.
Вадим Климовский
 Один час из жизни Павла Павловича Павлова
или откровенно говоря черт знает что
(роман)

- завершение -

     Зеленый пазик, на котором подъехал (не прошло и полутора часов) Федор Федорович, готов был (то есть готов был, разумеется, не сам пазик, а - за определенное, конечно, вполне приличное вознаграждение - его, так сказать, хозяин, точнее, водитель, мужичонка на вид хлипкий, но, судя по широкой улыбке и лохматому чубу, с легким и даже, быть может, несколько легкомысленным характером) готов был не только доставить пустой гроб на квартиру Деда, но и послужить своеобразным катафалком, то есть принять самое деловое и полезное участие непосредственно в процессе торжественных проводов Деда к месту его последнего (теперь уже неизбежного) успокоения. К слабому удивлению Павла Павловича (сильно удивляться в тот длинный удушливый день Павел Павлович, как уже отмечалось, был попросту неспособен), ни по дороге домой, ни на многокилометровом пути к городскому кладбищу ни разу не спустил у пазика баллон, не заглох двигатель и даже не иссяк километра за три до цели (на пустынной боковой дороге) бензин. Но перед самым выездом из дому - когда завершился обряд прощания с Дедом старушек, остающихся в доме продолжать подготовку к поминкам, а провожающие Деда расселись уже в пазике (тут слегка заторможенный Павел Павлович замешкался и едва не остался без места), расселись, надо сказать, не без труда, ибо в тесном проходе установлен был так ловко добытый Федором Федоровичем (изъятый, можно сказать, лично у товарища Клепикова) роскошный гроб и, кроме того, загромождали проход шуршащие жесткой бумагой зеленые венки с черными лентами, - словом, когда все уже было готово к отправлению, произошла вдруг заминка, так как обнаружилось, что жизнерадостный водитель Петр Петрович (в просторечии именуемый Петя) куда-то исчез. Очень скоро Федор Федорович разыскал Петю в опустевшей (на время предотъездной дворовой суматохи, то есть последние полчаса) квартире Павла Павловича-старшего-бывшего безмятежно дремлющим на потертом дедовском диванчике, откуда Федор Федорович, аккуратно растолкав, поднял его незамедлительно и вывел во двор, где стало очевидным, однако, что одурело моргающий Петя находится в изрядно плачевном состоянии и вряд ли разумно в настоящий момент доверять ему штурвал столь ответственного экипажа - дабы вместо одного покойника не доставить на кладбище сразу пятерых, как, вздохнув, грустно промолвила одна из старушек, разместившихся внутри пазика. Объяснялось же плачевное состояние доблестного водителя тем (по рассказу самого с трудом размыкающего расслабленные губы Петра Петровича), что он, Петр Петрович, мучимый жаждой (а день тот, как известно, действительно отличался чрезвычайной знойностью и безветренностью), схватил из холодильника вместо минеральной бутылку с белейшей водкой и опрокинул в себя стакан, разобравшись в своем заблуждении слишком поздно, а разобравшись и, естественно, огорчившись, с досады тут же вылил в себя и второй стакан (отчасти, быть может, и для того, чтобы уничтожить располовиненную бутылку как предательское свидетельство его, Петра Петровича, роковой ошибки). Но все бы ничего, - продолжал далее, героически преодолевая косность почему-то распухшего своего языка, Петр Петрович, - да вот подвела его излишняя робость: постеснялся он закусить, поскольку еда вся находилась в кухне, где хлопотали в тот момент многочисленные старушки (тогда как холодильник, на Петину беду, стоял в пустынном коридоре), да еще эта проклятая несусветная жара способствовала скорейшему воздействию выпитого и окончательно привела его, Петра Петровича, в абсолютную негодность, в чем и признался он откровенно и чистосердечно.
     Старушки - и те, что сидели внутри пазика, и те, что оставались  снаружи - начали было верещать, предсказывая не больше и не меньше, чем конец света в связи со столь кощунственным - с их точки зрения - поведением шофера Пети и вздыхая о том, что придется теперь ждать, пока святотатец снова обретет способность владеть своими руками и ногами (о голове речь не шла), иными словами, переносить похоронный обряд на завтра, ибо час уже подошел не то чтобы очень поздний, но и далеко не ранний (тут у Павла Павловича вспыхнула на миг надежда - но лишь на миг), - однако энергичный Федор Федорович немедленно пресек панику и всех разом (за исключением Павла Павловича) успокоил, заявив, что поведет машину собственноручно, и только тогда все вспомнили, что Федор Федорович, в прошлом первоклассный шофер второго класса, немало лет с достоинством водил самосвал и, хоть третий уже год находился на заслуженном отдыхе, то есть, попросту говоря, на пенсии, память у него, у Федора Федоровича - по собственному его выражению - ни в голове, ни в руках еще не отшибло. Таким образом, решительно освободив Петра Петровича (в просторечии - Петя) от ответственности, а заодно - на всякий случай - и от документов на машину и великодушно отправив его обратно на дедовский потертый диванчик (проспаться), Федор Федорович уселся за баранку, и печальный экипаж, наконец, тронулся, несколько все же опаздывая к тому часу, к которому должен был, по уговору со строптивыми могильщиками, прибыть к месту последнего успокоения Павел Павлович-старший-бывший, то есть Дед.
