Н. К.
     Жених и невеста

     Она носила дешевые, вышедшие из моды блузки, неумело румянила щеки и в огромном количестве поедала чеснок, а он носил совсем уж дешевую одежду, редко постригался и брился лишь в дни их встреч, то есть, по понедельникам, четвергам, пятницам и субботам. 
     Он с утра простаивал в своей овощной лавке, а вечерами по воскресеньям, вторникам и средам оставался дома с больным отцом. 
     Она убирала в чужих квартирах, нянчила чужих детей, гладила чужое белье, ночью возвращаясь в семью дальней родственницы, где снимала угловую комнатку. 
     - Прелесть! - говорил он по понедельникам, четвергам, пятницам и субботам, когда она, прислонив к скамейке велосипед, вначале подавала руку, а потом опускалась рядом. 
     - Чудо! - отвечала она и тянулась губами. 
     В небольшом,  полузаброшенном парке стояло семь-восемь скамеек, но в течении всех этих одиннадцати лет они садились только на «их» скамейку. 
     - Устала? - спрашивал он. 
     - А ты? - отвечала она. 
     - Нисколько, - говорил он. 
     - Чудо! - говорила она. 
     Он прижимался глазами к ее губам, тихо наслаждаясь давней, но всегда волнующей его лаской и, улыбаясь, вдыхал запах одновременно и румян, и чеснока, и кустов жасмина, в которых упряталась «их» скамейка. 
     Потом они разглядывали темнеющее небо и, слушая, как кричат, готовясь ко сну птицы, еще теснее прижимались друг к другу. 
     - Отец как? - спрашивала она. 
     - Сегодня лучше. Но долго он, кажется, не протянет, вот. 
     - Не говори так! - просила она. 
     - Я ведь не говорю, так мне кажется. Сегодня ему, вроде бы, лучше. 
     - Слава Богу! - она знала, что старик, после того, как жена оставила его, не терпит женщин, и, что, пока он жив, ей с любимым вместе не быть. 
     - Не огорчайся - рано или поздно будем вместе. 
     - Ну, что ты! - отмахивалась она. - Кажется, ты огорчаешься. 
     - Мы оба... - говорил он.. 
     - Рано или поздно, мы... - перебивала она задумчиво и осторожно. 
     - Конечно! - Провожая ее домой, он вел велосипед по тропинкам парка до самого шоссе, а потом глядел, как она удаляется, как устало надувается ее юбка, гонимая молодым ветром начинающейся ночи.
     Ему нравилось стоять в синей тишине, наблюдать за мигающими вдали огоньками города и думать о разной всячине, пока на лбу не собирались капельки пота, пока глаза, уставшие смотреть на безответную глубину неба, не наполнялись влагой. 
     Иногда он водил ее в старый ресторанчик, где за  небольшую плату подавали тарелку домашней лапши, кусок курицы и большую кружку холодного пива, и если случалось, что у нее не было аппетита, то она сидела с ним рядом просто так и с нежностью глядела, как он ест, как блестят его губы; а он, покончив с пивом, забирал с тарелки кусок ее курицы, заворачивая его в бумажные салфетки. 
     - Пока доешь, курица остынет не совсем, - объяснял он, - вот! 
     «Домой возвращаться не хочется», - думала она, и вслух говорила: 
     - Можем подойти к нашей скамейке , а холодная курица еще вкуснее. 
     - Что ж, если не устала, можем подойти, - улыбался он, - в нашем теремке, что без окон - без дверей дышится, как ни в одном дворце мира, вот! 
     - Чудо! - она тоже улыбалась. - Надышимся вволю! 
     Они целовались осторожно, по-особенному робко, словно были знакомы не одиннадцать лет, а лишь час-другой, и его пальцы касались ее щек, а ее пальцы сжимались на его плечах. 
     Вверху, прямо над ними, появилась луна и, отыскав их, замирала, высвечивая головы. 
     - Теперь твои щеки из серебра, - говорило он, - и глаза, и волосы тоже. 
     - И ты серебряный. 
     Он помолчал, и она продолжала: 
     - Мы всегда серебряные, потому что видимся, когда луна, когда... - она тоже умолкла, только мягко прижала к его губам серебряный палец. 
     Он целовал палец и ни о чем больше не говорил, лишь думал о том, что не уверен, знает ли, какого цвета глаза у любимой днем. 
     А однажды ему исполнилось пятьдесят, и он решил, что юбилеи надо отпраздновать втроем, но отец, услышав, что третий - женщина, на просьбу сына не откликнулся, а сплюнув на пол, заперся в своей комнате. 
    

