент квартире или не в своей - но тут совершенно неожиданно вспомнил он о туалете. Может быть, в первую секунду пришла Павлу Павловичу на ум спасительная мысль о туалете просто в связи с прямой надобностью, но, конечно же, не в этом заключалась ее спасительность, а в том, что уже в следующую секунду вспомнил Павел Павлович об имеющейся на двери туалета (санузел в квартире Павла Павловича был раздельным) особой примете - уж по ней-то наверняка можно совершенно безошибочно отличить этот туалет (а вместе с ним, следовательно, и всю квартиру Павла Павловича) от всех прочих туалетов (а следовательно, и квартир) не только во всем городе, но и в целом мире.
     Эта мысль показалась Павлу Павловичу настолько спасительной, что он вдруг словно обрел второе дыхание, и одеревеневшие ноги тяжело, но целеустремленно сами собой повлекли его измятое усталостью тело в коридор и подвели вплотную к двери туалета. И тут, наконец, впервые за последние сорок минут смог Павел Павлович с полным правом вздохнуть облегченно, потому что решился для него окончательно и бесповоротно один (пусть только один, но все же можно было его считать основным) из многих вопросов, осаждающих утомленную голову Павла Павловича с того момента, как переступил он в этот вечер порог своей (да, да, теперь уже никаких сомнений не оставалось у Павла Павловича - своей) комнаты: в полумраке коридора, куда проникали через кухню лишь слабые отсветы уличных фонарей (если бы не они, городским пространством к этому времени полностью уже завладел бы вечерний мрак), с легкостью разглядел Павел Павлович то, что надеялся и жаждал увидеть, а именно: прикрепленную к двери туалета дощечку, точнее, пластинку из тонкой, чуть смятой жести, и на ней - масляными красками, белым по черному изображенные выразительный череп и две скрещенные под ним берцовые кости.
     Не часто в своей жизни посещал Павел Павлович (а если уж открыть всю правду до конца, то последние двадцать лет и вовсе не посещал) художественные галереи и выставки произведений изобразительного искусства. Но если бы даже и посещал, и если бы даже являлся он искренним любителем и глубоким знатоком живописи, ни одно из самых замечательных и грандиозных полотен (пусть даже в самой дорогой и шикарной раме) не порадовало бы Павла Павловича в настоящую минуту сильнее и не доставило бы ему удовлетворения глубже, нежели эта, в общем-то, довольно грубо намалеванная картинка, с которой предупреждающе скалил белоснежные зубы безглазый символ смертельной опасности. И неудивительно - ведь благодаря этому зловещему символу, как-никак, обрел Павел Павлович абсолютную уверенность (которой так не хватало ему последние сорок минут), что находится у себя дома. А как он сердился в тот день, когда Павел Павлович-младший, будучи еще учеником не то седьмого, не то восьмого класса, притащил откуда-то в дом и - с присущей подростку строптивой ухмылочкой - старательно и надежно пришурупил это безвкусное, с точки зрения Павла Павловича, напоминание о смерти в самом, как показалось Павлу Павловичу (и на этот раз с ним солидаризировалась, что бывало не так уж часто, Александра Александровна), в самом неподобающем месте - то есть на двери туалета. Конечно же, в течение нескольких дней пытался Павел Павлович уговорить Павла Павловича-младшего снять с дверей туалета безобразную табличку и вынести ее за пределы квартиры, - и как же теперь ликовал Павел Павлович, радуясь задним числом тому, что не поддался Павел Павлович-младший ни на какие уговоры и на все разумные доводы и увещевания отвечал все той же присущей подросткам нагловатой ухмылочкой, подкрепляя ее совершенно неопровержимым аргументом, выражающимся в одном коротком, но категорическом слове «нет!» Впрочем, в глубине души и в ту пору не смог Павел Павлович не оценить (в определенной степени) жутковатый юмор Павла Павловича-младшего, тем более что тот, оттолкнувшись, очевидно, от неосторожного комментария Павла Павловича-старшего и решив творчески этот комментарий использовать, вскоре аккуратнейшим образом вывел на табличке черной масляной краской: MEMENTO MORI! - чем не мог, естественно, не порадовать Павла Павловича, во-первых, тщательностью и чистотой исполнения (что Павел Павлович воспринял как безусловное свидетельство роста, и, как-никак, возмужания Павла Павловича-младшего), а во-вторых, своими познаниями в латыни, что также явилось для Павла Павловича-старшего полной - и, конечно же, приятной - неожиданностью. 