     Во время предотъездной заминки Павел Павлович, естественно, никоим образом не участвовал ни в поисках пропавшего Павла Павловича, ни в последующих его увещеваниях, ни в решении возникшей проблемы управления пазиком: весь этот час он, Павел Павлович, неподвижно и спокойно просидел на своем месте, на переднем сиденье подле мрачно-нарядного ящика, с удовлетворением проживая подаренные заминкой минуты (не преминув отметить очевидное, несомненное и, что важно, активное участие упорного Деда в небольшом сюжете с преждевременным и чрезмерным опьянением легкомысленного Пети), и единственно сожалея о том, что деревянная, обитая белой материей (похожей на простынную) и украшенная черными кружевами крышка скрывает в данную минуту - минуту затишья и остановки в сумасшедшем беге этого знойного дня, в минуту, когда он, Павел Павлович, сидит, наконец, рядом, так близко, - скрывает от него, от Павла Павловича, лицо - пусть желтое, застывшее, ледяное - лицо Павла Павловича-старшего-бывшего. Отчасти, правда, утешался Павел Павлович тем, что предстоит еще момент на кладбище (и момент этот вполне может растянуться на час и на два, поскольку теперь Павел Павлович не сомневался, что без боя сдаваться Дед не намерен), когда снова откроют - для последнего прощания - крышку, и тогда уже насидится он, Павел Павлович, рядом, насмотрится на Деда и наговорится с ним спокойно, не спеша, почти что наедине и без особых помех. 
     Когда торжественная процессия, ведомая энергичным Федором Федоровичем, благополучно преодолев немалое расстояние со средней скоростью 58 км/час, прибыла на место, солнце, хоть и склонялось уже к пятичасовой отметке на циферблате, палило все еще достаточно нещадно, тем более что имело оно возможность разгуляться на открытом просторе, где единственной тенью являлась тень от редких крестов и от многочисленных надгробий (стандартн.) из прессованной мраморной крошки. Глянув в окошко почтительно сбавившего скорость пазика, увидел Павел Павлович с высоты холма (дорога серпантином спускалась в обширную впадину, где и раскинулось широко и вольготно новое городское прибежище для покинувших этот мир, пока далеко еще не заполненное) увидел Павел Павлович там и сям разбросанные по кладбищу группки провожающих, столпившихся у разверстых ям, либо у ям, которые находились уже в процессе засыпки, а также прихорашивающих свеженасыпанные холмики и поправляющих искусно уложенные на них живые цветы и пластмассовые венки, - одним словом, повсюду на кладбище, как увидел Павел Павлович, протекала активная жизнь. И тут возник у Павла Павловича вопрос - можно сказать, нахально приблудился против воли самого Павла Павловича - неуместный и лишний в своей суетной усложненности: если в единственной на весь город печальной конторе три дня уже не наблюдалось ни лесу, ни тесу, то где же эти люди раздобыли такое количество гробов? То ли все они проникали к милосердному товарищу Клепикову (но сколько же тогда имелось у товарища Клепикова личных гробов?), то ли благоразумный заведующий по одиночке направлял клиентов по разным начальственным адресам, и все поголовно адресаты проявляли такое же милосердие, как товарищ Клепиков, легким мановением руки отторгая от себя персональные гробы, - либо (что казалось все же наиболее вероятным) люди, умудренные опытом, не надеясь на печальную контору, заранее мастерили себе домовины собственными руками или, на худой конец, заказывали их левым порядком знакомым (и незнакомым) плотникам.
     Разумеется, Павел Павлович не стал доискиваться ответа на данный вопрос (постыдный явной своей неуместностью - Павел Павлович отдавал себе в этом отчет), тем более что пазик уже остановился неподалеку от свежевырытой могилы, и уже двигались навстречу добродушно улыбающиеся знакомые могильщики, и, выскочив из машины, уже переругивался с ними энергичный Федор Федорович, настойчиво тыча рукой куда-то в одну и ту же сторону, - и тут только, выйдя из задумчивости (но еще не выходя из пазика), заметил Павел Павлович, что остановились они совсем не на той аллее (как именовались могильные ряды), и сама свежевырытая могила находится вовсе не рядышком с могилой матери, а в добром полукилометре от того места, которое утром указывал он могильщикам (новое кладбище устроено было городскими властями с подлинно эпохальным размахом). А услышав, о чем, возбужденно жестикулируя, наперебой повествуют рассерженные могильщики, и увидев, как они норовят оттеснить сопротивляющегося Федора Федоровича от машины, чтобы открыть дверцу и приступить к своим профессиональным обязанностям, немедленно Павел Павлович поспешил, переваливаясь через спинки сидений и стараясь не ушибить попадающихся по пути старушек, выкарабкаться из пазика - и очень вовремя, так как, в общем-то, стойкий Федор Федорович, по-видимому, начал уже сдаваться под дружным натиском прямо-таки на глазах свирепеющих гробокопателей, которые уже в третий раз принялись доказывать ему, Федору Федоровичу, - а теперь уже и Павлу Павловичу - что рыли они, рыли, честно, рыли, понимаешь ты, отец, и ты, хозяин, там, где указано было, и зря рыли, зря согласились, потому что, почти, считай, вырыли, там, где заказано, да ведь, конечно же, на старую могилу наткнулись, ровно-то ровно, сверху-то ровно, а под землей - вот он, гроб, заброшенная, а все равно - могила, ну и, конечно же, закопали обратно, да еще и по шеям получили от начальника, начальник им вот тут велел рыть, на новом месте, положено так, и никуда не денешься, и не рыжие они, чтобы третью яму копать, да и запрещено там, среди старых могил, так что давай, давай, хозяин, вытаскиваем твоего клиента - и с Богом, а вот и начальничек, - говори с ними сам, начальник, ну их к Богу в рай, наше дело земляное, - и выдохшиеся, но вконец разобиженные могильщики отошли в тыл, уступив передовую позицию подошедшему стремительной деловой походкой начальнику - то есть директору, или заведующему, или управляющему, словом, главному лицу, ответственному за поддержание порядка и дисциплины на всем обширном пространстве вверенного ему государством участка - как среди покойников, так и среди живых.
