продолжение I I

.

 
     18 

     С возрастом я стал замечать, что вирусы тоски поражают меня два раза в год – в сентябре и в апреле. Сегодня 13 сентября. Чтобы хоть чем-то занять себя вожу карандашом по чистому листу бумаги. В абстрактные узоры моего настроения помимо моей воли вплетается одна и та же цифра – 47. Беру новый лист и снова рисую и снова волнистые линии, стрелки, треугольники, квадратики и цифра – 47. Гляжу на часы – 2 часа дня. Лениво поднимаюсь. Опускаю шторы, чтобы защитить комнату от солнечных лучей и снова сажусь в кресло. Засыпаю. Вижу себя женщиной. Голоса. Светлая комната. Входит квадратный подбородок – мой муж. В мясисто-коротких пальцах цветы. Бас: «Поздравляю с днем рождения!» 
     Мне исполнилось 47. Вечером гости. Веселое застолье. Но мне грустно. Мой муж уснул задолго до того, как гости начали расходиться.  Последней уходила моя подруга. Незамужняя и одинокая, она попросила меня проводить ее. Когда я возвращалась, там, где тропинка вклинивалась в заросли крушины, что-то непосильно тяжелое повалило меня. Я не сопротивлялась. 
     Нашли меня на следующий день в беспамятстве. Два месяца я пролежала в больнице. Происшествие стало достоянием толков и пересудов. Я отчетливо вижу жителей того городка, в котором жила. Чувствую на себе их косые взгляды, их мордастое любопытство. Насильник был пойман и осужден, но спокойствия эта расплата мне не вернула. Мой муж оставил меня. Детей я, по его настоянию, отдала ему, потому что мне казалось, что я потеряла моральное право на их воспитание. Я желала уехать, но куда? Нет, я никак не могла вырваться из городка, где каждый день, смотревшая в мое окно роща, напоминала мне о моем позоре. Я была прикована к единственному, что у меня осталось – к больным старикам, отцу и матери. Умерла я от скоротечной чахотки в 49 летнем возрасте. Но могу ли я собственную смерть считать исчезновением? После короткой потери сознания я пришла в себя в чреве женщины, которую какой-то мужчина называл Зиной. Позорное прошлое покинуло меня 30 июля 1938 года. Последовавший за этим девятимесячный отрезок времени можно назвать золотым. Привязанность к пуповине не мешала мне ориентироваться в игре магнитных потоков. Каждый последующий день казался прекраснее и желаннее предыдущего, но 30 марта 1939 года, силой грубой и чуждой мне, я был вытолкнут из материнского лона. И сразу же ощутил – ничего хорошего житейский океан не сулит. Началось привыкание к первому ограничителю движений – к ненавистным пелёнкам. 
 

     19 

     Натан попросил меня выйти на работу во второй половине дня. Заказов в последнее время не было, и я не мог понять, почему он не увольняет меня. В 10 часов вечера мастерская осветилась маленьким, плешивым, лучисто улыбающимся Натаном. Сказав, что очень спешит на деловое свидание, он закрыл мастерскую, не дав мне очистить руки от мазута. Переодевался, я на улице за углом мастерской. Сложив  в нейлоновый кулек грязную одежду, я медленно пошел домой, будучи твердо уверенным, что  отработал у Натана последний день. Утром он позвонил мне и, попросив тысячу иезуитских извинений, сказал, что, к сожалению, в настоящий момент у него нет работы. «Позвоню, когда появится», – сказал он и я вдруг почувствовал, что голова на моей шее, помимо моей воли, начала дергаться, как у полишинеля, захлебываясь в искусственном смехе. Резко оборвав этот хохот, 
я положил трубку.
 
 

     20 

     Напоминаю, что приносил в редакцию стихи, которые почему-то показались Вам подражанием Алишеру Низамиддину Навои. И, кроме того, Вы посчитали их слишком пессимистичными. Они, по Вашему мнению, могли содействовать росту отрицательных эмоций среди новых репатриантов. Хочу по этому поводу заметить – если у кого-то настроение такое, что  впору повеситься и, чтобы хоть как-то отвлечься от мрачных мыслей, он берет в руки «Цветы зла», не зная при этом (представим себе такую оказию), что это за поэт и каково содержание его стихов, и читает: Столб виселицы там, где все – в твоем цвету, / Столб символический...мое изображенье... / – О, Боже! дай мне сил глядеть без омерзенья / На сердца моего и плоти наготу! – то можно ли, уважаемая госпожа, предъявлять претензии Шарлю Бодлеру (если бы он, конечно, был жив) за эти болезненные строчки, могущие подхлестнуть незадачливого читателя повеситься. Или более современному виновнику вероятного криминального происшествия – Академии наук СССР, посмевшей издать Бодлера в серии «Литературные памятники» без учета возможных последствий? Признаюсь, что, если бы я работал редактором газеты «Двенадцать колен» и мне попались бы в руки подобные стихи, то я опубликовал бы их, несмотря на угрозы КНБ1 (Комитета небесной безопасности). 
     Второй раз мы встретились с Вами случайно в книжном магазине. Вы, движимая сентиментальным настроением, предложили мне сделать вторую попытку. «Только, – предупредили Вы, – стихи должны быть веселыми и короткими!» Как видите, я осуществил то, что Вы мне посоветовали, однако опасаюсь, что на этот раз Вы решите, что присланные мною произведения напоминают Вам Омара Хайяма. 