     Как бы там ни было, очень скоро Павел Павлович-старший оставил Павла Павловича-младшего в покое и перестал тратить попусту время и силы на бесплодные уговоры. Что же касается Александры Александровны, то она после трех дней их с Павлом Павловичем совместных и как никогда дружных - но тем не менее совершенно безрезультатных - педагогических усилий попросту заявила, что если Павел Павлович-младший не снимет с двери туалета и не вышвырнет эту пакость в мусорный ящик добровольно, то она, Александра Александровна, сделает это сама, завтра же, в отсутствие Павла Павловича-младшего, пусть даже ей придется для этого обломать свои ногти и изранить в кровь пальцы, если уж ее слабохарактерный супруг - а его, Павла Павловича-младшего, беспомощный отец - не в состоянии проявить мужскую решительность и навести в доме элементарный порядок. В ответ, как и следовало ожидать, Павел Павлович-младший, побелев, а по бледному фону пятнами покраснев, заявил не менее категорически, что в таком случае, он, Павел Павлович-младший, немедленно уедет из дома, и даже из города, - и после этого пришлось уже Павлу Павловичу-старшему убеждать Александру Александровну не доводить дело из-за паршивой жестянки до непоправимого конфликта, что, впрочем, удалось Павлу Павловичу без особого труда, поскольку Александра Александровна не хуже самого Павла Павловича знала как слабые, так и сильные стороны характера Павла Павловича-младшего, и в частности, отлично ей было известно неисчерпаемое упрямство и неуемное безрассудство их (непонятно в кого, как считала Александра Александровна) взбалмошного сына.
     В итоге, оба родителя махнули, в конце концов, рукой на весьма сомнительное произведение искусства, украсившее стараниями Павла Павловича-младшего дверь их туалета. С течением же все сглаживающего времени и Александра Александровна, и Павел Павлович-старший настолько привыкли к белозубой улыбке, встречающей их каждый раз у входа в помещение, не заглянуть в которое - и не однажды за день - не удавалось (и не удается), как известно, даже царям и прочим сильным мира сего, что все меньше и меньше пугала их и раздражала эта улыбка, а мало-помалу вовсе перестали они ее замечать и попросту забыли о существовании у себя под самым, можно сказать, носом намалеванного масляными красками мрачного напоминания (таково свойство человеческой привычки, как мысленно резюмировал по этому поводу Павел Павлович). И через какой-нибудь год (или два) даже как-то не приходило в голову ни Александре Александровне, ни, тем более, Павлу Павловичу возобновлять семейную борьбу за удаление из дому жестянки с безглазым зубастым весельчаком, хотя Павел Павлович-младший, по всей вероятности, и не заметил бы ее внезапного отсутствия (приведи теперь Александра Александровна в исполнение свою давнюю угрозу вышвырнуть жестянку собственноручно), да и уговорить Павла Павловича-младшего напрямую, наверняка, не составило бы родителям никакого труда, поскольку вовсе не тем занята была теперь голова их сына, благополучно миновавшего опасный возраст и выросшего в юношу, у которого былая взбалмошность подростка преобразовалась в содержательную (и потому более опасную, как справедливо полагала Александра Александровна) порывистость, последняя же, в свою очередь, не замедлила ввергнуть Павла Павловича-младшего в ряд сменивших одна другую увлеченностей с большим, как замечал Павел Павлович-старший, уклоном в романтизм, что Александра Александровна, не стесняясь, называла попросту склонностью к бреду, и чем Павел Павлович-младший вызывал в обоих родителях растущее с течением времени беспокойство. Ибо самым невинным и реальным из преходящих увлечений Павла Павловича-младшего была психология, а конкретнее - человеческое подсознание и связанная (якобы) с ним всяческая чертовщина (по выражению Александры Александровны), в виде, скажем, парапсихологии, телепатии, ясновидения, проскопии, телекинеза и прочей подобной ерундистики

и бредятины (как опять-таки называла все это трезвомыслящая Александра Александровна), в связи с чем появлялись в их доме одно время странные книги, а изредка и не менее странные люди, явно и значительно превосходящие юного экспериментатора возрастом, однако, столь же явно (хотя, может быть, менее значительно) отстающие от него в умственном развитии, - в последнем пункте Александра Александровна и Павел Павлович-старший придерживались на редкость единодушного мнения, потому как оба справедливо полагали: что простительно зеленому юнцу - зрелому человеку не к лицу. Впрочем, Павел Павлович, стараясь не афишировать свое мнение, попросту молчал, а что касается Александры Александровны, то она, хоть и не удерживалась иной раз от не совсем лестных и не лишенных яда замечаний в адрес увлечений Павла Павловича-младшего и его великовозрастных соумышленников, но, в общем-то, не препятствовала практически его занятиям.
