.
Валерий Николенко

ПРИВЕТБАНК

ГОГОЛЬГОФА, или ГЛАГОЛЫ ПРО ГОГОЛЯ

 

ЮМУАРЫ

 

                                             Всю жизнь юмористом! Господи! Тронуться можно от грусти!

                                                                                                              Остап Вишня

 

Благодаря Викентию Вересаеву уже с 1932 года имеем «полный свод свидетельств самого Гоголя и его современников о Гоголе, каким он был в ж и з н и, — об его поступках, настроениях, переживаниях, высказываниях, характере, привычках, радостях, невзгодах (...)».

Беря пример из самого Гоголя, любящего публиковать ВЫБРАННЫЕ МЕСТА, подключусь к блаженно-шутовской миссии: провести экскурсию комическими тропами гения. В семье мальчика называли Никоша, отчего эта тема Николенко вполне по силам.

Отец Гоголя «обладал даром рассказывать занимательно, о чём бы ему ни вздумалось, и приправлял свои рассказы врождённым малороссийским комизмом...» (П. Кулиш). Не без мистики, судя по истории его женитьбы — по подсказке ЦАРИЦЫ НЕБЕСНОЙ.

Василий Гоголь был дирижёром и главным актёром в домашнем театре Дмитрия Трощинского — «гения своего рода, который из бедного казачьего мальчика сумел своими способностями и заслугами возвыситься до степени министра юстиции».

Неизвестно, сам ли Трощинский, дабы не скучать в селе Кибинцах после отставки, решил присоединиться к модному обычаю или «отец Гоголя придумал для своего патрона новую забаву».

П. Щёголев скептически относится к утверждению о «приятельских отношениях» между вельможей и бедными родственниками. У Бальзака подобным коллизиям посвящены два романа. Мать же Гоголя настаивает, что приходилось жить у Трощинского почти безвыездно — настолько они были востребованы.

Мария Ивановна также играла на сцене — только неизвестно, в комическом ли амплуа. Принято называть её сентиментальной фантазёркой, которая много чего приукрасила, подтягивая сына к статусу гения. Он им стал и без фальсификаций.

С комической приправой разрешила она судьбу Якима Нимченко. Не был ли он предком Нимченко, с которым я, обучаясь в техникуме, вместе жил на квартире? Женька писался Немченко, но говорил, что дома они Нимченко. Я рос в Новомосковске рядом с Самарой, а он свозил меня мотоциклом на Донбасс, в село Самарские Ставки, где дебютирующую речечку легко перепрыгнуть.

Яким уже лакействовал при Гоголе в Петербурге. Когда пришлось брать туда и сестёр писателя, им понадобилась няня. Мария Ивановна выбрала для этой роли подходящую горничную и, к общей выгоде, предложила Якиму на ней жениться. Тот согласился с равнодушной миной: «Мне всё равно-с, а это как вам угодно». Будущая повесть «Нос» вполне рифмуется с покорным «всё равно-с»...

«Гоголь обращался с ним совершенно патриархально, говоря ему иногда: «Я тебе рожу побью», что не мешало Якиму постоянно грубить хозяину, а хозяину заботиться о существенных его пользах и, наконец, устроить ему покойную будущность» (П. Анненков).

Часть пользы прикрыта троеточием публикаторами письма Гоголя матери: «Яким с Яковом и Борисовичем ходили за утками и пропадали три дня: это всё они пьянствовали и были так мертвецки пьяны, что их чужие люди перенесли. Я Якима больно...»

Позволю себе бессмысленное автобиографическое злоупотребление. По дороге в Николаевку Верхнеднепровского района, где родилась моя вторая жена, приходится проезжать село Якимовку. Но я там ни разу не выходил: нету туристической тяги.

Отец Гоголя «ставил на сцену пьесы собственного сочинения, на малороссийском языке. К сожалению, всё это считалось не более, как шуткою, и никто не думал сберегать игравшиеся на кибинском театре комедии».

Пантелеймон Кулиш утверждал, что единственные следы этой литературной деятельности — эпиграфы к «Сорочинской ярмарке» и «Майской ночи», подписанные: «Из малороссийской комедии». Позднейший эрудит — академик Александр Билецкий — читал комедию Василия Гоголя «Простак, или Хитрость женщины, перехитренная солдатом». Название отнюдь не украинское...