     Отрекомендовавшись именно таким образом, главное ответственное лицо - роста ниже среднего, но телосложения необычайно крепкого, со стриженой головой почти совершенно кубической формы (что навело Павла Павловича на нелепую мысль о японском роботе четвертого поколения) - весьма корректным, но чрезвычайно внушительным и строгим голосом с ходу начал вразумлять и упрекать Федора Федоровича и Павла Павловича за то, что те неосмотрительно пытались нарушить государственные установления и узаконенные правила, самовольно избрав место для копания, и толкнули тем самым безответных и, как оказалось, безответственных служащих его беспорочной до сей поры конторы (Павел Павлович не сразу, но все же понял, что имелись в виду абсолютно трезвые к настоящему моменту могильщики, которые группкой оппозиционеров стояли поблизости, бросая оскорбленные взгляды на Федора Федоровича и Павла Павловича, дымили сигаретками и припечатывали - словно заверяли - каждую чеканную фразу своего начальника мастерским плевком сквозь зубы через левое плечо), толкнули их, можно сказать, на служебное преступление, на что оно, ответственное лицо, согласно, впрочем, посмотреть снисходительно, в виду чрезвычайных - оно, лицо, это понимает - обстоятельств момента, если только, конечно, клиент проявит благоразумие, перестанет нарушать и произвольничать и немедленно приступит к обряду, воспользовавшись предоставляемой ему, клиенту, законной высококачественной (за это оно, лицо, может поручиться) и соответствующей всем нормативам ямой.
     Ответственное лицо без передышки и без остановок продолжало в подобном духе, постепенно, но неуклонно усиливая нажим на молчаливо стоящих перед ним Павла Павловича и Федора Федоровича, придавая своему голосу больше и больше аргументированной меди, переходящей в беспрекословную сталь, так что Федор Федорович уже поглядывал с робкой надеждой на Павла Павловича, приглашая его, по всей видимости, плюнуть и сдаться тупой грубой силе порядка и параграфа и ожидая от него, от Павла Павловича, решающего хозяйского слова, - и Павел Павлович отчетливо осознал, а может быть, вовсе и не осознал, а только безотчетно, но абсолютно справедливо и точно ощутил каким-то шестым, седьмым или даже восьмым чувством, что настал момент решительно действовать ему, Павлу Павловичу-старшему, сыну Павла Павловича-старшего-бывшего, дабы поддержать последнего в его отчаянном и упорном сопротивлении, иначе, промедли он, Павел Павлович, еще минуту - и будет поздно, и эти решительные люди с лопатами, во главе со строгим ответственным лицом, при попустительстве внезапно утратившего решимость симпатичного Федора Федоровича прорвутся к пазику, схватят деревянный (с таким трудом добытый) ящик с упрямым, но беспомощным Дедом и по всем своим правилам закопают его, Деда, в эту глубокую, сырую (даже в такой жаркий, знойный день) отвратительную, по всем статьям нормативную яму, и через каких-нибудь десять минут все будет кончено окончательно и бесповоротно. Тем более казалась Павлу Павловичу отвратительной эта нормативная и великолепная по всем внешним признакам яма, что, будучи погребенным в ней, Дед оказался бы на веки вечные разлученным со своей единственной супругой (то есть матерью Павла Павловича), с которой прожил он, Дед, бок о бок без малого шестьдесят лет, ибо на веки вечные пролегло бы между ними, супругами, расстояние никак не меньше километра, и, таким образом, нарушена оказалась бы главная - впрочем, и единственная - завещательная воля Деда: быть ему упокоенным бок о бок с супругой - воля, которую выполнять оставшимся в живых и в первую очередь ему, Павлу Павловичу, надлежало всенепременно и неукоснительно, не взирая ни на какие стихийные - земные или космические - помехи, включая жестокие параграфы строгих государственно-кладбищенских