     Однако по-настоящему обеспокоились и Александра Александровна, и Павел Павловичстарший, когда склонность Павла Павловича-младшего к увлечению малоизведанными областями человеческого познания, благополучно миновав ряд странных объектов (подолгу на них, к удовлетворению обоих родителей, не задерживаясь), привела его к последней, самой опасной и совершенно уж нереальной мечте: объездить весь земной шар, ни больше, ни меньше - и не иначе как в качестве этакого современного Миклухо-Маклая. Опасной эта мечта была не столько по существу (в силу как раз совершеннейшей своей нереальности, чего и Александра Александровна, и Павел Павлович-старший не могли, разумеется, не понимать), а тем, что бред этот (по выражению, конечно же, Александры Александровны) засел в Павле Павловиче-младшем прочно и, как выяснилось впоследствии, надолго. С немалым огорчением наблюдал Павел Павлович-старший, как романтизм - которого и он не лишен был в молодости - будучи, увы, унаследован Павлом Павловичем-младшим, пустил в последнем, судя по всему, глубокие корни и, разрастаясь не по дням, а, как говорится, по часам, приобрел к семнадцати годам явно гипертрофированные, уродливые и небезопасные формы. Правда, в скором времени мечтания Павла Павловича-младшего постепенно освободились от утопической оболочки (в виде призвания чистого путешественника), и Павел Павлович-младший раздумывал уже о конкретных - и даже компромиссных - путях удовлетворения своей страсти к путешествиям в далекие края, но это лишь увеличило беспокойство родителей, хотя сама по себе мечта Павла Павловича-младшего, даже освободившись от утопических наслоений, нисколько не приблизилась к реальному осуществлению, тем более что дальнейшее, так сказать, овзросление происходило с Павлом Павловичем-младшим уже после того, как он поступил (надо признаться, лишь под настойчивым нажимом Александры Александровны, да и Павла Павловича-старшего тоже) в институт, остановившись после недолгих размышлений, к ужасу родителей, на филологическом факультете местного уютного педвуза, - во-первых, как пояснил свой странный выбор сам Павел Павлович-младший, потому, что педвуз под боком, во-вторых, потому, что конкурс в него весьма умеренный и вообще не страшный для его, Павла Павловича-младшего, гуманитарных мозгов, и в-третьих, там можно ничего не делать, ибо - по собственному выражению Павла Павловича-младшего - все равно не выгонят.
     С одной стороны, решение сына остаться дома и не искать - во-преки, казалось бы, своему стремлению к путешествиям - студенческого счастья в каком-либо солидном вузе столицы или другого города покрупнее, чем их тихий, обаятельный в своей захолустности городок, не могло не радовать Александру Александровну и Павла Павловича-старшего. Такое решение Павла Павловича-младшего даже несколько поколебало тревожную веру любящих родителей в незыблемость и необратимость теоретической (пока что) страсти сына к перемене мест, чему способствовал еще и выбор факультета - хотя и достаточно легкомысленный, с технократической точки зрения Александры Александровны и Павла Павловича-старшего, но не столь все же безнадежно пагубный, каким оказался бы для него, для Павла Павловича-младшего, выбор факультета географического. (Впрочем, последнего ни Александра Александровна, ни Павел Павлович-старший особенно и не опасались, ибо помнили безобразное до неприличия отношение Павла Павловича-младшего к географии в школе - так что оставалось лишь удивляться и гадать: из чего все ж таки родилась в нем странная фантасмагорическая мечта объехать весь мир).