Считалось, будто бы Николай Гоголь выпросил у матери рукописи отца и возил в надежде опубликовать, но, видимо, ошибочно сжёг в Италии попутно со своими текстами.

В Кибинцах развлекались в праздники и в будни. Кто бы ни подъезжал к господским хоромам, уже издали слышал звуки сельского оркестра. Дом больше походил на обширный клуб или гостиницу, чем на обыкновенный домашний очаг.

Незнакомый артиллерийский офицер случайно попал в Кибинцы как раз перед именинами Трощинского и, в виде сюрприза, устроил великолепный фейерверк. Его обласкали, после чего он гостил года три, совершенно позабыв о службе.

При Трощинском жили Роман и Параска, принадлежа к высшему лакейству. Муж развлекал всех своею тупостью, которой бывший министр(ель) не мог достаточно надивиться.

Дряхлый старик доживал век в окружении шутов и скоморохов. По праздникам тешился бросанием золотых в шестидесятиведёрную бочку — с водой, но без Диогена. Надо было во всём одеянии выловить на дне все монеты. Прозевавший хоть один червонец возвращал добычу под хохот.

Я не счёл бы подобную забаву пиком садизма. Через стольник лет (читайте «Тронку» Олеся Гончара) в Таврии бассейн наполняли вином. Соревновались беднячки — с противоположным условием насчёт обмундирования. Требовалось сорвать ртом ассигнацию с блесны. Панычи подсекали леску. Шрамы на губах сохранялись до конца дней.

Как далеко шагнул гуманизм в современной России! Там В .В. Путин — не корысти ради, солидаризуясь с простацкими местными обычаями — вылавливает приз ртом в ёмкости с простоквашей. Завистливый ведущий «Намедни» успешно повторил на дому высочайшую операцию, подчеркнув, что вполне соответствует квалификации Президента.

А в Кибинцах посильно боролись со скукой, разнообразя избитое — новациями. При необходимости оживить общество на выручку являлись особые шутодразнители. К примеру, бороду шута припечатывали сургучом к столу, и он выдёргивал её по волосинке.

Владимир Ермилов, удачливый клоун в литературоведении сталинских времён, немилосердный: «Таковы были забавы и развлечения бывшего министра юстиции, призванного, по убеждению юного Гоголя, к защите слабых от сильных. Находить наслаждение в нанесении обид слабому могут только те, кто привыкли обижать, чья деятельность состоит в нанесении обид слабым и зависимым».

Сплошная тавтология — в стандартной советской упаковке сочувствия несчастным жертвам царизма. При замалчивании свирепейшего сталинского террора. С развлечениями, когда бывший граф А. Толстой кувыркался на потеху тронного бывшего семинариста.

Ермилов тормозами не снабжён: «Забавы, заключающиеся в издевательстве над человеком, являются моральной характеристикой среды, свидетельством её внутренней грубости, низкого духовного уровня; эта тема, встречаемая нами в гоголевских произведениях, быть может, зарождалась в душе будущего писателя уже тогда, когда он вынужден был наблюдать подобные забавы в доме Д. П. Трощинского».

Убогий регресс от БЫТИЙНОЙ дилеммы Гамлета — до приблизительного «быть может». Сколь бы маленьким ни был тогдашний Никоша, Ермилов замечает отражение в повести о двух поссорившихся Иванах и тех дворян, которые находили удовольствие щёлкать по носу фигуру эпизодического Антона Прокофьевича. Этот промотавшийся помещик, ставший приживалом и шутом, испытывал чувство досады «чрезвычайно редко, даже тогда, когда клали ему на голову зажжённую бумагу, чем особенно любили себя тешить судья и городничий».

Словно не читал Ермилов у Вересаева, как дурачащийся Гоголь намазывал халвой подбородок сонного попутчика — к вящему удовольствию мух, в самый раз осчастлививших своим присутствием на арене мир Божий. Именно Никоша, который мог впоследствии не Трощинского разоблачать, а самоочищаться художественными признаниями, совал ближнему в нос «гусара» — бумажку, наполненную табаком.

В столичной «Шинели» Акакию Акакиевичу молодые чиновники (братья по классу!) сыпали на голову бумажки, заверяя, что это снег. А японский классик Акутагава Рюноскэ, восхищавшийся творчеством Гоголя, ту же пытку переносит в самурайские казармы, причём обиженный протестует акакнутыми словами.