установлений, во что Павел Павлович верил с редкостными для него (по крайней мере, за последние двадцать лет) убежденностью и непоколебимостью. И без того к настоящему моменту готов был Павел Павлович решительно выступить в защиту Деда и помочь ему задержаться на этом свете, оттянув хотя бы на пару часов миг окончательного расставания, но мысль о возможности неисполнения и нарушения последней воли Деда, уходящего (нет, еще не ушедшего - в этом Павел Павлович нисколько не сомневался) в иной мир... точнее, чувства, возникшие при этой мысли, удвоили его решимость, и, таким образом, с удвоенной силой ринулся Павел Павлович в бой - не сходя, впрочем, с места, что имело принципиальное значение, так как стоял он все это время у самой дверцы пазика, прикрывая, можно сказать, грудью (пусть и не очень мощной) доступ к явно не желающему смириться со своей неотвратимой участью Деду. Просто-напросто, перебив совершенно невежливо (и несколько неожиданно даже для самого себя) выступление развивающего активный натиск ответственного лица, Павел Павлович начал кричать на него, на ответственное лицо, самым страшным и истерическим образом, отчего ответственное лицо замолкло на полуслове, оставшись стоять с незакрытым ртом, а сердитые могильщики, вздрогнув, судорожно вцепились в свои лопаты и тоже пооткрывали рты (при этом у двоих из них сигаретки вывалились на землю, а у двоих повисли приклеенными на нижней губе). Павел Павлович кричал что-то такое о чужой могиле, порушенной веселыми молодцами с лопатами, о второй могиле, которую тут пытаются ему всучить (скорее он сам ляжет в нее живьем, чем позволит положить туда своего родного отца), о третьей могиле, которую еще предстоит выкопать именно там, где велел покойник, а не там, где у них якобы положено, что-то об издевательствах при жизни и надругательствах после смерти - впрочем, совершенно неважно, о чем кричал Павел Павлович, а важно то, что при первых же звуках его неожиданно мощного, взвинченного под самые раскаленные небеса голоса с лохматых тополей, сбившихся в сиротливую рощицу за отдаленной оградой и лишь подчеркивавших своей вертикальной устремленностью горизонтальную пустынность обширной печальной впадины, снялись (все разом) дремавшие в ветвях вороны и неисчислимой черной тучей с оглушающим хоровым карканьем (оно послужило вполне подходящим оркестровым сопровождением солирующей партии самого Павла Павловича) неистово закружили над кладбищем, так что даже солнце - хоть и начинающее утомленно сползать из области зенита, но все еще жестоко палившее - несколько померкло, будто от невесть откуда набежавшей тучи, что, вероятно, навело старушек, сидящих до той поры в пазике, на мысль о близком конце света, и они (старушки) с нетипичной для них ловкостью мигом выпростались из сидений, прытко перемахнув через громоздящийся в проходе гроб, скатились на землю и, повиснув на руках у Павла Павловича, принялись его успокаивать, свободными руками махая на замершее с незакрытым ртом ответственное лицо. Однако внезапное и столь активное вмешательство старушек, вопреки благим их намерениям, еще больше распалило Павла Павловича, и он начал дергаться, немилосердно мотая из стороны в сторону повисших на нем старушек и не без удовлетворения отметив про себя - несмотря на охватившее его абсолютно подлинное неистовство - впечатляющую картинность и эффектность подобных своих действий, как не мог не отметить с искренним удивлением за пару минут до того неожиданную громоподобность собственного голоса, обнаружившую себя с такой прямо-таки обезоруживающей силой (впервые, надо отметить, за всю некороткую жизнь Павла Павловича), какой обладал, согласно семейному преданию лишь отец Павла Павловича-старшего-бывшего, то есть дедушка Павла Павловича нынешнего, то есть легендарный Павел Павлович Первый.
