.
Вадим Климовский
 Один час из жизни Павла Павловича Павлова
или откровенно говоря черт знает что
(роман)

- продолжение пятое -

     Неизвестно, как для Александры Александровны, а для Павла Павловича-старшего странная книга в зеленой суперобложке служила последние полгода не только печальным напоминанием о длительном отсутствии Павла Павловича-младшего, но и постоянным весомым и ублаготворяющим доказательством его, Павла Павловича-младшего, неординарности и недюжинных способностей, что, несколько утешая отцовское сердце, не могло, при всех тревогах, в какой-то степени те же тревоги не смягчать. Мало того - рискнув как-то в минуту нервного возбуждения (после очередной крупной беседы на мелкую тему с Александрой Александровной) совершенно машинально заглянуть в зеленый фолиант и прочитав наугад несколько строчек (благо подвернулся, на счастье, русский, по всей видимости, текст), неожиданно обнаружил Павел Павлович удивительное, прямо-таки волшебное (можно даже сказать - психотерапевтическое) свойство толстой книги: хоть и пришлось Павлу Павловичу признаться себе, что прочитанный текст остался для него нерасшифрованным ребусом, но не мог он, Павел Павлович, не почувствовать в то же время, как натянутые нервы его расслабились, тупое напряжение в темени и висках рассеялось - будто после таблетки пенталгина или тридцати капель валокардина - и душа обрела вдруг вполне удовлетворительное равновесие. С тех пор не раз сознательно прибегал Павел Павлович к этому чудодейственному средству (даже меньше стал он злоупотреблять успокоительными лекарствами). Порою, возвратившись со службы, либо побеседовав лишку с Александрой Александровной, направлялся Павел Павлович в кухню, открывал наугад фолиант в зеленой суперобложке - стараясь, естественно, наскочить на русский текст - и, прочитав абзац-другой, в немалой степени восстанавливал утраченный душевный покой и присутствие духа.
     Вот и сейчас, стоя перед жестянкой с намалеванными на ней черепом и двумя берцовыми костями, под впечатлением нахлынувших чувств, мыслей, воспоминаний (захвативших все существо Павла Павловича и без труда вытеснивших физиологическую первопричину, собственно, и толкнувшую его к двери туалета), ощутил Павел Павлович настоятельную и безотлагательную потребность заглянуть в чудодейственную книгу: ведь вот уже час (или около того) находился Павел Павлович в ситуации, в силу которой нервы его натягивались и натягивались без передышки и просвета, в мыслях нарастал и нарастал сумбур, а проблемы и вопросы все плотнее смешивались в один запутанный, беспорядочный, болезненный клубок. К тому же не забывал Павел Павлович, что с минуты на минуту явится домой со службы уставшая и вряд ли веселая Александра Александровна, и потому следует ему, в конце концов, поспешить обратно в комнату для решительного и окончательного объяснения с незнакомцем, крепко спящим в пальто и ботинках на их, Павла Павловича и Александры Александровны, тахте, на его, Павла Павловича, постельном белье, - а для такого объяснения необходимо, конечно же, как следует мобилизовать все свои душевные и умственные ресурсы. Вот почему, так и не посетив туалет, прошел Павел Павлович, стараясь не топать, в кухню, включил лампочку над столиком Павла Павловича-младшего и раскрыл - как всегда, наугад - толстый фолиант в зеленой суперобложке.
     Павлу Павловичу повезло с первого раза - текст попался русский (иначе пришлось бы открывать повторно), и Павел Павлович, не садясь, принялся за чтение. «Клинические наблюдения у людей и эксперименты на животных дали основание считать, что структуры лимбической системы головного мозга и, в частности, архипалеокортекс являются нервным субстратом эмоциональных переживаний и интеграции эмоциональных выражений», - читал, не пытаясь даже вдумываться, Павел Павлович - и чувствовал, как волшебным образом спадает напряжение, в душе разливается покой и проясняется в мыслях. - «При этом установлено, что структуры лимбической системы могут возбуждаться как нисходящими импульсами из неокортекса, так и при периферических раздражениях различных рецепторов через ретикулярную формацию непосредственно через ответвления от специфических сенсорных путей».
     Затем Павел Павлович - по чистому наитию - перескочил через два абзаца и, удачно выхватив глазами еще несколько строк о том, что «при раздражении задних и нижних концов сильвиевых извилин у кошек развивалась реакция СТРАХА», с удовлетворением захлопнул книгу.
     К этому моменту душа Павла Павловича обрела максимальное (насколько позволяли ее возможности) равновесие, и Павел Павлович, полный решимости разбудить незнакомца и окончательно с ним объясниться, направился уверенными шагами в комнату (не забыв при этом выключить лампочку над столиком Павла Павловича-младшего, что свидетельствовало о полном овладении Павлом Павловичем-старшим собою и - как он надеялся - ситуацией). Не боясь (и даже втайне желая) произвести лишний шум, он довольно громко протопал по жесткому, пересохшему, полустертому линолеуму (который в полумраке коридора смотрелся грязно-болотным, хотя на самом деле был вовсе светло-мышиным), почти воинственно распахнул дверь - так что металлически лязгнул пружинный шарик в замке - смело, несколько даже агрессивно, шагнул в комнату, намереваясь тут же нагло включить старенькую трехрожковую люстру и прямиком подойти вплотную к изголовью тахты, - но вместо этого неподвижно, не в силах протянуть к выключателю руку, застыл у самого порога, ощущая, как мышцы его и вся телесная мякоть наливаются гранитной тяжестью.