Потрясённые примитивизмом феодальных развлечений пускай прочтут мою «Дружляндию». Там, в частности, прекрасные украинские прозаики Владимир Дрозд и Анатолий Димаров почти без осуждения вспоминают проказы СОВЕТСКОЙ гуманитарной элиты. Было в порядке вещей перевесить табличку с женского туалета на гостиничный номер приятеля, подсунуть дохлого кота в письменный стол, шикарную коллекцию галстуков нацепить бродячим собакам, зашить ветерану в пальто селёдку, лаять на прохожих в случае проигрыша.

Перечень на полноту не претендует. В московском Литературном институте Дрозда, приехавшего на курвсы, обокрали в первый же вечер, оставив — в утешение — рукописи. Привыкшие к подобным проделкам блюстители закона шутили: «Это же творческая работа ваших будущих коллег по перу. Похозяйничали в вашем чемодане те, кто завтра будет сеять в наших душах доброе и вечное».

Весьма уютно Ермилову, абстрагировавшись от подлянок реального социализма, искать мальчиков для битья в эксплуататорских обществах. Мне же кажется, что Трощинский не был примитивен: он отчаянно скучал после столичной карьеры. «С гостями он вообще беседовал мало и любил при них раскладывать гран-пасьянс» (В. Шенрок). Так укрощают себя те, у кого позади бурная деятельность, а впереди—неизбежная касаточка с косой...

Гоголь (отныне без имени называю Николая Васильевича) однажды получил в гимназии единицу: за неопрятность, шутовство, упрямство и неповиновение (потешно писать об этом по виновению, пропустив три стаканчика винца). Написал он и сатиру на жителей города, куда более известного, нежели его Васильевка: «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан».

Слишком наивно утверждать: «Он, действительно, никому не сделал зла, ни против кого не ощетинивался жестокою стороною своей души; за ним не водилось каких-либо дурных привычек» (П. Кулиш). Сам Гоголь чуток осторожнее: «Ещё бывши в школе, чувствовал я временами расположение к шутливости и надоедал товарищам неуместными шутками».

Весьма самопростительно. Ведь он буквально затравил гимназиста М. А. Риттера, заявив, что у того не человечьи, а бычачьи глаза. Вдобавок подговорил лакея мальчика утверждать, что барин похож на Минотавра. Бедняга неделю лечился в больнице от мнимого сумасшествия.

Некоторые проделки гения, мягко говоря, этически амбивалентны. Вот он добродушно предлагает простолюдину деньги на свечку. Приятно созерцать, как тот, толпясь к алтарю, марает блестящие платья дам. «Ему только того и нужно было, чтобы мужик потёрся своим зипуном о блестящие мундиры и попачкал их своей пыльцой» (В. Любич-Романович).

Юмор с ущербом ближнему меня не тешит. Зато нравится придуманное Гоголем название города Тьфуславль. Мигом вспоминается советская показуха и приевшаяся надпись «Слава КПСС». С правого берега Днепра мы с приятелем рассматривали жилмассив, увенчанный грандиозными буквами, и он показывал, под какой из двух последних С живёт его любовница, попутно славя мужа рогами.

Процветали тогда и крамольные шуточки. Поскольку сталинский фашизм эвфимизировался во временное искривление линии в целом непогрешимой партии, остроумцы ассоциировали его с национал-социализмом Гитлера. Издеваясь над столичным МГК КПСС, они придумали аббревиатуру МГК СС — «Московский городской клуб служебного собаководства».

Касательно юного Гоголя, то «речь его отличалась словами малоупотребительными, старинными и насмешливыми; но в устах его всё получало такие оригинальные формы, которыми нельзя было не любоваться. У него всё перерабатывалось в горниле юмора. Слово его было так метко, что товарищи боялись вступать с ним в саркастическое состязание» (П. Кулиш).

Теперь из «Авторской исповеди»: «Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся также вместе со мной в сочинениях, не думали, что мне придётся быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолический от природы характер, на меня часто находила охота шутить (...). Говорили, что я умею не то передразнить, но угадать человека(...)».

Гоголь несколько витиевато говорил С. Аксакову: «Это неправда, что комизм кроется везде, что, живя посреди него, мы его не видим; но что если художник перенесёт его в искусство, на сцену, то мы же сами над собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его».