     Но с другой стороны, к удовлетворению родителей не могло не примешиваться неуклонно растущее беспокойство, так как свободное время Павлу Павловичу-младшему понадобилось, конечно же, не для праздного безделья: сачкуя в институте, сокращая безбожно лекции (впрочем, удивительным образом удерживаясь одновременно в пределах досягаемости стипендии), он, Павел Павлович-младший, закопался в книгах и даже записался в какие-то группы по изучению языков, сразу двух: английского и итальянского (почти прародителя всех романских, как объяснял Павел Павлович-младший). Кроме того, с неизвестными для Александры Александровны и Павла Павловича-старшего целями, встречался он время от времени - теперь уже вне дома - с какими-то таинственными личностями самого различного возраста и самых различных профессий. Но поскольку таинственных личностей в их городе было не слишком много, то основное время все же тратил Павел Павлович-младший на теоретическое изучение вопроса. Иногда, под настроение, вываливал Павел Павлович-младший на голову родителей массу всяческой информации, обнаруживая растущие свои всесторонние познания о мире, чем повергал Александру Александровну в ужас, а Павла Павловича-старшего - в печаль: оба давно уже пришли к выводу (и совершенно самостоятельно, так как в Библию - можно в этом поручиться - никогда не заглядывали), что многие познания до добра не доводят.
     В целом же и Павел Павлович-старший, и Александра Александровна, каждый в меру своих сил и характера воюя с Павлом Павловичем-младшим, нежно любили сына (хотя и не очень-то злоупотребляли проявлениями нежности), ценили его неординарный образ мыслей (даже гордились таковым - втайне от самих себя), его благородные устремления, его... - одним словом, как говаривали в старину, души в нем не чаяли. (Тем более что служил Павел Павлович-младший обоим супругам - и это прекрасно они осознавали - единственным связующим и, если можно так выразиться, смягчающим звеном в их непростых и, мало сказать, прохладных взаимных отношениях.) Но, искренно и страстно желая сыну жизни более счастливой и удачливой, чем та, что сложилась лично у них, пуще всего на свете боялись Александра Александровна и Павел Павлович, как бы не принялся Павел Павлович-младший однажды за осуществление своей мечты и не отправился путешествовать по всему миру, обрекая их - дело ведь это небыстрое - на долгую-долгую разлуку с сыном и на одинокую, по существу, старость. Хотя, надо признаться (и это являлось единственной их надеждой), не видели ни Александра Александровна, ни Павел Павлович-старший способа и пути, которым сумел бы Павел Павлович-младший добиться осуществления своей мечты - пуститься в путешествие по земному шару - да и сам Павел Павлович-младший вряд ли знал такие способы и пути, в чем и Александра Александровна, и Павел Павлович-старший почти что не сомневались. И тем не менее, жили они в постоянных тревогах за Павла Павловича-младшего (впрочем, ничем в этом не отличаясь от любых нормальных родителей, пусть даже их отпрыски и не вынашивают немыслимых планов отправиться в путешествие по всему миру).
     Как ни странно, родительские тревоги несколько поутихли, когда через полтора года учебы призвали Павла Павловича-младшего исполнить свой гражданский (он же воинский) долг. Для Александры Александровны и Павла Павловича явилось это событие безусловной отсрочкой в возможном осуществлении Павлом Павловичем-младшим своих сумасбродных планов (которые казались тем опаснее, чем менее становилось ясно - как же он намерен их осуществить?) Но, как вскоре убедились оба родителя, успокоение, наступившее в связи с призывом Павла Павловича-младшего на действительную военную службу, оказалось результатом чрезвычайного и непростительного заблуждения...