     И в самом деле, было отчего окаменеть впечатлительному и легко ранимому Павлу Павловичу Павлову, и вовсе не понадобилось ему включать люстру, чтобы увидеть совершенно отчетливо и ясно то, что привело (не могло не привести) его, Павла Павловича, в немалое, мягко выражаясь, замешательство.
     Чахоточный, но довольно резкий (и, надо сказать, достаточно неприятный) свет уличных фонарей беспрепятственно проникал сквозь незашторенное по вполне понятным причинам окно (ибо когда же было в этот вечер Павлу Павловичу заботиться еще и о том, чтобы задернуть, как обычно, на ночь плотные шторы, щадящие его, Павла Павловича, а также Александры Александровны ночной сон от ядовитого света неоновых ламп) и падал иссеченными голубоватыми пятнами не только на обширный полированный стол и стулья (на одном из которых сидел совсем недавно Павел Павлович, уныло пытаясь восстановить связь времен), но заливал и постель со спящим в ней (неизвестно сколько времени) незнакомцем в модном пальто, а также распространялся на вторую половину тахты, где в настоящий момент с редкостно безмятежной улыбкой на устах, уютно подложив левую ладошку под правую щеку, дремала - а может быть, даже крепко спала - супруга Павла Павловича Павлова, то есть сама Александра Александровна (девичья фамилия Александрова).
     Смерч вопросов и обрывочных мыслей мгновенно закрутился в голове у Павла Павловича, но так же мгновенно - очевидно, по причине полной их (вопросов и мыслей) безответности и безнадежности - опал и утих, оставив в сознании Павла Павловича лишь туманное беспокойство - в виде маленького червячка, противно сверлящего мозги Павла Павловича - причину которого (беспокойства) Павел Павлович никак не мог уловить. В силу привычки во всем сомневаться (то есть, не верить поспешно ни своим ушам, ни собственным глазам) Павел Павлович попытался было усомниться: действительно ли Александра Александровна собственной персоной лежит перед ним спящая на тахте, отгороженная от него массивным похрапывающим телом незнакомца с черной кожаной фуражкой на ухе, - но нет, никаких сомнений быть не могло: это она, именно она - Александра Александровна, законная супруга Павла Павловича Павлова. Тут Павлу Павловичу показалось, что он поймал за хвост червячка, который, не называясь по имени (можно сказать, инкогнито), сверлил исподтишка мозги Павла Павловича, вызывая вот уже в течение двух минут смутное чувство неуютности и дискомфорта. Дело в том, что Александра Александровна, так же как и незнакомец, спала не просто на тахте, а на застеленной тахте, то есть на простыне, причем, как и незнакомец - в пальто, в шапочке и (что самое неприятное) в сапогах. Ну ладно, - думал Павел Павлович, ухватившись за эту тему, как наиболее доступную его довольно гибкому, но все же, в принципе, строго логическому мышлению, - ладно, пусть на простыне, раз уж все равно и тот улегся на простыню, пусть в пальто - видимо, очень уж устала сегодня, бедняжка, на службе да настоявшись в очередях (правда, набитой продуктами сумки, которую обычно притаскивала домой, возвращаясь со службы, Александра Александровна, Павел Павлович нигде поблизости не замечал), - хотя на нее, на Александру Александровну, вовсе не похоже, чтобы она ложилась на тахту - даже незастеленную - в пальто... Но, в конце концов, разве сам он, Павел Павлович, не собирался сегодня, возвратившись домой, плюхнуться на тахту немедленно, не снимая пальто, а ведь ему это так же не свойственно, как и Александре Александровне - валяться в верхней одежде... Однако, при всем при том, хоть и не снял он, как обычно, в прихожей свои туфли - черные тупоносые туфли первого сорта - но (это Павел Павлович помнит очень хорошо) намеревался зато сбросить их тотчас, аккуратно свесив ноги с тахты на пол... Так что... ладно, хорошо, пусть в пальто, пусть на простыне - но в сапогах?.. зачем же на простыню-то - в сапогах, тут уж никак не следовало брать пример с незнакомца...