     Уже не только растревоженные Павлом Павловичем жирные вороны с недовольным карканьем беспорядочной стаей метались, затмевая солнце, над обширным кладбищем, но и спешили с разных его сторон отдельные интересующиеся, оторвавшись от своих траурных групп: от свежевыкопанных могил - те, кто пришли проводить уходящих в иной мир, а также от старых могил - те, кто пришли в этот день навестить давно ушедших, - а Павел Павлович все не унимался, и скандал обещал разрастись до непредсказуемых размеров, и кое-кто из интересующихся уже подошел и нервно спрашивал: «что, что, что? что случилось? а?» - и тут, наконец, ответственное лицо дрогнуло, передернулось, выйдя из шока, повело неопределенно рукой (что можно было при желании принять и за отступление, пусть и выраженное - если жест ответственного лица перевести в слова - в такой, приблизительно, форме: «черт с вами, а я умываю руки» или что-то в подобном роде) и, круто повернувшись на устойчивых пятках, удалилось - таким же деловым шагом, как и появилось - загадочно исчезнув, словно растворившись среди могил, как видение из предутреннего сна. Павел Павлович тотчас же замолк, но, одержав безусловный верх над ответственным лицом, не стал успокаиваться на достигнутом, так как оставались еще рядовые исполнители, от которых исход предприятия зависел нисколько не меньше, чем от ответственного лица - то есть четверо гробокопателей, с растерянными и на всякий случай отчужденными физиономиями молча и неподвижно стоявшие поодаль, - и, движимый, очевидно, таинственным наитием, так сказать, закрепляя успех, Павел Павлович достал из кармана несколько сияющих невинным румянцем новеньких десятирублевок (собственно говоря, все оставшиеся - за исключением предусмотрительно отложенных в другой карман на обратный билет - от той пачечки, что была им, Павлом Павловичем, заимствована перед отъездом в щедрой кассе взаимной помощи, благо таковая - касса - существовала в его учреждении и благо он, Павел Павлович, состоял в ней полноправным членом с незапамятных времен) и, не пересчитав, с таким напором всучил их (десятирублевки) в руку ближайшего могильщика, что тому - совершенно против желания - пришлось сжать пальцы (хотя бы затем, чтобы розовые, как девичьи щеки, ассигнации не разлетелись по земле), после чего, энергично махнув рукой могильщикам, недвусмысленно приглашая их следовать за собой, Павел Павлович решительно направился к той аллее, где помещалась могила матери, увлекая плетущихся позади гробокопателей дальше и дальше от неуместно выкопанной ими ямы, куда чуть было преждевременно не поместили сопротивляющегося - молча, но отчаянно - Деда. За могильщиками бодро семенили старушки (отрезав им напрочь все пути к отступлению), а следом на малой скорости и в должном направлении вел Федор Федорович пазик с притихшим Дедом. (Впрочем, добившись только что не без помощи сына отсрочки на два-три часа, притих Дед, как это вскоре выяснилось, лишь на время.) А у покинутой ямы долго еще не расходилась кучка прибежавших на скандал чужаков, обсуждая весьма заинтересованно не до конца понятную и потому особенно интригующую историю, приключившуюся с пассажирами пазика, и долго еще не могли затихнуть, кружа над кладбищем, черные жирные вороны, одна за другой выпадая из стаи и снова осаживаясь на лохматых тополях за дальней кладбищенской оградой.
    

И вот уже сидел Павел Павлович, обняв руками колени, прямо на траве, перед открытым, наконец, гробом и, наслаждаясь одиночеством (ибо старушки давно отправились восвояси на пазике, под водительством неутомимого Федора Федоровича, и там, в опустевшей, но на этот вечер наполненной соседями и соседками комнате Деда успели влиться в планомерно разгорающиеся поминки), а также остывая после многотрудного жаркого дня (солнце, надо заметить, уже устало к тому времени палить и, уступая неотвратимо надвигающейся ночи, склонялось к добела выгоревшему под его, солнца, лучами горизонту, так что и осмелевший ветерок воспрянул духом, робко засквозил по разгоряченному лицу и потной под расстегнутой рубахой груди Павла Павловича) - и вот так, наслаждаясь и остывая, заслуженно пользовался Павел Павлович отвоеванной возможностью досыта (и, можно сказать, с глазу на глаз) наговориться напоследок с лежащим перед ним присмиревшим Дедом, и только об одном мысленно молил при этом Павел Павлович: чтобы не очень торопились усердные в своем благородном труде могильщики. Но измученным гробокопателям, при всем их естественном стремлении поскорее завершить свой непомерно растянувшийся трудовой день, торопиться было весьма и весьма непросто, так как стояла перед ними - поставленная судьбою совместно с клиентом - довольно сложная задача: с математической точностью внедриться между двумя могилами и достигнуть заданной глубины (ибо, несмотря на некоторую - от частых возлияний - замутненность сознания, прониклись мастера лопаты уверенностью, что их психованный клиент не потерпит малейшего намека на халтуру, да и заплатил он, надо признать, не слабо, без тени жмотства) - внедриться и достигнуть, не нарушив при этом ни могилы справа (собственности клиента), ни могилы слева (той самой, заброшенной и сровнявшейся, которую еще сегодня утром, отступив слишком далеко, раскопали они по недоразумению, а наткнувшись на трухлявую крышку чужого гроба и мгновенно - но ненадолго - протрезвев, с лихорадочной, позорно трусливой поспешностью закопали обратно, отметив напоследок свежесооруженным вполне заметным и выразительным холмиком).