     Сейчас, стоя перед дверью в туалет и возвращаясь мыслью (и глазами) к жестянке с намалеванным на ней безглазым красавцем, не мог Павел Павлович не отметить, что с отъездом из дому Павла Павловича-младшего не только не воспользовались - ни Александра Александровна, ни он, Павел Павлович-старший - отсутствием сына, чтобы беспрепятственно и бесконфликтно удалить на свалку весьма сомнительное произведение искусства, безобразящее почти белую дверь их туалета, а, напротив, привязались к зубастому красавцу душой и сердцем (не признаваясь, разумеется, один другому в этой странной привязанности) и, не сговариваясь, поглядывали на него частенько (конечно, порознь и прячась друг от друга) не без подавляемых вздохов - ибо теперь, в отсутствие Павла Павловича-младшего, служила жестянка (об этом нетрудно догадаться) приятным и грустным для любящих родительских сердец напоминанием об их сумасбродном сыне, об ушедших годах его взбалмошного отрочества и сказочно далекого детства. По этой причине, вероятно, Александра Александровна, убирая время от времени квартиру, непременно и по жестянке прохаживалась влажной тряпкой (втайне, разумеется, от Павла Павловича), предохраняя ее, жестянку, от пыли забвения, - отчего краска, нанесенная на жесть, видимо, не слишком надежно, местами начала облупливаться, что, конечно же, не укрылось от внимательных глаз Павла Павловича и что заставило его, проявив необычайную для него за последние двадцать лет активность, раздобыть белую и черную масляные краски и подправить на портрете (разумеется, втайне от Александры Александровны) не только поредевшие белые зубы, но и начертанные рукой Павла Павловича-младшего (в силу этого вызывавшие особое умиление Павла Павловича-старшего) черные по белому буквы, составляющие так возмутивший их когда-то - и Павла Павловича, и Александру Александровну - бессмысленно-будоражащий призыв: MEMENTO MORI!
     Последний месяц, правда, у Павла Павловича (так же, как, по всей вероятности, и у Александры Александровны) при взгляде на размалеванную жестянку примешивались к теплой волне воспоминаний о Павле Павловиче-младшем (чье отсутствие ощущалось в их замкнутой, малогабаритной, тесно заставленной мебелью жизни как зияющая дыра в пространстве, причем, с течением месяцев дыра не затягивалась, а, напротив, разрасталась, что могло показаться противоестественным, ибо нет, как справедливо полагал Павел Павлович, ничего на свете, к чему не сумел бы привыкнуть человек) примешивались беспокойство и тревога. Как ни гнал их от себя Павел Павлович (а возможно, и Александра Александровна), беспокойство и тревога росли в нем (так же как и в Александре Александровне) день ото дня - а родились беспокойство и тревога в тот день, когда пришло (после долгой паузы) письмо от Павла Павловича-младшего из Средней Азии, где проходил он армейскую службу. (Для Павла Павловича-старшего, так же как и для Александры Александровны, казалась эта Азия никакой не средней, а очень даже далекой, дальше самого Дальнего Востока, хотя, конечно, даже с их не слишком блестящим знанием географии, сознавали оба, что географически название оправдывало себя вполне и установилось справедливо, и лишь в душе у них произошла эта странная, чисто эмоциональная путаница). Письмо от Павла Павловича-младшего, прибывшее после долгой паузы (до сих пор письма от него, хоть и не слишком пространные, приходили достаточно регулярно), конечно же, обрадовало и Павла Павловича, и Александру Александровну, но радость их кончилась, лишь только они письмо это прочитали: в нем Павел Павлович-младший, захлебываясь от восторга и заворачивая вниз по краю узкого листка размашистые строчки, сообщал, что наконец-то удалось ему добиться перевода на новое место («да тут рядышком!» - в эйфории письменно восклицал Павел Павлович-младший - «но совсем другое дело!»), и наконец-то начинает осуществляться его мечта, вот только неизвестно, о чем же можно будет оттуда писать, наверное, ни о чем, как он, Павел Павлович-младший, догадывается, а это очень жаль, потому что по письмам оттуда он потом собирается делать свои будущие книги... - и все в таком же бредовом духе, как не преминула тут же заметить Александра Александровна, в высшей степени рассерженная (и, конечно же, напуганная) неожиданным (и, как ей показалось, опасным) зигзагом в службе их сумасбродного сына.