По свидетельству М. Щепкина, Гоголь давал шутливые названия винам: «квартального» и «городничего» — как мастерам наводить порядок в набитом желудке. Собственные остроты его не пугали, и он спокойно дарил жжёнке имя Бенкендорфа — начальника корпуса жандармов.

Вроде бы это связано с цветом мундира голубчиков. А Пушкин (не раньше ли всех?) называл жжёнку Бенкендорфом, так как она имеет полицейское, усмиряющее и приводящее всё в порядок влияние на желудок.

Взрослый Гоголь охотно пользовался школярскими идиомами: ложась спать, «отправлялся к Храповицкому»; желая отдохнуть, предлагал «пойти к Полежаеву»; проголодавшись, «ходил к Обедову». «Севрюгин, учитель пения, замечая, что Гоголь иногда фальшивил и не был в состоянии петь в такт с товарищами, приставлял ему скрипку к самому уху, называя его глухарём, что, разумеется, возбуждало общее веселье» (А. Данилевский). Позднее писатель шутил, что он «слегка из-под Глухова».

Пребывая в Одессе, ещё не прославленной весельчаками XX века, Гоголь придумал словечко «насобачиться». Видимо, это предтеча нынешнего «выгавкаться» (так называют русскоязычных, которые для карьеры перешли с горем пополам на украинский).

Впечатление ж одесситов тогдашних обобщил А. Толченов: «Гоголь был, как говорится, в ударе. Два-три анекдота, рассказанные им, заставили всю компанию хохотать чуть не до слёз. Каждое слово, вставляемое им в рассказы других, было метко и веско...»

Не стало ли его посещение перламутрии первотолчком для превращения города в столицу юмора? Президент Всемирного клуба одесситов Михаил Жванецкий почтён переименованием там в 2009 году бульвара Искусств в бульвар Жванецкого.

Впрочем, слава его не только бульварная, но и аллейная. В Ялте на аллее Юмора стоит в бронзе монумент — Портфель Жванецкого. Чего не знаю, так есть ли там и монумент Дамы с Собачкой. Михаил Михайлович откровенен: «В Одессе построил дом, где каждый кирпичик — чей-то ашюдисмент».

Вот в Днепропетровске с юмором хужее: Гоголь туда не добрался, а лишь расспросил при случае о Екатеринославе, месторождениях угля в губернии, Святогорском монастыре на меловых горах.

Типичность атмосферы веселья, порождаемой его личностью, отмечают едва ли не все мемуаристы. Ал. Иванов (кн. А.И. Урусов) красноречив: «Когда Гоголь читал или рассказывал, он вызывал в слушателях неудержимый смех, в буквальном смысле слова смешил до упаду. Слушатели задыхались, корчились, ползали на четвереньках в припадке истерического хохота. Любимый род его рассказов в то время были скабрёзные анекдоты, причём рассказы эти отличались не столько эротическою чувствительностью, сколько комизмом во вкусе Раблэ. Это было малороссийское сало, посыпанное крупною аристофановскою солью».

Попутное сопоставление. Днепропетровец Александр Ратнер описывает атмосферу представления в Болгарии: «Жванецкий сделал небольшой глоток, взял верхний лист бумаги, как певец берёт верхнюю ноту, и стал читать. Мы начали хохотать. После каждой удачной фразы все не просто смеялись, а смотрели одновременно друг на друга, мол, надо же такое подметить и так об этом сказать, при этом оценивая, с одной стороны, реакцию окружающих — правильно ли поняли они, а с другой стороны, собственную реакцию — правильно ли поняли мы сами, и является ли именно эта фраза причиной смеха».

«По мере того как листы со стола перемещались в руки автора, а из них — опять на стол, но в другую стопу, лица зрителей розовели, затем краснели и, наконец, становились багровыми. Люди уже не просто смеялись, а начинали задыхаться от смеха. Я увидел справа, невдалеке от себя, отца президента корпорации и понял, что его жизнь в опасности: он судорожно втягивал воздух, а обратно выталкивал какие-то невнятные звуки, в которые перешёл его смех. Прошёл всего час с четвертью от начала концерта, но стало ясно, что больше мы не выдержим. Понял это и Жванецкий».

Полагаю, читатели поняли, что с вами ещё был Ратнер. Понял и я, что придётся без ста пятидесяти грамм возвращаться на сто пятьдесят лет назад, где дать слово престижным женщинам. Кн. В. Репнина: «В Риме Гоголь часто к нам ходил и был очень забавен; от его рассказов я хохотала во всё горло». При М. Каменской (на расстоянии тех же лет от героини Александры Марининой) «рассказывал он такие хохлацкие анекдоты, что от них можно было умереть со смеху».