          =
          Оресту пришлось 
          Трезвым быть виночерпием – 
          Наливал он вино 
          Эвменидам и Гарпиям! 

          =
          Наш раввин ушел бы в горы 
          С высоты читать кадишь,
          Но милей ему заборы 
          Без реклам и без афиш! 

          =
          Грива, львиный рык и жопа – 
          Изнасилована Ева 
          На глазах у эфиопа, 
          Побледневшего...от гнева! 
 

     21 

     Спустя два месяца после моего приезда в Израиль, я получил письмо с убедительной просьбой посетить Комитет небесной безопасности. Какова разница между КНБ и КГБ я не знал, но о том, что в их работе есть совпадения, догадывался и поэтому старожилу, переведшему это письмо с языка иврит на русский язык, лишних вопросов не задавал. Да он мне, любопытной Варваре, по-видимому, не ответил бы. Утешало только то обстоятельство, что я не исключение – приглашали почти всех новоприбывших. Мой друг по общежитию побывал там несколько раньше. Он не скрыл от меня той части беседы, где был упомянут я. Его спросили, замечал ли он какие-либо странности в моем поведении или иные признаки психического отклонения от нормы. «К чему бы это?» – спросил он меня. Я промолчал. Не хотелось бередить то, что хотелось бы забыть начисто. Подумалось: «Очевидно, у каэнбистов есть обо мне особые сведения». И  вот теперь моя очередь идти на сверку-проверку. Адрес небесные комитетчики указали конкретный, земной. Поднимаюсь по лестнице, имеющей несколько переходов. В закутке вижу какой-то предмет. Что же это может быть? Оказывается, дамская сумочка.  Приоткрываю, несмотря на опасение, что за мной могут наблюдать. Набор помады,  зеркальце, расческа, противозачаточные средства, сигареты... Похоже, что в своей работе каэнбешники пользуются услугами проституток. Да, но зачем она оставила сумочку здесь? Может, так удобнее? Не приносить же эту сумочку, с ее профессиональным содержимым, домой – муж, не дай Бог, заглянет или шустрые дети. Звоню. Двери открывает молодой человек в штатском. Лицо холёное. Жесты уверенные. Спрашивает, как мне понравился Израиль, как продвигается изучение языка, получаю ли я письма из России. И вдруг: 
     – Что вы можете рассказать о Лойфмане? 
     – В  каком плане? 
     – Его взаимоотношения с КГБ. 
     – Определенные! 
     – Вы в этом уверены? 
     – На все сто процентов. 
     – У вас есть доказательства? 
     – Да. И, прежде всего, опыт личного общения. 
     – А не является ли ваше утверждение навязчивым состоянием? У нас есть сведения, что вы человек с психическими отклонениями от нормы, – сказал он, давая мне понять, что работники КНБ свое дело знают. «Где я? Может быть ни Чопа, ни Вены не было и я, по-прежнему, там», – холодный пот выступил у меня на лбу. – Складывается  впечатление, – он улыбнулся, – что вы не из смелых! 
     – Я, действительно, опасаюсь. 
     – Чего же и кого? – спросил он, и брови его с наигранным удивлением поползли вверх. 
     – Того, что никак не могу убежать от прошлого. 
     – Что вы имеете в виду? – спросил он настороженно. 
     – А хотя бы этот допрос. Он напоминает мрачные времена. 
     – Но в тех временах... 
     Не дав ему закончить фразу, выпалил: 
     – Думаете, что и здесь начну... 
     – У нас демократия! – сказал он, и лицо его сделалось строгим и серьезным. 
     – Демократия! – выдохнул я со злостью, – почему же вы расспрашивали некоторых моих знакомых о моем психическом  здоровье? Не кажется ли вам, что вы этим способствуете распространению нежелательных для меня сплетен и слухов, могущих в дальнейшем отрицательно повлиять на мой социальный статус? И, вообще, зачем вам это надо? Уж не собираетесь ли и вы, в случае чего, меня в психушку упрятать? 
     Холеная физиономия каэнбиста перекосилась: 
     – Нет, в сумасшедший дом мы вас не отправим!», – сказал он многозначительно: мол, придумаем что-нибудь другое... 