     Разумеется, Павел Павлович-старший (как ни туго он, если верить Александре Александровне, соображал) тоже почти сразу догадался - к у д а «перевелся» Павел Павлович-младший, дабы приступить (столь диким, с точки зрения Павла Павловича, образом) к осуществлению своей мечты, и достаточно быстро осознал, что к выполняемому его сыном гражданскому и одновременно воинскому долгу присовокупился теперь еще и долг интернациональный. И хотя он, Павел Павлович-старший, не ударился, наподобие Александры Александровны, в гнев и панику, но не могли не зародиться в его душе беспокойство и тревога (о которых и шла речь выше). И хотя завершал Павел Павлович-младший свое радостное письмо бодрящим предупреждением: чтоб не ждали он него вестей в ближайшее время, что напишет он теперь лишь по прибытии на новое место, да еще осмотрится хорошенько, прежде чем сядет за письма, к тому же неизвестно, как там будет со свободным временем и с условиями для писем... - все же последовавшее за письмом повторное месячное молчание сумасбродного сына, естественно, никак не ослабляло тревогу и беспокойство любящего отца - более того, не покидая Павла Павловича-старшего, можно сказать, весь последний месяц ни на миг, в минуты, когда попадалась ему на глаза жестянка с белозубым красавцем, они (тревога и беспокойство) значительно обострялись и выплывали из тайников души на поверхность.
     Конечно, не одна лишь жестянка с намалеванным на ней черепом вызывала у Павла Павловича (равно как и у Александры Александровны) столь смешанное чувство умиления (при воспоминании о детских шалостях Павла Павловича-младшего) и тревоги (связанной с последним его письмом). Много еще существовало в доме предметов, имеющих самое непосредственное отношение к Павлу Павловичу-младшему и, в силу этого, с одной стороны, напоминавших родителям об увлечениях их детища, более или менее полезных или явно нелепых (последние, впрочем, казались теперь даже Александре Александровне, не говоря уже о Павле Павловиче, по меньшей мере забавными), о детских и отроческих его годах, - и, с другой стороны, возвращавших к мыслям о последнем письме и обострявших родившиеся после письма беспокойство и тревогу. Такими же приблизительно свойствами обладала, к примеру, кое-какая одежонка Павла Павловича-младшего, сохраняющаяся в шифоньере, куда по меньшей мере дважды за день приходилось заглядывать и Александре Александровне, и Павлу Павловичу с совершенно практическими целями (ибо не любила Александра Александровна, чтобы валялась одежда по стульям да на тахте). Но главным источником, постоянно и ежедневно возбуждавшим в родителях смешанные чувства умиления и беспокойства, являлся, конечно же, уголок Павла Павловича-младшего, оборудованный и устроенный им для себя в кухне - куда перебрался он, желая мало-мальски отделиться от родителей, едва минуло ему четырнадцать лет - и где он не только спал, но и занимался (в те, надо сознаться, немногие дневные или вечерние часы, которые проводил дома). Здесь же стояла в углу раскладушка - в сложенном, разумеется, виде, поскольку, хоть и считалась кухонька в квартире у Александры Александровны и Павла Павловича не самой маленькой из всех, какие встречались в их городе, тем не менее габариты ее позволяли расставлять раскладушку во всю ее спальную длину лишь в ночное время, когда заканчивалась в кухне всяческая общесемейная (и индивидуальная - Александры Александровны) деятельность и Павел Павлович-младший получал, наконец, возможность отойти ко сну, что он и делал, непременно захватив с собой в раскладушку очередной из бесконечного ряда толстых и тонких томов, поглощаемых им в непомерном количестве (как считала Александра Александровна) и с подозрительной скоростью (как полагал Павел Павлович-старший), причем тома эти разительно отличались между собой профилем, и похоже, больше среди них встречалось книг сугубо научного направления, нежели чисто художественных. Над столиком, рядом с большой фотографией Миклухо-Маклая, висела - в священной неприкосновенности - небольшая полочка (надежно закрепленная на стенке собственноручно Павлом Павловичем-младшим) с