Л. Арнольди — не женщина: «Потом говорил Гоголь о Малороссии, о характере малороссиянина, и так развеселился, что стал рассказывать анекдоты, один другого забавнее и остроумнее. К сожалению, все они такого рода, что не годятся для печати. Особенно забавен мне показался анекдот о кавказском герое, генерале Вельяминове, верблюде и военном докторе — малороссиянине. Мы много смеялись».

Развелось же горбачей! Предупреждаю: не этот верблюд, а его счастливый советский потомок проявил наплевательское отношение к отцу Фёдору. Военного же анекдота я не слыхал — и позавидовал ямщику, который вёз Арнольди с Гоголем. Уж не из-за хохота ли тогда сломался тарантас?

Коль уж припомнился эпизод Ильфа-Петрова, потормошим и «Женитьбу»: «Гоїхоть до того мастерски читал или, лучше сказать, играл свою пиесу, что многие понимающие это дело люди до сих пор говорят, что на сцене, несмотря на хорошую игру актёров, особенно Садовского в роли Подколесина, эта комедия не так полна, цельна и далеко не так смешна, как в чтении самого автора. (...) Слушатели до того смеялись, что некоторым сделалось почти дурно».

Речь не о дурном деле, которое — по пословице — НЕХИТРОЕ. Гоголь как раз был и умён, и достаточно хитёр, чтоб уметь нравиться. Насчёт же «до сих пор», то вспоминающий это чтение С. Т. Аксаков почил в 1959 году.

Сергея Тимофеевича процитирую ещё: «Он часто шутил в то время, и его шутки, которых передать нет никакой возможности, были так оригинальны и забавны, что неудержимый смех одолевал всех, кто его слушал; сам же он всегда шутил не улыбаясь». Такое впечатление, что ОРИГИНАЛЬНЫ даже анекдоты Гоголя, которые не он сам придумал.

Снова С. Аксаков: «Вообще в его шутках было много оригинальных приёмов, выражений, складу и того особенного юмора, который составляет исключительно собственность малороссов».

Гоголь в Одессе, а не в Болгарии со Жванецким и Ратнером: «Войдя в комнату и увидя столько незнакомых лиц, он заметно сконфузился; когда ему стали представлять всех присутствующих, то он совершенно растерялся, вертел в руках шляпу, комкал перчатки, неловко раскланивался (...). Заметив, что на него не смотрят, как на чудо-юдо, что, по-видимому, никто не собирается записывать его слов, движений, Гоголь совершенно успокоился, оживился, и пошла самая одушевлённая беседа (...)».

Неодесское мнение В. В. Стасова: «Тогдашний восторг от Гоголя ни с чем не сравним. Его повсюду читали точно запоем. Необыкновенность содержания, типов, небывалый, неслыханный по естественности язык, от роду ещё неизвестный никому юмор, — всё это действовало просто опьяняющим образом. (...) Даже любимые гоголевские восклицания: «чёрт возьми», «к чёрту», «чёрт вас знает», и множество других вдруг сделались в таком ходу, в каком никогда до тех пор не бывали. Вся молодёжь пошла говорить гоголевским языком».

Впечатление М. Погодина: «Гоголь читал мне отрывки из двух своих комедий. (...) Что за весёлость, что за смешное! Какая истина, остроумие! Какие чиновники на сцене, какие канцелярские служители, помещики, барыни! Талант первоклассный» (из письма 1835 года).

Приехав неожиданно на представление «Ревизора», Николай I от души смеялся и, выходя из ложи, сказал: «Ну, пьеска! Всем досталось, а мне-более всех!» Запись (28.04.1836) цензора А. Никитенко: «Государь был на первом представлении, хлопал и много смеялся. Я попал на третье представление. Была государыня с наследником и великими княжнами. Их эта комедия тоже много тешила». Подурачусь паронимами: тащила, тёщила...

Государь даже велел министрам ехать смотреть «Ревизора». Никитенко (горячее следов не бывает) отметил, что военный министр выражал своё полное удовольствие. Не ПОЛОВОЕ — к нему приближал спектакль в Манхэттене, от которого тащились Вайль и Генис. А министр финансов (вот свобода — не потакать вкусу монарха!) проворчал: «Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу». Если стояло, то ехал бы в бордель.