     Тем не менее, почему-то не почувствовал Павел Павлович облегчения, обнаружив в ситуации, как ему показалось, самый мучительный и неудобоваримый момент, - напротив, внутренняя неуютность и тревожное ожидание (неизвестно чего) нарастали в нем, в Павле Павловиче, неуклонно и с пугающим ускорением, никак, впрочем, не формулируясь в конкретную опасность. В то же время - наперекор нарастающему беспокойству - не мог не утешать Павла Павловича тот неоспоримый факт, что, хоть и лежали незнакомец и Александра Александровна на одной тахте, но все же ни за что не взялся бы Павел Павлович утверждать, что лежали они в одной постели, поскольку тахта, как известно, отличалась пространством весьма обширным, простыней наблюдалось на ней две и не было над спящими общего одеяла - и вообще никакого одеяла не было, что, с точки зрения Павла Павловича, существенно меняло картину, к тому же оба - что, может быть, самое главное - лежали одетыми, как говорится, дальше некуда, то есть в пальто, ботинках и сапогах. Кроме всего прочего, Александра Александровна лежала на правом боку, а незнакомец в отсутствие Павла Павловича успел перевернуться на левый (не преминув прикрыть соответственно правое ухо фуражкой) - то есть Александра Александровна и незнакомец лежали, повернувшись друг к другу спинами (вот только в какой именно момент поменял он, незнакомец, положение, определить Павел Павлович, естественно, затруднялся). Правда, руки их (у Александры Александровны - правая, у незнакомца - левая), будучи выпростаны из-под сонно распластанных тел к центру тахты, едва не соприкасались между собой пальцами, что не обязательно, впрочем, следовало трактовать как жест сознательный и что охотно соглашался Павел Павлович признать чистой случайностью, совпадением пластических капризов у двух расслабленных сном индивидов. В конце концов, подумалось Павлу Павловичу, действительно может оказаться спящий незнакомец все ж таки родственником Александры Александровны, вынырнувшим из неведомого ему, Павлу Павловичу, отдаленного ее прошлого, - и пошевелившись впервые с той минуты, как вернулся из кухни и ступил на порог призрачно освещенной уличными огнями комнаты, несколько перевел Павел Павлович дыхание, оторвал, наконец, свой взгляд от тахты - точнее, от спящих на тахте Александры Александровны и незнакомца в круглоносых туфлях и модном пальто - и совершенно машинально обратил его (взгляд) на черный кожаный чемоданчик гостя, стоявший у стенки между тахтой и дверью - то есть почти что у ног самого Павла Павловича. Блик синюшного, словно от театральной бутафорской луны, заоконного света падал на матовую крышку, где среди ярких (в полумраке изрядно посеревших) наклеек - прямоугольных, круглых, овальных, ромбовидных - на которых иностранные буквы изящно слагались в звучные названия шикарных (как рисовало Павлу Павловичу воображение) отелей в далеких чужих городах, - поблескивали хромированной поверхностью три латинские буквы, три загадочные буквы С (це).
     И в этот момент понял Павел Павлович, ощутил, как говорится, на собственной шкуре, что означает известное выражение, которое не раз встречал он в романах: когда под героем разверзается пропасть - хотя разверзлась она вовсе не под ногами у Павла Павловича, а скорее в перетруженной его голове, - нет, даже и не пропасть (хотя и пропасть тоже), а словно раздвинулись беспредельно перед его мыслью горизонты, устрашающие своей необъятностью, грозные в своей бесконечности, - короче говоря, открылся вдруг Павлу Павловичу со всей отчетливостью истинный смысл трех загадочных букв на черном чемоданчике незнакомца: с предельной ясностью увидел Павел Павлович, что никакие это не заграничные С (це), а самые что ни на есть отечественные С (эс), и означают они не что иное, как инициалы спящего незнакомца или, попросту говоря, первые буквы его, незнакомца, имени, отчества и фамилии. И с такой же неопровержимой ясностью открылось Павлу Павловичу в то же самое мгновение, что зовут спящего в его постели незнакомца не иначе, как Савел Савлович Савлов, - и оставалось Павлу Павловичу лишь удивляться, как это он, Павел Павлович, не догадался об этом раньше, давно, еще в ту минуту, когда раздался в его квартире телефонный звонок и голос Николая Николаевича потребовал к аппарату не Павла Павловича Павлова, а Савла Савловича Савлова.
     Все события вечера - начиная с того момента, как переступил Павел Павлович порог своей комнаты и увидел в своей постели спящего незнакомца, и кончая моментом, когда, вернувшись из кухни, обнаружил он рядом с незнакомцем спящую Александру Александровну, законную свою супругу, - в единый миг соединились и связались в сознании Павла Павловича в одну осмысленную цепочку, смысл которой Павел Павлович хотя и затруднился бы сформулировать, но зато отчетливо ощущал холодеющим сердцем и слабеющими ногами - так что пришлось даже ему, Павлу Павловичу, прислониться плечом и головой к дверному косяку, чтобы не опуститься тут же на пол. Последним штрихом, окончательно завершившим картину, открывшуюся для Павла Павловича во всей своей циничной обнаженности, послужило мелькнувшее в его голове воспоминание о том, что двадцать лет назад это ведь он, Павел Павлович, должен был ехать в заграничную командировку, но после беседы в высоком просторном кабинете вопрос этот сам собою заглох и больше в соответствующих инстанциях не будировался. Мог ли еще в чем-либо сомневаться уткнувшийся в притолоку Павел Павлович, если сама Рогнеда Рогнедовна, не признав, вслед за Николаем Николаевичем, его, Павла Павловича, голос, сообщила ему, Павлу Павловичу, что завтра же отправляется в заграничную командировку Савел Савлович Савлов - тот самый, как теперь прояснилось, Савел Савлович Савлов, который сейчас в пальто и ботинках мирно посапывает на его, Павла Павловича, широкой тахте, на его, Павла Павловича, чистой, всего лишь три дня назад постеленной простыне и рядом с которым, с редкостно безмятежной улыбкой на губах, в пальто, шляпке и сапогах спит его, Павла Павловича, жена, Александра Александровна (девичья фамилия Александрова).