     Что подразумевалось под этой многозначительностью, я понял тогда, когда попытался получить государственную (амидаровскую) квартиру. К моему удивлению Министерство абсорбции мою просьбу удовлетворило немедленно. Квартиру мне предоставили в центре страны, в поселке Беэр-Якове, славящемся на весь Израиль своим сумасшедшим домом. В этой связи мне вспоминается Днепропетровск и расположенный на его окраине поселок Игрень, на территории которого находится известный на весь Советский Союз сумасшедший дом. Днепропетровцы, если хотят сказать о ком-нибудь, что у него с головой не все в порядке, говорят: «Ему надо лечиться на Игрени!» Здесь же в Израиле, в подобном случае, говорят: «Царих 
леашпез ото бе-Беэр-Яаков»
2. 
 

     22 

     Эмреповцы 70 годов – многие, за небольшим  исключением, неестественные, вонюче-скользкие, хитрожопо-осклабленные... Какие-то сломленные механизмы. Будто чего-то боятся. Не могу понять кого и чего? Потерять насиженное место? Конкуренции со стороны эмреповцев 90-х? Коренного населения? Комитета небесной безопасности? Испепеляющей жары? Оледенения? Проливных зимних дождей? Потопа? Послушайте меня, фальшивые претенденты быть фальшивыми благодетелями фальшиво новоприбывших эмреповцев. Как сейчас вижу общежитие, вестибюль и стол, за которым один из вас, считающий себя доброжелателем новоприбывших,  читает списки проживающих, их возраст, специальность – он пришел, чтобы осчастливить одного из них возможностью устройства на работу электриком на пыльный завод, пропитанный запахами электрической дуги, 
раскаленного металла, пота, карбида и ацетилена. Я вижу его высокий затылок и
 уши, двигающиеся от строки к строке. Я с ужасом думаю, что эти уши замрут на моей фамилии и что мне придется  вести беседу, отвечать на вопросы. Но я, слава Богу, не электрик, я инженер-механик с двадцати восьмилетним стажем. Работу по специальности в Израиле не нашел и не найду – потому что нет у меня протекции, потому что возраст мой уже не в ходу, потому что противно искать. Отвращение зародилось на одном из собеседований в то мгновение, когда менахель коах адам3 с издевательской сабрской4 улыбочкой сообщил мне, что я не был принят на работу потому, что, якобы, не смог правильно подсчитать общее количество 
квартир девятиэтажного дома с четырьмя квартирами на каждом этаже.
 
     Перед тем, как закрыть дверь ненавистного мне помещения, я не удержался от соблазна сказать: «Лехитраот, адон Вапиздус Матузокус!»5
 

     23 

     Как-то я был приглашен на семинар, посвященный Дню Катастрофы и Героизма. В программу семинара входила беседа с Председателем Кнессета6. Мы все, эмреповцы, с нетерпением ждали этой беседы. Не столько из-за высокого его общественного положения, сколько из желания познакомиться с человеком особых моральных качеств. «Наверное, он сработан из железа, – думали мы, – если ему, одному из немногих узников Аушвица, удалось увидеть послевоенное солнце и при этом сохранить энергию, позволяющую активничать в процессе становления молодого еврейского государства». И вот встреча состоялась. Каково же было мое удивление, в обращении его к нам, услышать: «Я не уверен, что у вас будет в государстве Израиль крыша над головой; я не уверен, что вы найдете в государстве Израиль работу; но я убежден в том, что здесь вы обрели то,  что потеряли – Родину!» Мне стало необыкновенно грустно. Родина, без крыши над головой и работы, восторга не вызывала. В заключение своей речи он сказал, что для того, 
чтобы Катастрофа не повторилась, нужно всегда помнить о ее жертвах. «Мне приходилось беседовать со многими новыми репатриантами, – голос оратора звучал
 с отеческой доброжелательностью, – среди них я встречал любителей собирать марки, картины, значки, ювелирные изделия, но ни разу не встретил собирающего документы периода Катастрофы и Сопротивления». 
     И тут случилось непредвиденное. Дверь в лекционный зал распахнулась, и в помещение вбежал человек с небольшим  чемоданчиком в руке. Широкими, стремительными, напористыми шагами направился он к центральному столу, на полированной поверхности которого перед лицом Председателя Кнессета стоял микрофон. Открыв чемоданчик, он веером разбросал около микрофона фотографии, свидетельствующие о тех страшных временах, и копии каких-то документов. Из его захлебывающейся и косноязычной речи я понял, что он эмреповец, что 25 лет собирает материалы о Катастрофе и Сопротивлении, что живет в Раанане; что мэр Раананы, к которому он неоднократно обращался, не хочет ему помочь (просьба заключалась в том, чтобы выделить помещение для выставки этих уникальнейших материалов). 
     Председатель Кнессета и его референты тут же заверили господина  Нового Репатрианта, что всё образуется, и что они окажут ему посильную помощь. Обнадеженный жалобщик тут же успокоился. В процессе семинара я познакомился с ним поближе. Мы обменялись телефонами. 
 

