..
МЕСЯЦ ПЯТЫЙ

     Пробыв месяц в трауре, я снял бороду – вначале ножницами, потом лезвием. Вместе со 
струей воды борода уходила вниз по трубам. «Вот так бы уходило горе или болезни», – 
думал я.
     За окном кусок неба и улица Галиль; каждое утро за окном кусок неба и улица Галиль; на крышах 
всё те же антенны и на окнах те же занавески. Мир вертится, но не переворачивается.
     По улице ведут коня. Коней в мире мало. И ослов мало. Дураков много, а ослов мало. 
Говорят, что кони умные. И добрые. Говорят, что быть одновременно и умным, и добрым 
могут только кони. Когда разбогатею, непременно куплю себе коня. Будем жить вчетвером; 
Мим, «фиат», конь и я. Отправимся в горы под Цфат – там задумчивые деревья и свежий 
лиловый воздух, Куплю себе коня.
 

     *   *   * 

     «Если не я себе, то кто мне?»
 

     *   *   * 

     Отхожу от окна. На треугольном столике шесть листов бумаги. Сверху набросок мужчины 
с лицом пятилетнего ребёнка. Кладу лист на покрывало кровати. Разглядываю. Потом кладу 
наброски лиц бухарца в тюбетейке и женщины на скамейке. Глаза у женщины закрыты, забиты, заколочены. Разглядываю лица моих приятелей из лечебницы и прихожу к выводу, что у них
самые выразительные лица в мире. Моим приятелям из Веер-Якова Мессия ни к чему. А мне?
 

     *   *   *

     «Если не я себе, то кто мне?»
 

     *   *   *

     В тот день, когда Зина сказала: «Твоя мама проснулась!» – я был готов веровать, но в тот 
день я проклинал...
 

     *   *   *

     Весь месяц я сидел в дверях проходной и рисовал лица, а мой приятель Рудерман срывал 
под деревом травинки, считая, что срывает крылышки у цветных бабочек.
     Появляясь в проходной, Зина ставила передо мной увёрнутую в полотенце кастрюлю с 
супом и молча разглядывала мою бороду.
     -Будет лучше, если я на время уеду...—сказала она.
     -Да, будет лучше... – согласился я.
     Я рисовал. Я трудился, как одержимый. А когда приходила ночь, я ложился в кровать 
одетым, потому что стоило снять с себя одежду, как тут же казалось, что меня опускают в 
яму, и холодный песок с краев осыпается...
     Лежа с открытыми глазами, я думал об огромном круглом торте с сотней весело 
мигающих свечей. Я глядел на свечи, затаив дыхание...

     *   *   *

     «Если не я... то кто?..»
 

     *   *   *

     К утру гаснут свечи и тает торт, за окном разливается тихий свет, на книжной полке задумчивый Мим, а на треугольном столике белеют листы с лицами моих приятелей-сумасшедших. Опускаясь на руки, отжимаюсь от пола. «На треугольном столике лица-тайны... – думаю я. -В каждом человеке, кроме жидкости, костей и немного мозгов – 
есть ещё и своя Тайна...
     Г-н Рудерман, в чём твоя тайна? Чтобы удался портрет, мне необходимо нащупать твоё Что-то...
     Г-н из Бухары, а твоя тайна в чём?»
     С книжной полки на меня глядят глаза Мима.
     -Трудись, трудись неустанно, – молчат глаза Мима.
     -Да, – говорю я.
     -Ищи Тайну, и тогда станешь художником!
     -........................ – молчу я.
 

     *   *   *

     Может, Тайна человека – это то, что вбирают в себя от учителей или от прочитанных 
книг, а может, от пережитых дней и ночей, а может, от дьявола, а может, от Бога? Мама, 
кто учителя твои?
     -Думай, думай ещё, – молчит Мим.
     Утро. Снова утро. И снова, и снова, и снова...
 