     Чувствуя, что пропасть, разверзшаяся (все-таки) перед ним, неумолимо его затягивает, Павел Павлович, сопротивляясь и собрав последние силы, попытался прибегнуть к спасительной формуле (обычно в трудные минуты жизни она придавала ему бодрости и сил, откровенной несерьезностью возрождая, очевидно, в Павле Павловиче угасающее в минуту опасности чувство юмора и возвращая возможность посмотреть на себя со стороны) и мысленно - хотя и вполне отчетливо - произнес: хочу домой, к маме! Но, против воли Павла Павловича, на этот раз никакой несерьезности в формуле не обнаружилось, и неожиданно прозвучала она совершенно серьезно, даже слишком серьезно, отчего бодрости и сил у Павла Павловича не только не прибавилось, а скорее наоборот: еще больше похолодело сердце и ослабели, чуть не подгибаясь, коленки, - потому что, если говорить откровенно, мама у Павла Павловича давно и безнадежно умерла, и домой Павлу Павловичу проситься было некуда, поскольку в прошлом году похоронил он также и отца, и опустевшая квартира в городке, где прошли почти что безмятежно детство и отрочество Павла Павловича, вплоть до дня, когда уехал он получать высшее образование в столичный вуз (квартира, в которую он, Павел Павлович, тем не менее регулярно, до самых последних времен, возвращался, именно ее ощущая как дом и до последних времен так ее именуя, хотя здесь, в этом городе, где Павел Павлович служил по завершении высшего образования, прожил он уже больше лет, чем там, где родился), квартира эта была уже год - после похорон отца - заселена чужими людьми.
     Ах, если бы мог сейчас рядом оказаться Павел Павлович-младший, уж вдвоем-то они разобрались бы в этой запутанной ситуации, было бы на кого опереться (кроме жесткого дверного косяка) вспотевшему вдруг (капельки пота стекали со лба на нос и на щеки пересоленными струйками) и впадающему в тихое отчаяние Павлу Павловичу.
     Но вслед за последней мыслью - в которой мерцало еще сопротивление и желание выкарабкаться - разлилось в организме Павла Павловича умиротворяющее равнодушие, этакое обезволивающе-парализующее безразличие ко всем и ко всему на свете, и до краев заполнило Павла Павловича лишь одно довольно сильное, весьма определенное желание: окончательно расслабить утомленные мышцы, вытянуться горизонтально, улегшись на спину, во весь свой рост - хотя бы и на полу, тут же у двери, поскольку место его на тахте занято неким Савлом Савловичем Савловым, а втискиваться туда третьим почитал для себя Павел Павлович Павлов унизительным, к тому же и энергии для таких действий у него не достало бы (в данный момент - уж совершенно без сомнения) - а вытянувшись, уютно сложить руки на животе, запрокинуть голову на затылок, и, плотнее прикрыв веками глаза, не думая ни о чем и ни о ком, отключиться от этого пугающего мира, от запутанных обстоятельств и угрожающих событий, от головоломных загадок и сшибающих с ног разгадок, погрузиться в сон без сновидений и - желательно - без пробуждений, обрести, наконец, глобальный, абсолютный и вечный покой. 
     Павел Павлович с радостью и готовностью в точности так и поступил бы, но сделать это мешали ему два обстоятельства: во-первых, настолько удачно приткнулся он плечом и головой к косяку, что совершенно без каких бы то ни было усилий удерживался на ногах, будучи абсолютно, казалось бы, расслабленным, и, боясь утратить свое столь удачно (и, конечно, случайно) обретенное физическое равновесие, по ощущению равное (почти что) невесомости, Павел Павлович, естественно, уклонился от необходимости предпринимать даже минимальные действия - даже такие минимальные, какие необходимы, чтобы опуститься на пол и растянуться на нем лицом к теряющемуся в сумерках потолку; во-вторых, от таких окончательных действий удерживал Павла Павловича стыд перед покойными родителями, и особенно - перед родителем, Павлом Павловичем-старшим, (звание которого старший с прибытием на свет Павла Павловича-младшего перешло к новоявленному отцу, сам же Павел Павлович-старший-бывший именовался с тех пор попросту Дедом). Ибо Дед - то есть Павел Павлович-старший-бывший - отличался неиссякаемым оптимизмом, неуемной энергией и неукротимой жизнестойкостью, так что никак он не смог бы ни понять, ни, тем более, одобрить желание (каким бы оно ни было искренним) своего сына, Павла Павловича-старшего (то есть Павла Павловича-младшего-бывшего), при всей к нему любви - желание своего сына смириться, растянуться и отключиться. В этом Павел Павлович нисколько не сомневался, слишком хорошо зная и помня, что сам Дед, прожив на свете без одного года девять десятков, горизонтального положения не терпел, и одному Богу