     24 

     Из опыта прежних революций известно, что каждая из них – это не только игра в лозунги и ломка традиционных социальных структур – это, прежде всего, трагедия. 
     Если допустить, что каждая революция несет в себе некую условно постоянную для всех революций среднюю величину трагедии, то величина трагедии теперешней – это величина средней трагедии в степени “а” помноженное на “в”. Где “а” – это то, что общество в СССР подорвано генетически (мыслящее, активное ядро уничтожено и рассеяно), “в” – общество подорвано экономически (большевиками была уничтожена конкурентно биологическая основа частной собственности – частнопредпринимательский процесс накопления капитала и передачи его из поколения в поколение по наследству). И поскольку России, в попытке преодолеть это препятствие – эту ее личную, внутреннюю, исторически сложившуюся трагедию, приходится начинать с нуля, потуги будут настолько болезненными, обессиливающими и расшатывающими, что вполне вероятно территориальное ее дробление по национальным признакам. И если коренными имперскими амбициями распад этот будет восприниматься как всемирная катастрофа, то национальными меньшинствами, как законное право на самоопределение. 
 

     25

     В далекие юные времена – еще тогда, читая «Братья Карамазовы» я пришел к выводу, что в четырех братьях Достоевский описал и проанализировал собственную душу. В ней наряду с праведностью (Алеша) уживалась преступность (Смердяков), наряду с импульсивной щедростью и широтой (Дмитрий) цинизм и скепсис (Иван). И вот, недавно я познакомился со статьей Зигмунда Фрейда «Достоевский и отцеубийство». В этой работе великий психоаналитик пишет о Смердякове, противопоставляя его, находящемуся под следствием Дмитрию – преступление «совершено другим братом, которому как интересно заметить, Достоевский передал собственную болезнь, якобы эпилепсию, тем самым как бы желая сделать признание, что, мол, эпилептик, невротик во мне – отцеубийца». И дальше Фрейд замечает (имея в виду отцеубийство) – «психология интересуется лишь тем, кто его в своем сердце желал и кто по его совершении его приветствовал, – и поэтому – вплоть до контрастной фигуры Алеши –  все братья равно виновны: движимый первичными позывами искатель наслаждений, полный скепсиса циник и эпилептический преступник». То есть, по Фрейду выходит, что Достоевский, передавая Смердякову свою собственную болезнь, изобразил в нем самого себя. Но Смердяков – отцеубийца. 
И здесь писатель, как бы признается, что эпилептик в нем – отцеубийца. Но и
 остальные братья, за исключением, казалось  бы,  Алеши, виновны, ибо, презирая Смердякова, не осуждают совершенное им преступление. Но и Алеша, если вдуматься, виновен –  виновен в силу своей исключительности. Он, с его стерильной душевной чистотой, не вызывает в нас столько сочувствия, сколько Иван и Дмитрий. По Фрейду  мы, мужчины, все без исключения потенциальные отцеубийцы. И, по-видимому, Фрейд прав. Такова наша биологическая природа. Если бы было иначе, Алеша вызывал бы в нас больше эмоциональных сопереживаний, чем его братья. Виновность Алеши в его антибиологической, антиестественной невиновности. И эта виновность, в итоге, объединяет его, как с двумя другими братьями, так и со Смердяковым и, конечно же, с Достоевским. Они – это Достоевский, Достоевский – это они! Однако тут хотелось бы заметить, что Зигмунд Фрейд, вероятно, не читал всех произведений писателя. В противном 
случае, он бы не упустил из вида, что Достоевский ставил силу творческого своего самовыражения в положительную зависимость от невротического заболевания и,
 кроме этого, передавал черную болезнь и другим героям своих произведений. В этом аспекте психоанализ, приложенный к личности Достоевского, выглядел бы в трактовке Зигмунда Фрейда несколько иначе... 
     Бог, грех и кара – краеугольные камни, вокруг которых разворачивается драматическое действие в «Братьях Карамазовых». Исходя из этого, становятся  понятными до очевидности мотивы, которыми руководствовался писатель, при выборе фамилии героям романа – отцу (патологическому развратнику) и трем его сыновьям. 

_________________________________ 
1Существование КНБ –  галлюцинация  автора, вызванная болезненной инерцией 
его травмированного мышления (примечание доброжелателя).
2 Надо госпитализировать его в Беэр-Яков. 
3  Начальник отдела кадров 
4 сабра уроженец Израиля.
5 До свидания, господин Вапиздус Матузокус! 
6 Председатель Кнессета – не конкретное лицо, а вымышленное (голос со стороны).

<.....................................>

_______________________________________________________________________________________

 

п