     *   *   *

     Вглядываюсь в лица на треугольном столике так же пристально, как это делал лейтенант 
Рон, стоя перед экипажами танков. «Всё ясно?» – говорил, ничего не объясняя, лейтенант. 
«Да, командир!» – отвечали мы, потому что были молоды и потому что воевали; когда ты 
молод и когда приходится воевать, то всё ясно. В огонь так в огонь!..
 

     *   *   *

     «Марш в проходную лечебницы»! – командую себе. Рисовать, рисовать, рисовать, 
рисовать, рисовать, рисовать.
     Лечебницы для душевнобольных будут вечно, то есть, до тех пор, пока будут люди.
     Рисовать, рисовать, рисовать, рисовать, рисовать, рисовать Лица. Всё остальное – не 
мне...
 

     *   *   *

     «Если не я себе, то кто мне?»
 

     *   *   *

     Мама, кто учителя твои? А мои – кто? Они были? Они есть?
     В глубокой древности хаживали по земле пророки; у них были крупные головы и длинные седые бороды, и говорили они глубоким, проникновенным голосом, а разговаривая, 
выставляли перед собой очень длинный указательный палец. Вот у аптекаря Ицикзона, 
например, указательный палец короткий, а у многих членов его партии указательные пальцы совсем коротенькие, а у тех, которые стоят у власти сейчас, указательные пальцы едва видны; 
что же касается бород, то сегодня их отращивают лишь школьники средних классов, ну, а 
что до голосов – то о них и сказать нечего, ибо современные пророки говорят немыслимо 
длинно, да к тому же в микрофоны с усилителями, отчего голоса звучат искажённо и неубедительно. Правда, головы у современных пророков очень даже крупные. Почти 
такие, как у быков или гиппопотамов. «Помните о ваших славных корнях, не забывайте, 
откуда пришли вы!» – орут микрофоны. Как же, разумеется, помним. Сегодня даже 
первоклассник знает, откуда мы пришли, вот куда идём, ни один профессор толком не 
ведает.
 

     *   *   * 

     Собираю со столика листы, складываю их в стопку. Смотрю на лица. Смотрю долго. 
Устаю смотреть. Устаю думать.
     На газовой плите в зелёной кастрюле мой завтрак: сморщенные сосиски – их накануне подарила г-жа Шварц. Очень мило со стороны домовладелицы дарить мне сосиски; я же 
в свою очередь угостил г-жу Шварц английским чаем и бисквитным пирожным из кафе 
«Будьте здоровы!». Г-жа Шварц сказала, что занесёт ещё что-нибудь съестное, но я сказал, 
что надобности в этом нет и что я ценю добрую ко мне перемену, и тогда г-жа Шварц
молча выпила чай, раскраснелась и вдруг заплакала. Я погладил её плечо, и она, не сказав 
ни слова, ушла.
     На плите в зелёной кастрюле с длинной ручкой булькает вода с тремя сосисками, и, пока сосиски варятся, вспоминаю, как г-жа Шварц гладила моё плечо в день похорон моей 
мамы. В тот день все жильцы нашего дома гладили моё плечо. И через две недели всё ещё гладили. Я разрешал гладить моё плечо и при этом думал о ладонях Зины.
     Нарезав хлеб, открываю банку с маринованными огурцами и вдруг чувствую, что не могу 
есть ни сосиски, ни хлеб, ни маринованные огурцы. Выключив газ, сбегаю с лестницы, 
слушаю, как стучит сердце.
 

     *   *   * 

     «Если не я... то кто?..»
 