известно, когда и сколько он спал (если не считать того часа, когда он, Дед, подремывал, сидя в кресле и поглядывая время от времени на бормочущий телевизор). До поздней ночи засиживался Дед в ванной (в которой давным-давно обустроил он себе фотолабораторию), сгорбившись над кюветами и извлекая из них десятками и даже сотнями запечатленные навеки пейзажи, памятники культуры и зодчества и просто физиономии детей, женщин, стариков - славных своих современников - которых он, Дед, неутомимо отлавливал допотопной, но надежной фотокамерой во дворе, на улицах и на аллеях горпарка. С раннего утра Дед уже суетился в квартире, бесконечно наводя в ней порядок, после чего пускался в пешие походы по городку (транспорт не признавал), закупая газеты, хлебобулочные изделия и (если повезет) молочные продукты, либо в поисках достойных объектов для своих фотосъемок, - не забывая, конечно, присаживаться там и сям на лавочки и скамьи, чтобы перевести дух и ублажить бунтующие ноги. Днем Дед никогда не ложился, предпочитая сидеть в глубоком, дряхлом кресле с высокой спинкой, просматривая газету либо толстый журнал, что не мешало ему, разумеется, задремывать и ронять время от времени журнал либо газету на колени, - однако почти тот-час он просыпался, ибо спать в кресле и вообще-то было неудобно, к тому же книга, частенько сваливаясь с колен на пол, будила задремавшего Деда, - на что и был, видимо, у него расчет: однажды признался он Павлу Павловичу, отчего старается поменьше лежать и спать: «как ляжешь - так и заснешь, а как заснешь - тут тебя и подловит Косая!» (Так по некой причудливой ассоциации называл Дед знаменитую старуху с косой, как ее изображали на старинных гравюрах.)
    

Одним словом, старался Дед побольше находиться в вертикальной позиции и вообще поактивней вертеться - «чтобы не отвыкнуть от жизни», говорил он. Единственное, чего Дед не терпел, так это топтаться у плиты, и, с тех пор как остался один, готовил себе только чай - да и то не часто - питался же всухомятку, лишь раз в день забегая в какую-нибудь столовку перехватить горячего супчика, проглотить котлетку и запить любимым компотом из сухофруктов. Переходу в горизонтальное положение сопротивлялся Дед буквально до последней минуты и каким-то образом ухитрился не дать Косой «подловить» себя во сне - в конце концов ей удалось настигнуть его в тот момент, когда, сильно наклонившись, надевал он второй ботинок, собираясь утром в свой обычный обход газетных киосков. Таким и увидели Деда, взломав на вторые сутки дверь: сидящим (все-таки не лежащим!) на полу в прихожей, приткнувшимся спиною в угол, обутым на одну ногу, уже окончательно застывшим и совершенно нежелающим распрямляться и укладываться на стол для омовения и обряжания, так что сердобольным соседкам (этому постоянно действующему общественному бюро последних почестей) пришлось позвать на помощь двух дюжих мужиков. Даже и теперь, в несколько новых для него обстоятельствах, Дед оставался верен себе и продолжал сопротивляться - не зря же и затаился он в запертой квартире, справедливо надеясь, что хватятся его не скоро, и обнаружили его лишь благодаря догадливому полушпицу, которого дважды в день - утром и вечером - проводила мимо дедовской двери жившая этажом выше тихая одинокая пенсионерка (одна из активисток дворового сердобольного бюро). Еще накануне вечером (то есть в день, когда состоялась столь неудачная попытка Деда завязать второй шнурок) умный полушпиц, отправляясь с хозяйкой на прогулку, проявил на площадке второго этажа признаки явного беспокойства, что хозяйка восприняла как проявление его привязанности к собаколюбивому (и, надо сказать, собаколюбимому) жильцу одиннадцатой квартиры, то есть к Деду, и его (полушпица) нетерпения в стремлении получить поскорее обычную сладкую булочку, которыми неизменно баловал собаку этот жилец, встречаясь с ней на лестнице либо во дворе. Но наутро, только лишь, как обычно, открыла хозяйка дверь, умный и благодарный пес прямо-таки ринулся вниз по ступенькам и поднял у двери одиннадцатой квартиры вой, заледенивший душу и кожу на спине у хозяйки и у всех, кому привелось этот вой слышать (то есть почти у всего населения пятиэтажки и двух соседних двенадцатиэтажек, за исключением тех жильцов, кто уже - или еще - был на работе либо находился в отъезде), вследствие чего хозяйка умного полушпица имела все основания заподозрить в квартире номер одиннадцать нечто неладное, тем более что приблизившись к двери и нечаянно потянув носом воздух, она, хозяйка собаки, и сама довольно четко уловила некоторые явственные признаки, побудившие ее (хозяйку) к немедленным и решительным действиям.