     Так сидел Павел Павлович, наслаждаясь и остывая, и час, и второй, но на исходе третьего часа пришлось, однако, Павлу Павловичу (в который уже раз за свою жизнь) убедиться, что все в этом мире - и хорошее, и плохое - имеет обязательный конец. Ибо именно на исходе третьего часа один из гробокопателей несильно потряс Павла Павловича за плечо и не без гордости сообщил, что, виртуозно пройдя, так сказать, между Сциллой и Харибдой обеих могил (по этой цветистой метафоре мимоходом догадался Павел Павлович о загадочном филологическом прошлом изможденного гробокопателя), они, мастера, благополучно достигли заданной глубины, и можно безотлагательно начинать - или завершать, это уж как угодно будет клиенту. (По мнению Павла Павловича, в данный момент могильщику явно повредил излишний запас слов и некстати пришлась его, могильщика, очевидная любовь к словесным изощрениям). Но когда многоопытные мастера захоронения, наглухо приколотив (с неприятной для Павла Павловича сноровкой) огромными гвоздями крышку, начали с величайшей осторожностью, рассредоточившись, согласно профессиональным правилам, по обоим краям, опускать личный гроб товарища Клепикова с находящимся внутри Павлом Павловичем-старшим-бывшим в несколько узковатую - в силу известных обстоятельств - без особого запаса ширины яму, - вот тут-то и обнаружилось, что притих и смирился Дед только на время (о чем с надеждой подозревал Павел Павлович последние три часа) и выказал еще раз свой строптивый характер и отчаянную сопротивляемость: лишь только гроб, ежесекундно норовя зацепиться за узкие стенки (Павел Павлович не мог не отдать должное необыкновенному глазомеру гробокопателей: не откопав по ширине ямы ни единого лишнего сантиметра, они, вместе с тем, ни в одном месте не заузили ее слишком, и теперь, мастерски используя созданные ими самими возможности, медленно, но, можно сказать, чисто и беспрепятственно погружали гроб в недра сырой красноватой земли, на что Павел Павлович смотрел с нескрываемым неудовольствием, с нетерпением ожидая того чуда, которое еще на какое-то время отдалит самый последний миг), лишь только гроб благополучно приблизился к середине высоты - или, точнее, глубины - обеспеченной ему старательными могильщиками, под одним из них с шумом обрушился край могилы (очевидно, не выдержала под его, могильщика, тяжестью тонкая перегородка, отделявшая свежевыкопанную яму от соседствующей, раскопанной и засыпанной нынче утром), и несколько перепугавшийся и ошеломленный вовсе незапланированным погружением гробокопатель (тот самый, которого заподозрил Павел Павлович не без оснований в темном филологическом прошлом) вмиг оказался на дне ямы - по пояс засыпанный рыхлой землей, с бесполезной на этот момент веревкой в руках и в обнимку с гробом, стоявшим в могиле почти что вертикально (о, в последний раз проявленное, страстное отвращение Деда к горизонтальному положению!), поскольку другой его край (к счастью, изголовье - впрочем, иначе и быть не могло!) все еще опирался на веревку, которую продолжали крепко сжимать мозолистыми ладонями удержавшиеся наверху коллеги провалившегося могильщика.
     Немало затем пришлось приложить четверым мастерам лопаты усилий, дабы восстановить подобающее положение вещей и завершить, наконец, свое невеселое дело, - таким образом, еще на добрый час отодвинут был во времени (мистическими стараниями Деда, в чем не сомневался Павел Павлович ни секунды) торжественный момент, когда Павлу Павловичу предстояло взять в руки ком уже слегка подсохшей на горячем воздухе земли и с глухим стуком бросить его, ком, на крышку покоящегося на дне ямы гроба, момент, который Павел Павлович на протяжении всего дня - всецело солидаризируясь с Дедом - подсознательным и сознательным усилием внутренней воли всячески старался оттянуть.
     Может быть, воспоминания о неимоверном, проявившемся столь необычным образом жизнелюбии Деда придали Павлу Павловичу духу и несколько приглушили возникшее у него, у Павла Павловича, пару минут назад и глобально охватившее все его существо стремление вытянуться горизонтально без движения и стопроцентно отключиться от этого невыносимо загадочного мира, - а может быть, новая, чисто физическая, насущная потребность (возникшая внезапно и не терпящая проволочки) заставила Павла Павловича отказаться от такого намерения, - как бы там ни было, Павел Павлович резко пресек ход своих мыслей, поспешно оторвал плечо от притолоки и (скорее всего, повинуясь, все же, весьма ощутимому чисто природному инстинкту), поспешно покинул комнату, устремившись к двери в туалет - однако на этот раз вовсе не затем, чтобы еще раз взглянуть на привинченную к двери Павлом Павловичем-младшим жестянку с намалеванным на ней улыбающимся черепом. Для такой поспешности объявились у Павла Павловича иные причины: в самом деле, ведь еще когда в первый раз шел Павел Павлович к двери туалета, чтобы удостовериться в наличии на ней жестянки с белозубым портретом, двигала им, Павлом Павловичем, (сейчас он об этом явственно вспомнил) подспудно еще и смутное желание отворить эту дверь и на пару минут запереться изнутри - возможно, просто в силу рефлекса, хотя времени для естественного возникновения такого желания прошло достаточно (то есть с момента, как посетил Павел Павлович последний раз, задолго до окончания служебного дня, другой туалет, находившийся в его, Павла Павловича, учреждении), - но тогда естественная надобность оказалась подавленной вспыхнувшим в душе Павла Павловича чувством торжества по поводу обнаруженной им на своем месте - то есть на двери туалета - жестянки (что с неопровержимой убедительностью доказывало