     *   *   * 

     На прошлой неделе в проходную лечебницы нагрянул Кучерявый. Он продал свою 
лавку и уже не напоминал капитана океанского судна.
     Давид спросил:
     -Думаешь, от мужей уходят?
     Я ответил:
     -Бывает.
     Давид сказал:
     -Оставь сестру Зину. Но лучше, если она – тебя... Надо, чтобы она...
     Я спросил:
     -Как?
     Давид сказал:
     -Как-то надо.
     Мы смотрели на выгорающую траву и пустые скамейки.
     Я спросил:
     -Может быть, признаться, что я по ночам писаю в постель?
     -Годится! – одобрил Давид.
     -И не подумаю! – пообещал я.
     Давид ушёл молча.
     Было тоскливо оттого, что больше не смогу называть моего друга «капитаном»...
 

     *   *   *

     «Отравиться бы, – думаю я. -Только грех это... А что не грех?»
     В телефонной будке истерзанная книга. Отыскиваю номер Ицикзона. «Аптекарь 
порекомендует приятную отраву!» – думаю я.
     -Алло! – говорит в трубку Ицикзон.
     В моём горле застревает слюна, пауза даёт возможность собраться с мыслями.
     -На следующих выборах ваша партия должна победить! – требую я.
     -Мы сделаем это! – выдыхает трубка.
     -Вот и отлично! – восторгаюсь я и, выбравшись из телефонной будки, жадно глотаю 
утренний воздух. Теперь я знаю – рисовать нужно не сами лица, а их Тайну – в этом Суть! 
Теперь я знаю... 
 

     *   *   *

     «Если не я... то кто?..»
 

     *   *   *

     Вдали сверкает купол Большой синагоги города, а над куполом небо. Хочу снова стать 
тем мальчиком, который носил пёстрые маечки, беседовал с воробьями и слушал по радио 
сказки. Теперь я вполне взрослый, если хочется стать мальчиком. Взрослый... Уже... 
Приговор окончательный и обжалованию не подлежит! Я – взрослый! Точка!
 

     *    *    *

     «Если не я... то кто?..»
 

     *    *    *

     Возможно, мама тоже хотела бы стать ребёнком. Не сумела. Дети пьют не водку, а 
Шопен – не совсем сказка...
     Вглядываюсь в небо. «Почему, – думаю, – небо безмолвное?»
     Бывает, что немеют от пережитого... Возможно, небо над нашим городом отчего-то ужаснулось...
     Плевать!
     Моя мама плевать не умела...
 

     *    *    *

     -Она не сумела! – сказал во время суда Коддун. Он повторил «она не сумела» несколько 
раз подряд, и его бескровные губы при этом улыбались. -Эстер жить не умела... Лишь 
страдать... Ибо человеком была...
     -Вы считаете, что лишь тот человек, кто страдает? – спросил судья.
     -Я считаю, что кто не страдает, тот не человек, – сказал Колдун.
     Судья выбросил вперёд руку, чтобы отогнать пролетающую муху, и спросил:
     -А вы человек?
     -Уже нет, – ответил Колдун.
     -И кто же вы теперь? Рыба? Дождевая капля?
     -Никто и ничто – меня закон сметёт, как ветер сметает оставленную на скамейке газету. 
Впрочем, я сам осудил себя...
     -Разве вы – судья? – выдержав паузу, судья перевёл взгляд на серебристый герб 
государства Израиль!
     -Нет, ваша честь, – проговорил Колдун. -Судейство – занятие не моё...
     -А чем занимались вы?
     Колдун не ответил.
     -Чем же? – повторил судья. -Чем занимались вы?
     -Любил Эстер Сегал.
     У судьи дрогнули губы, и у всех присутствующих тоже дрогнули губы.
     -Только тем и занимались, что...
     -Любил Эстер Сегал, – повторил Колдун.
     -Больше ничем?
     -Остальное было несущественным...
     -Вы отравили г-жу Сегал! – вскрикнул судья.
     -Я попытался помочь!..
     -Хотите сказать, что г-жа Сегал жаждала смерти?
     -Эстер жить не смогла, она не умела... Напиться на всю жизнь – невозможно: в конце 
концов, трезвеешь...
     В зале стало очень тихо и очень холодно. Судья взмахнул рукой – и меня вывели в 
коридор под лестницу, где стоял узкий стол. Я что-то сказал стоявшему напротив 
полицейскому, но тот меня, кажется, не слушал. Кажется, из зала суда доносились звуки 
саксофона – протяжные, с надрывом. 
Потом я лег на стол и, кажется, уснул...
 