     Обо всем этом узнал Павел Павлович из первых уст - то есть от хозяйки умного полушпица - прибыв на следующий же день в некогда родимый город и застав Деда на столе обмытым, одетым и, по всей видимости, подготовленным (стараниями сердобольных соседок) к переходу в иной мир (что показалось Павлу Павловичу чрезвычайно диким и нелепым - настолько не совмещалось это с обычным Павла Павловича-старшего-бывшего, то есть Деда, обликом, привычным ему, Павлу Павловичу, с малых лет). Однако очень скоро убедился Павел Павлович, что Дед вовсе не собирается сдаваться, вовсе не торопится уходить из этого мира и борется не то что до последней возможности, но - как это ни поразительно - сверх всяческих своих возможностей. Только этим мог объяснить Павел Павлович все, что происходило в тот непомерно длинный, знойный, до одури удушливый, безветренный день - день расставания с Павлом Павловичем-старшим, точнее, с Павлом Павловичем-старшим-бывшим, то есть с Дедом.
     В тот длинный раскаленный день с новой и особенной силой (уже второй раз в жизни) оценил Павел Павлович мудрую тактичность древнего обычая, согласно которому отстранялись ближайшие домочадцы от непосредственного делового участия в хлопотах, неизбежно сопутствующих торжественным проводам покидающего пресветлый мир пришельца, - ибо, хотя нынешний, укрощенно вытянувшийся на столе Дед со сложенными покойно на животе руками и с густой небритостью - совершенно для него не характерной - на желто-голубом застывшем лице, разумеется, лишь весьма отдаленно напоминал того живого, беспокойного, строптивого и ртутно-подвижного Деда (то есть Павла Павловича-старшего-бывшего), которого Павел Павлович знал, видел, слышал и чувствовал на протяжении многих и многих лет (почему-то при этом никогда не сомневался Павел Павлович, что таким - живым и беспокойным - будет Дед пребывать вечно), - хотя Павла Павловича и возмущало до оцепенения такое явное и абсолютно непостижимое несходство (как возмущали его и столь же непостижимая неподвижность Деда, и отсутствие какого бы то ни было отклика на все его, Павла Павловича, энергичные, просто-таки отчаянные внутренние призывы, и особенно та - обусловленная полным игнорированием со стороны Деда - безнаказанность, с которой то и дело садилась к нему, к Деду, на лоб и суетливо ползала по его, Деда, лицу отвратительная зеленая муха, до того уверенная в этой своей безнаказанности, что не очень-то реагировала на робкие - и потому безуспешные - попытки прогнать ее со стороны самого Павла Павловича, пока на помощь ему не пришла одна из сердобольных - и более решительных - соседок), - несмотря на все это, Павел Павлович по-своему солидарен был с Дедом и не только не испытывал никакого желания торопить момент окончательного расставания и способствовать его (момента) неумолимому приближению, а, напротив, ощущал совершенно четкую потребность растянуть процесс проводов на туманно неопределенное время, будучи абсолютно неготовым примириться с мыслью, что Дед навсегда и напрочь исчезнет из этого мира. И те препятствия, которые расставил на своем последнем пути Дед какими-то сверхпоследними, поистине мистическими усилиями (иначе никак не мог объяснить Павел Павлович события того длинного раскаленного дня), прямо скажем, приносили Павлу Павловичу некое сладостное чувство удовлетворения, - впрочем, вряд ли можно говорить об этом с полной уверенностью, так как всяческие чувства у Павла Павловича (и в первую очередь сладостные) в тот день были изрядно атрофированы, и душа его (а отчасти и сознание) пребывала в состоянии крайнего одеревенения, опустошения и оцепенения. Потому что - как ни отгонял от себя Павел Павлович эту мысль, как ни отказывался поверить безоговорочно в ее неопровержимость - однако еще накануне где-то в сердцевине своего существа понимал он: все предстоящие события ожидающего впереди тягучего, звенящего от зноя дня - суть не больше, чем формальности, а главное событие уже свершилось - свершилось в тот самый момент, когда Павел Павлович-старший-бывший наклонился, чтобы завязать шнурки на правом ботинке.
     Тем не менее, как ни странно, на протяжении всего удушающе-знойного дня, в той же сердцевине своего существа ощущал Павел Павлович упорное и неслабеющее нежелание окончательно расставаться с Дедом (даже таким, каким он лежал на столе под белой простыней), будто все еще на что-то надеясь и чего-то - неизвестно чего - ожидая. Поэтому безо всякой охоты и совершенно индифферентно позволил он энергичному Федору Федоровичу (соседу Деда по площадке, взявшему на себя часть обязанностей по необходимым сношениям с городскими учреждениями) увлечь себя в бюро печальных услуг, чтобы присутствовать при оформлении необходимых бумаг и закупке Федором Федоровичем всего, без чего не мог состояться обряд последних проводов Павла Павловича-старшего-бывшего. Предварительно энергичный Федор Федорович завез Павла Павловича на кладбище (для чего, конечно же, пришлось сделать им огромный крюк, а точнее, совершить довольно продолжительное - но необходимое - путешествие на загородном автобусе), где Павел Павлович без особого интереса наблюдал, как Федор Федорович, искусно преодолевая трения и размолвки, договаривался с четырьмя жизнерадостно опохмеляющимися у недовырытой могилы гробокопателями несколько подозрительной полууголовной наружности. После чего Павел Павлович, удивляясь собственной памяти, без всякого труда разыскал заботливо ухоженную Дедом могилку матери и ткнул пальцем на предусмотрительно огороженное Дедом место рядом, тем самым показывая веселым могильщикам, где именно следует приготовить необходимое углубление для последнего пристанища Павла Павловича-старшего-бывшего, - на что согласие их было получено Федором Федоровичем лишь после длительных препирательств и нескольких надбавок к гонорару (с молчаливого, но безусловного одобрения Павла Павловича). При этом веселые гробокопатели, сделавшись вдруг неулыбчивыми и даже, можно сказать, озабоченно мрачными и беспрерывно озираясь, однообразно и упорно ссылались на некие Суровые Правила, запрещающие копать там, где требовал (молча) Павел Павлович, но предписывающие копать на новом месте, а именно рядом с той незавершенкой (как выразился один из могильщиков, кстати, предложив ее - то есть незавершенку - по сходной цене отдать, если заказчик пожелает, в полное его распоряжение), ибо клиентов здесь размещали - насколько удалось уловить полуотсутствующему Павлу Павловичу - в строго хронологическом порядке. 