безусловную принадлежность Павлу Павловичу квартиры, в которой он находился), а затем и вовсе вытесненной из сознания Павла Павловича нахлынувшими на него мыслями о Павле Павловиче-младшем, о его подчас странных увлечениях и занятиях, и в частности - о толстом томе в зеленой суперобложке, к которому и устремился затем Павел Павлович, не задерживаясь долее перед дверью в туалет и перейдя непосредственно в кухню. Теперь же, открывая торопливо и целеустремленно дверь в туалет, Павел Павлович лишь мельком бросил взгляд на привинченную к ней жестянку... и с удивлением заметил на ней кое-какие перемены: на черепе красовалась выведенная ядовито-зеленой краской армейская фуражка с крабом, а скрещенные под ним, под черепом, кости преобразованы были в пушечные стволы, наподобие тех, что украшают обычно петлицы артиллеристов. Такие изменения в рисунке не просто удивили, а прямо-таки неприятно поразили Павла Павловича - ведь каких-нибудь десять-пятнадцать минут назад он разглядывал жестянку довольно внимательно, и все на ней было точь-в-точь таким же, как и в первый день появления ее на двери туалета - если не считать того, что краска в нескольких местах пооблупилась - и никакие, даже менее существенные изменения на жестянке никак не смогли бы остаться для Павла Павловича незамеченными... Однако несмотря на новое отвлекающее обстоятельство, не в силах уже задержаться перед дверью, при всем желании, ни на одну секунду, безо всякой проволочки проскочил Павел Павлович внутрь - и там, наспех притворив за собой дверь и едва успев лихорадочно дрожащими пальцами расстегнуть на брюках пуговицы (как назло, застревающие в тугих петлях), ощутил он известное неизъяснимое блаженство (граничащее, можно сказать, с настоящим счастьем), связанное обычно с долгожданным удовлетворением какого бы то ни было желания, особенно в тех случаях (а данный случай был как раз из разряда тех самых), когда желание назревало давно и успело обостриться до возможного предела, за которым - в случае неудовлетворения его (желания) - субъекту грозил настоящий катаклизм (будь то душевный или физический).
     Однако охватившее Павла Павловича состояние неизъяснимого блаженства сильно омрачалось нахлынувшими на него, на Павла Павловича, новыми тревожными мыслями в связи с добавлениями к рисунку, появившимися на жестянке, и не менее тревожными - в той же связи - абсолютно закономерными вопросами, настоятельно требующими немедленного ответа.
     И еще больше омрачилось для Павла Павловича состояние блаженства - хотя нельзя сказать, что оно исчезло вовсе - когда услышал он осторожный, но достаточно явный стук во входную дверь.
     Каким-то шестым, а может быть седьмым или даже восьмым чувством (что, видимо, было ему свойственно) мгновенно угадал Павел Павлович необычайную серьезность неожиданного стука в дверь и таящуюся в нем (в стуке) неясную, но в то же время совершенно несомненную угрозу. Вследствие этого, естественно, испытал Павел Павлович настоятельную необходимость немедленно ринуться к двери и отодвинуть щеколду замка, - но, к сожалению, физиологический процесс, ради которого и устремился Павел Павлович с такой поспешностью в туалет, находился в стадии кульминации и был далек еще от завершения, к тому же протекал он (процесс) с необычайной интенсивностью, в силу перенакопленной Павлом Павловичем долго сдерживаемой энергии (так что с полным правом можно бы назвать его - процесс - психофизическим), и поглощал в настоящий момент все существо Павла Павловича с такой обессиливающей полнотой, что в итоге, словно парализованный, оставался Павел Павлович стоять на месте, можно сказать, без движения, лишенный воли, не в силах не только прервать или хотя бы приостановить обезволивающий его процесс, но даже просто пошевелить рукой, ногой или головой.
     Со сжимающимся от тревожных предчувствий сердцем продолжал Павел Павлович стоять нерушимо и дальше (процесс, казалось, собирался длиться бесконечно), когда услышал, как входная дверь, негромко щелкнув замком, отворилась, в коридор вошли, судя по шарканью ног, по меньшей мере, двое, что-то тяжело и глухо стукнулось об пол, после чего входная дверь, снова щелкнув замком, негромко захлопнулась. Затем в прихожей наступила тишина. Но прошло еще немалое количество секунд, прежде чем Павел Павлович, с облегченной, казалось бы, душой, но одолеваемый крайним нетерпением (теперь уже чисто психологического свойства), отчего душа его переполнялась тревожными предчувствиями, обрел, наконец, способность (и возможность) к движению и передвижению. Наскоро приведя себя в порядок и даже пригладив зачем-то волосы, нервничая и суетясь, открыл Павел Павлович внутреннюю задвижку (которая не к месту строптиво сопротивлялась и не сразу подчинилась неверным движениями его, Павла Павловича, руки) и вышел в коридор, - погруженный, к немалому удивлению Павла Павловича, в полную тьму, хотя, насколько Павлу Павловичу помнилось, в ту минуту, когда спешил он недавно из комнаты к туалету, лампочка под потолком добросовестно светила на все свои сто свечей - иначе как бы он, Павел Павлович, заметил на двери пририсованную к черепу армейскую фуражку и артиллерийские стволы, в которые преобразились две скрещенные под черепом берцовые кости.
     Тем не менее, хоть и несколько обескураженный, Павел Павлович не позволил себе останавливаться на этом обстоятельстве долее секунды-другой-третьей и, движимый безотчетной потребностью, направился уверенными шагами (ибо, конечно же, и без света вполне прилично ориентировался в собственной прихожей) к двери, рядом с которой помещался на стене электрический выключатель.