- Зачем ты, отец, так? - плевок, словно выпавший глаз, лежал у ног сына бессмысленным, безмолвным комочком. - Зачем? 
     Пахло сыростью, тоской и неуютом. 
     Сын шумно вздохнул, лицо исказила гримаса, и, кажется, впервые за свою жизнь, он заплакал. 
     А когда ему исполнилось шестьдесят, он пригласил ее в ресторан с большими зеркалами и множеством сверкающих под потолком ламп, но в тот вечер у них не было аппетита, и, они, оставив курицу на тарелках, решили побродить по городу. 
     Взявшись за руки, как жених и невеста, они поднялись в парк, к «своей» скамейке, шли они неторопливо, чуть торжественно, словно поднимались к алтарю. 
     Он ласкал ее волосы, а она целовала его ухо, и о том, что рано или поздно будут вместе, теперь уже не говорили, будто обесценились слова или затвердели губы. 
     «Боже, - шептал он, положив лицо на ее ладони. - Боже! 
     «Боже, - тоже отвечала она вздыхая, словно всхлипывая. - Боже! 
     А потом он не приходил целую неделю, и она поняла, что совсем плохо со стариком или, упаси Бог, и он... 
     На тяжелых педалях слабели ноги, а ветер давил лицо и плечи, и не знала она, что скажет, как утешит, потому что все слова покинули, оставив с одним единственным: «Вместе... Вместе...» 
     Синяя тишина. Синие окна. 
     Прислонив велосипед к крыльцу, она постучала в синюю дверь. 
     На пороге встал перед ней синий старик с пустыми глазами; на синих руках синяя кошка. 
     Синий рот сказал: 
     - Сын бегал по ночам по улице, и камни бросал в бога. 
     - В бога? 
     - Он бегал по улице, бросая камни и крича, что бог покинул его, что молитвы напрасны. Три доктора сказали, что у сына что-то стряслось с душой. Забрали у меня сына. Мне оставили кота. Сын кота зовет Наташей. 
     - Боже!... - ее губы не то шептали что-то, не то о чем-то молили. 
     - Что? - не разобрал старик. 
     - Я говорю, что если Наташа, то кошка. 
     - Кот! Кошку в нашем доме не потерпел бы. 
     - Знаю. 
     - А ты чего тут? Сюда женщины не ходят. 
     - Знаю. 
     - Много ты знаешь! - Пустой глаз старика вдруг злобно сверкнул, синие руки вцепились в кота еще яростнее. - А тебя не Наташей ли зовут? 
     - Наташей. 
     Старик шумно втянул воздух, на мгновенье задумался и вдруг засуетился, шмыгнул за дверь, вернувшись на крыльцо с небольшое стопкой каких-то бумаг. 
     - Сын наказал передать, - сказал старик. - Забирай и уходя! 
     Освещая тропинку, луна проводила ее к «их» скамейке, потом остановилась, повиснув недвижно в стороне. Нетерпеливые пальцы скользнули к листкам бумаги: «Записки эти сыну, которого у меня не было, и жене, которой у меня тоже не было. Была только Ты, и, выходит, что стихи эти теперь Тебе! Прости за тайну, о которой Ты не знала; эти записи были единственной от тебя тайной. Надеюсь, теперь, когда меня в атом мире нет. Ты простишь...» 
     Качнулась луна, вздрогнули кусты жасмина, дальние огоньки города, словно иголки, больно кольнули глаза, и сорвались с губ слова, каких никогда не произносила, и вдруг принялась она колотить скамейку, а потом ласкать ее, и снова перечитывать его стихи и почемуто песню петь давнюю, из детства. И снова стихи... 

     В мыслях - мальчик, 
     в горле - ком. 
     Тайна ларчика - карточный дом. 

     Белое зарево, 
     черный рассвет, 
     Мускулов варево. 
     Голый скелет. 

     Изможденная, она вытянулась на скамейке, прижимая к груди листки, а глаза, широко раскрытые, смотрели незряче, лишне. 
      «С душой что-то... Что же? Что может быть с душой?.. А душа ушла.. Забрали сына... Стихи Тебе... Мне... И руки, и губы - мои... Остались... Душа - ушла, а руки... Мой!... Конечно, мой!...» 
     Не успев ощутить жесткость скамейки, она уснула. 
     Снился ей чистый домик, где в салоне, прямо посередине, росла пальма, а на лужайке, возле домика, мальчик ласкал кота Наташу 

<...............................................>

_____________________________________________________________________________________

п