     *    *    *

     ... Небо над городом немое и глупое. Колочу себя по коленям, по шее, по плечам.
 

     *    *    *
 

     «Если не я... то кто?..»
 

     *    *    *

     Потом бить себя перестаю и не понимаю, зачем себя бил, зачем бить перестал. 
В лечебнице пожилой господин колотит себя непрестанно. Он делает это с неиссякаемым вдохновением классного барабанщика. Неужели и я?.. Нет-нет! Пожилой господин колотит 
себя не переставая, а ведь я перестал... Да и бил-то себя без всякого интереса. Я бы и вовсе 
не стал себя бить, если бы не остался под небом сам с собою. Когда человек остаётся сам 
с собою, то иногда он... Это нормально. Я – нормальный! Боже, как чудесно, что я умею разъяснить себе...
 

     *    *    *

     «Если не я себе, то кто мне?»
 

     *    *    *

     Я не свихнулся, хотя и остался на улице сам с собой. Больше того, я даже не чувствую, 
что проголодался – лишнее доказательство тому, что я не... Кажется, сумасшедшие голод 
не испытывают...
 

     *    *    *

     Во время завтрака в кафе «Будьте здоровы!» подходит г-жа Плоткина и округлившимися глазками указывает на портрет своего жениха.
     -О-о-о-о! – говорю я, заметив появившуюся на портрете достойную раму.
     -Я старательно выбирала, – шепчет хозяйка кафе. -Получилось, как ты считаешь?
     -У вас – да! – шепчу я в ответ и вбрасываю себе в рот кусок яичницы.
     Лоб жениха на портрете гладенький, и нос гладенький, и щёки тоже гладенькие. 
«Гадость, – думаю я, – гадость гладкая!»
     -Значит, одобряешь?
     -Удивительная рама! – давлюсь я яичницей. -Рама изумительно гладкая!
     -Изумительная! – подхватывает г-жа Плоткина и, весело покачивая сытыми бедрами, 
отходит в сторону.
     -Стойте! – вскрикиваю я.
     Бедра замирают.
     -Позвольте, – прошу я, подбегая к хозяйке кафе, – позвольте выставить свои новые 
картины. Я приготовил новые...
     -Одна стена устроит?
     -Вполне, – кланяюсь я.
     -Ну, тогда...
     -Благодарю! – кланяюсь снова.
     Стена! Мои глаза радостно скользят по стене; заранее вижу свои новые картины и даже 
слышу аплодисменты... Мирьям и Давид сияют, и я угощаю их замечательным обедом...
     Боже, мне дают стену! убийце моей мамы дали четыре стены... Одна стена – временно... Четыре стены – пожизненно... Дают!.. Единственное условие – выживи!..
     Мне дали стену! Могу развесить на ней портреты, а могу, разбежавшись, об стену 
головой... И стены не станет... Просто как!.. Не станет меня – не станет стены!.. Цена 
всему одна, разве что платят по-разному... Как и живут... А цена – одна!.. Зачем ты ушла, 
мама? Не стало тебя – не стало и Шопена... Зачем Колдуна в камеру бросили? Почему так?.. Почему? Сижу, шевелю мозгами. «Думай, – молчал тогда Мим, – будешь думать, станешь художником!» Думаю... А что, если от раздумий не художником стану, а психом? Что, если
все художники – психи, а все психи – художники?
     Встряхиваю головой. «Плевать!» – говорю себе.
 

     *    *    *

     «Если я не себе, то кто мне?»

<...................>

_____________________________________________________________________________________________
п