     Однако стремительно пересекая темное давным-давно изученное, выученное наизусть не слишком обширное пространство родной прихожей, Павел Павлович неожиданно для себя ударился - и пребольно - ногой (а именно передней - костистой - частью голени) о что-то твердое и довольно острое. Мысленно вскрикнув от боли, всем телом выписал он замысловатый пируэт, с трудом удержав равновесие, прыгнул в темноту и ткнул вытянутой заранее рукой точно в то место на стене, где помещался, по его, Павла Павловича, расчетам (как тотчас обнаружилось - правильным) большой клавишный выключатель.
     Вспыхнула под потолком яркая лампочка, Павел Павлович обернулся, на мгновение зажмурив невольно глаза (в это мгновение успел Павел Павлович с досадой подумать о том, что вот уже долгое время забывает он зайти в магазин электротоваров и приобрести лампочку менее мощную и более подобающую для скромной по своим габаритам прихожей, что было бы приятней для глаз и целесообразней с точки зрения экономии), а когда расплющил уставшие за день веки, увидел совсем рядом на полу невысокий, узкий и длинный, странно знакомого вида, унылый ящик, но не деревянный, а, по всей видимости, из какого-то металла (скорее всего - из оцинкованного железа), и на нем (на ящике) - аккуратно покоящуюся парадную армейскую фуражку, очень похожую на ту, что была (как недавно обнаружил Павел Павлович) пририсована к черепу на размалеванной масляными красками жестянке, и еще больше походившую - как две капли воды - на ту, которую еще каких-нибудь два месяца назад разглядывал Павел Павлович (вместе с Александрой Александровной) на фотографии размером девять на двенадцать, присланной в последнем письме... присланной в последнем письме... присланной в последнем письме... Но тут мысли у Павла Павловича окончательно смешались, ноги его сделались ватными и даже будто совсем исчезли, лампочка под потолком замигала и стала меркнуть, вся прихожая - с вешалкой, дверьми, выключателем, той же лампочкой и с новенькой парадной армейской фуражкой - закружилась вокруг Павла Павловича, сначала медленно, потом быстрее, быстрее - Павел Павлович рухнул ничком, больно зацепившись правой щекой об угол стоящего у его, Павла Павловича, ног темно-серого продолговатого ящика...

     Павел Павлович сильно дернулся, тряхнул головой, с усилием выпрямил затекшую сгорбленную спину. И тотчас с облегчением вздохнул: « Привидится же такое!..»
     Он сидел на стуле в темной комнате, спиной к столу и к зашторенному окну. Сколько же я так просидел, - подумал Павел Павлович, пытаясь шевельнуть одеревеневшей левой ногой и одновременно собрать беспорядочно разбегающиеся, по-видимому, очень важные мысли, - и когда же это я успел зашторить окно?.. - И не найдя ответа, почти вслух добавил весьма емкое, многозначительное и протяжное «Да-а-а-а-а-а-а-а...»
     Однако почему же я в пальто, продолжал размышлять Павел Павлович, снова сбиваясь на мысли попроще, а главное, почему же я сижу на стуле и мучаюсь, вместо того, чтобы растянуться на тахте, пока не явилась - а ведь, должно быть, появится с минуты на минуту - любезная Александра Александровна?..
     Павел Павлович с трудом, но решительно поднялся, наступив (он это почувствовал даже через толстую подошву туфли) на свою фуражку из серого грубого букле, лежавшую на паласе рядом со стулом, проковылял, хромая на затекшую левую ногу и потирая саднящую от чего-то правую щеку, к двери и щелкнул выключателем - под потолком уютно вспыхнула старенькая трехрожковая люстра. Затем Павел Павлович, на ходу доставая газету (еще утром, торопясь на службу, он, как обычно, вынул ее из почтового ящика и сунул в карман пальто), направился к тахте - и застыл на месте: на тахте лежал и, судя по всему, крепко, безмятежно спал незнакомый Павлу Павловичу мужчина приблизительно одного с ним возраста, в элегантном импортном пальто, в черной кожаной фуражке, прикрывающей его, мужчины, лицо мужчины - так что открытыми оставались только пухлые губы и массивный округлый подбородок - и в черных круглоносых, на толстой подошве, точь-в-точь как у Павла Павловича, полуботинках, покоившихся (естественно, вместе с ногами незнакомца) на расстеленной простыне, в которой, краснея и смущаясь, без труда узнал Павел Павлович свою собственную личную изрядно истертую и, как было Павлу Павловичу доподлинно известно, несколько продырявленную простыню, а рядом с тахтой у стены стоял, по-видимому, принадлежащий спящему незнакомцу роскошный импортный чемодан средних размеров, из черной кожи, с поблескивающими на ее фоне тремя изящными хромированными буквами: С. С. С.
     Странно, подумал Павел Павлович, зачем же постилать простыню? А если уж постелил, зачем же тогда не укрылся незнакомец одеялом: ведь на нем (на одеяле) еще вполне приличный - можно сказать, почти что новый - пододеяльник?..

                                                                                                          1988 Москва

<...........................>

________________________________________________________________________________________
п