     Уже на кладбище - при неожиданно возникших затруднениях - Павел Павлович с некоторым удовлетворением смекнул, что тут не обошлось без Деда, но в то же время он понимал (и надеялся), что главные осложнения ждут впереди. И в самом деле - настоящие чудеса начались, когда они с Федором Федоровичем прибыли, наконец, в бюро, где Павел Павлович на секунду вышел даже из оцепенения и на миг подивился мистической силе воли Павла Павловича-старшего-бывшего, который по видимости покорившимся лежал у себя дома на столе, смиренно сложив руки на животе: в зашарпанной конторе на улице Конторской (некогда переименованной в Лассаля, но вскоре неизвестными путями вернувшей себе свое древнее имя, а вместе с ним и былое достоинство) Павел Павлович и Федор Федорович обнаружили изрядную толпу печально ропщущих клиентов и черным по белому начертанное объявление, скупо гласящее, что гробов в продаже нет и что заказы не принимаются.
     У Павла Павловича немного отлегло от сердца. Но энергичный Федор Федорович, не медля, потащил его к одному из служащих (с печальным, но невозмутимым видом отбивались они от наскоков печальных, но несколько возбужденных клиентов) с целью выяснить причину столь неожиданного дефицита, которая (причина), как открылось, заключалась в том, что: первое - три дня в контору не подвозят ни лес, ни тес; второе - последний гроб продан в девять утра; и третье - в столярке нет в настоящий момент ни одной доски (чему Федор Федорович, как он признался, поверил лишь наполовину и даже всего лишь на одну треть, а именно - на первую треть), - а также выведать возможные перспективы, оказавшиеся настолько туманными, что Федор Федорович, потащив за собой Павла Павловича, юркнул в узкий коридорчик и шмыгнул в боковую дверь, после чего оба очутились в пустынном асфальтированном дворе. Опять-таки нисколько не мешкая, Федор Федорович быстро пересек двор (Павел Павлович едва поспевал за ним), с ходу распахнул какую-то дверку кирпичного флигеля, не забыв пропихнуть перед собой запыхавшегося Павла Павловича, - и они предстали перед испуганными очами толстенького человечка с маленькой головой, который, почти спрятавшись за большим (и пустым) обшарпанным столом, по-детски моргая, взирал на ворвавшихся посетителей. Как очень скоро понял Павел Павлович (насколько он вообще мог что-либо понять в тот жаркий день), человечек, скрывающийся за большим (явно не по росту) столом, был никто иной, как заведующий - тот самый, чей кабинет с табличкой ЗАВЕДУЮЩИЙ БЮРО на двери находился в главном здании и осаждался особо нетерпеливыми клиентами, на что, сразу же как вошли туда, обратили внимание Федор Федорович с Павлом Павловичем, и о котором (о заведующем) все служащие дружно и согласованно сообщали: «Уехал выбивать тес!»
     Увидав, что в убежище к нему прорвались только двое, а не вся жаждущая гробов толпа, заведующий облегченно вздохнул и уже вознамерился сменить испуг на гнев, но Федор Федорович, не дав сказать ему ни слова, принялся весьма активно излагать родословную Павла Павловича, заполняя белые пятна в своих сведениях собственной (как обнаружилось, довольно богатой) фантазией, в результате чего биография Павла Павловича предстала вполне пригодной для серии «Жизнь замечательных людей». Как бы там ни было, рассказ Федора Федоровича, должно быть, произвел на заведующего желаемое впечатление: потеребив на груди мокрую от пота рубаху и прервав Федора Федоровича на самом, можно сказать, подъеме его цветистой истории, он доверительно сказал: 
     - Ничего не могу. Идите к Клепикову, - и судорожно продиктовал адрес некоего, по-видимому, руководящего учреждения с длинным головоломным названием.