теми отборными книгами, с которыми не пожелал он расстаться, и немногочисленность их говорила, кроме всего прочего, о его, Павла Павловича-младшего, скромности, ибо изобретенная им теория, гласившая, что лишь избранные из избранных достойны оседать в личной домашней библиотеке, вполне согласовывалась с пространственными возможностями их тесноватой квартирки и не слишком раздутым семейным бюджетом. Сам столик выглядел, можно сказать, нежилым и сиротливым, ибо стоял голым и пустым: перед отъездом на армейскую свою службу успел Павел Павлович-младший, с несвойственной ему аккуратностью, всяческие мелкие предметы (причиндалы, как он их называл), под которыми обычно погребен был его столик, уложить в средних размеров посылочный ящик и задвинуть его на антресоль, что помещалась над кухонной дверью, - и голая, необжитая поверхность столика ярчайшим образом напоминала родителям о долгом отсутствии и дальнем отъезде из родного дома единственного их любимого, трудного, но во многих отношениях неповторимого сына. Пустынность столика и его нежилой вид подчеркивались скучающими на нем в безделье шахматами да небольшим приемничком, сработанным умелыми (хотя тогда еще детскими) руками Павла Павловича-младшего, и хотя давно уже невозможно было извлечь из приемничка ни единого звука, тем не менее почему-то заботливо сохранялся он Павлом Павловичем-младшим, а теперь - в согласии с Александрой Александровной - и Павлом Павловичем-старшим (как маленький молчаливый памятник в честь одного из многочисленных увлечений их взбалмошного, но, по всей видимости, небесталанного отпрыска).
     Кроме шахмат и молчаливого приемничка, покоился также на столике увесистый фолиант - огромных размеров книга, которую не рисковал Павел Павлович-младший (а вслед за ним и Павел Павлович-старший вместе с Александрой Александровной) помещать на не слишком все ж таки надежную полочку: премия, врученная Павлу Павловичу-младшему еще в девятом классе за победу в одной из школьных олимпиад - надо сказать, шумной и скандальной, в этом смысле единственной в своем роде, и еще в том смысле единственной, что в ней принимал участие Павел Павлович-младший, обычно всяческие олимпиады (как и прочие школьные массовые мероприятия) обходивший далекой стороной, - в той самой олимпиаде, за которую учитель биологии, ее организовавший, погорел как швед под Полтавой (по сообщению Павла Павловича-младшего) и был (опять же по рассказам юного победителя) с треском вытурен из школы (проработав в ней лишь половину учебного года) за перегрузку незрелых ученических умов явно лишней (и уже поэтому весьма сомнительной) информацией. Странный фолиант, неизвестно какими путями раздобытый и врученный Павлу Павловичу-младшему, конечно же, тем самым учителем (тоже, очевидно, несколько странным), устроителем скандальной олимпиады (чем она была скандальной, Павел Павлович-старший и даже Александра Александровна не разобрались, но посчитали вполне достаточным и того, что в этом, видимо, хорошо разобралось школьное и надшкольное руководство), фолиант этот, в глянцевой суперобложке с крупными черными по зеленому полю буквами БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ (что, очевидно, должно было обозначать название книги), даже при беглом взгляде на него вызывал у Александры Александровны ужас, а у Павла Павловича-старшего, в отличие от Александры Александровны, нечто напоминающее священный трепет - от одного только предположения, что их с виду легкомысленный отпрыск мог прочитать этот фолиант от начала и до конца, тем более что в нем (фолианте), кроме русского, встречался в изобилии текст на заграничном языке, к тому же, насколько мог в этом разобраться Павел Павлович-старший, не на одном, а на нескольких. Самое удивительное, что толстенный том, действительно, был проглочен Павлом Павловичем-младшим с непостижимой скоростью и - судя по горящим его в минуты чтения глазам и полному отключению от внешнего мира - с глубочайшим увлечением и величайшим наслаждением.

<...........................>

_________________________________________________________________________________________
п