     Вероятнее всего, все же не рассказ Федора Федоровича так результативно повлиял на скрывающегося от разгневанных клиентов заведующего, а равнодушный, совершенно незаинтересованный и несколько даже отсутствующий вид Павла Павловича, который как вошел, так и стоял, глядя в пол, не двигаясь и не роняя ни единого слова. (Павел Павлович в тот день вообще вполне олицетворял собою человека, который потерял себя и никак не может найти - и даже, собственно говоря, не пытается искать). Именно такое индифферентное поведение Павла Павловича, должно быть, произвело решающее впечатление и на самого товарища Клепикова (к которому они добрались без особых приключений и даже, к счастью Федора Федоровича - но никак не Павла Павловича - застали на месте): он, Клепиков, хотя и слушал внимательнейшим образом красочный рассказ Федора Федоровича о сложных и плачевных обстоятельствах Павла Павловича (причем красок в рассказе Федора Федоровича значительно поприбавилось), и даже выслушал, ни разу не перебив, рассказ до конца, позволив Федору Федоровичу растерянно иссякнуть, но при этом, задумчиво прикусывая кончик массивной авторучки и поигрывая мясистыми щеками (то раздувая их, то втягивая обратно), смотрел из-под густых нахмуренных бровей исключительно на безмолвно вытянувшегося у двери и бесцветно глядящего в окошко абсолютно неподвижного Павла Павловича. Затем, лаконичным жестом остановив Федора Федоровича (тот набрал уже новую порцию воздуха и собрался было, подстегнув свою фантазию, пуститься в дальнейшие разъяснения), товарищ Клепиков решительным движением пододвинул к себе небольшой листок бумаги, властно сжал в толстых пальцах массивную авторучку, оторвав ее ото рта, и (так и не издав ни звука, тем самым как бы выразив солидарность с молчавшим Павлом Павловичем) стремительно начертал несколько слов - весьма, как потом выяснилось, изящным почерком и с затейливо нарядной, но вполне разборчивой подписью. И когда на обратном пути в тряском трамвае Федор Федорович сунул незапечатанную записку - предварительно прочитав - под нос Павлу Павловичу, тот, не без труда осмыслив изящным почерком начертанное распоряжение, с неудовольствием подумал, что стараниями сердобольного и верткого Федора Федоровича, кажется, проигран Дедом (чего, впрочем, следовало ожидать) очередной бой, ибо распоряжение категорично и обнадеживающе гласило: «Выдать мой гроб. Клепиков»
     Действительно, по возвращении в бюро печальных услуг и по предъявлении магической записки, им немедленно вручили (разумеется, вдали от придирчивых глаз возбужденной толпы печальных клиентов) роскошный высокосортный, без единого изъяна (правда, по повышенной цене), известной формы узкий длинный ящик, в прейскуранте именуемый гроб нестандартн. Зато сразу же (Павел Павлович, надо отметить, предвидел это заранее и нисколько, в отличие от Федора Федоровича, не удивился - да он, Павел Павлович, ничему не удивлялся в тот знойный день) появились проблемы с транспортом, то есть с доставкой на дом, ибо тут же выяснилось, что - как никогда - ни одной машины в наличии нет и вряд ли положение изменится в течение дня (это в лучшем случае), поскольку часть автобусов-катафалков (большая часть) находится в безнадежном ремонте, другая - участвует в уборочной кампании (не менее безнадежной, как по-черному сострил один из рассерженных клиентов), оставшаяся же - меньшая - часть автобусов-катафалков расписана по клиентам на весь день вплоть до позднего вечера и уже в разъезде. Правда, одна машина - как доверительно признался Федору Федоровичу заведующий - стоит в гараже, притом, совершенно исправная, но двинуться с места на ней никак невозможно, ибо бензина в баке не хватит даже на то, чтобы доехать до заправочной станции - это во-первых, а во-вторых, и ехать туда, то есть на бензоколонку, не имеет смысла, поскольку лимиты в бюро исчерпаны до последней капли, и если ему, страдающему за свое благородное, полезное обществу дело, заведующему не удастся сегодня выбить дополнительные (имелись в виду лимиты), то завтра же неумолимо и катастрофически остановится в городе похоронное движение - по крайней мере, государственное, на радость и к выгоде всяческим частникам и левакам.
     Одним словом, пришлось Федору Федоровичу отправиться на поиски именно такого частника и левака, в то время как Павел Павлович остался ждать, сидя на корточках подле нарядного - белого с черными кружевами - гроба, подперев спиной кирпичную стену в глухом переулке, куда через хорошо замаскированный запасный выход, скрытно минуя страждущих клиентов, вынесли свою продукцию двое грустных рабочих бюро печального обслуживания. И сидя на корточках в ожидании Федора Федоровича, Павел Павлович мысленно отдавал должное всему персоналу названного бюро, с которым (персоналом) ему - точнее, Федору Федоровичу - пришлось сегодня иметь дело (от рабочего до последнего агента, включая самого заведующего), размышляя о том, насколько умело и самоотверженно они, служащие печального бюро, проникались (у него, у Павла Павловича, на глазах) бедой, постигшей каждого клиента в отдельности и всех вместе, и своим неподдельно (в этом нет сомнения) печальным видом, а также бережным, глубоко сочувственным обращением компенсировали полное отсутствие в конторе гробов и машин.

<...........................>

________________________________________________________________________________________
п