Гоголь Данилевскому:«.. .я писал письмо к Жуковскому, прося его занять где-нибудь для меня три тысячи, но что это письмо было так написано смешно, что Жуковский показал его государю, и что государь схватился за бока, целые четверть часа катался со смеху и приказал выдать мне не три, а четыре тысячи и сказал: «пусть он напишет ко мне ещё такое письмо, я ему дам ещё четыре тысячи».

Возможно, здесь у Гоголя тщеславное хвастовство, даже сплошная выдумка вскоре я буду цитировать тех, кто БЕЗАПЕЛЛЯЦИОННО уличает его во лжи. Есть мнение, что лет через десять император совсем забыл Гоголя и полагал (да простит высочайшую ошибку усреднённое влагалище!), что «Мёртвые души» написал В. Соллогуб.

Евген Сверстюк где-то вычитал, будто Николай I путал произношение слов Гоголь и Гегель. Я сам видед что-то докуМЕНТальное, как товарищ Гоголя Сталин (старший по чину или младший по рождению?) чтит «великого русского писателя Гегеля». Не плагиатская ли эстафета на престоле, который кацапы на три десятилетия даровали кацо?

А. Смирновой (надеюсь, не в постельной местности) государь говорил о Гоголе: «У него есть много таланту драматического, но я не прощаю ему выражения и обороты слишком грубые и низкие». Неужто географически нижменнее бюста?

Не знаю, кшсие именно, но сегодня (27.11.2010) я случайно слушал беседу Д. Гордона с М. Задорновым. Последний не раз общался с Ельциным, играл в теннис и пировал едва не до вырубона; Михаил Николаевич свид<яельствует, что Борис Николаевич ни разу не заругался и даже женщин наилегчайшей категории поведения называл просто дамами не на «д», а на «б».

От Бориса II не худо бы смотаться к Бориске Годунову (вольность не моя, а из фильма по Булгакову). Однако застрянем на странице Булата Окуджавы, где князь Приимков откровенничает с князем Мятлевым. О чьём правлении они гутарят?

«А этот, чтоб не сказать хуже, наместник Бога на земле, блюститель нравственности и морали, наш Медведь, который больше всего боится ограничения собственной власти, этот-то, вы знаете, как он разговаривает с женщинами, с женщиной, которая, чтоб не сказать хуже, ему приглянулась? «Подойди ко мне, милашка (князь легко скопировал позу Николая Павловича). Ну-ка, ну-ка, покажись. Да ты прелесть! Где это тебя до сих пор прятали? Ха-ха... Уж не от меня ли?»

«Я счастлива, ваше величество!..» — «Разве от меня можно спрятаться? Ну-ка отвечай...» — «О, ваше величество!..» — «Ну, ладно, ладно, вижу, как ты сгораешь... За чем же дело стало? Идём ко мне в комнаты... Только, пожалуйста, сделай вид, что ты идёшь познакомиться с моими портретами...» — «О, ваше величество!..» — «Ты бывала у меня в комнатах? Нет? Так смотри же, как скромен твой монарх. Подойди поближе, поближе, я тебе говорю... Это что у тебя там, а?..»

— «Ах, ваше величество!..» (Мятлев расхохотался.) И тому подобное, чтоб не сказать хуже. А прекрасный князь льёт слёзы, представляя, как его даму ведут к тирану под штыками... Да они все потаскушки и только и ждут счастливого случая. Им нужна грязь... Они все там — смесь монгольской дикости, византийской подлости, прикрытых европейским платьем, чтоб не сказать безобразнее...»

Фрагмент из «Московских Ведомостей» в год смерти Шевченко — о «Прачке» Гоголя: «Живой и весёлый юмор этого маленького рассказа заставил слушателей хохотать до слёз; но, к несчастью, некоторая бесцеремонность и двусмысленность выражений были причиною того, что рассказ не мог быть признан в то время удобным к печати».

Гоголь — Максимовичу: «Да, я вас прошу, сделайте милость, дайте списать все находящиеся у вас песни. Даже не исторические, даже похабные; они все дают по новой черте в мою историю (...)».

Гений УМОЛЯЕТ Максимовича «быть как можно более спокойным, стараться беситься и веселиться сколько можешь, до упадку, хотя бывает и не всегда весело, и помнить мудрое правило, что всё на свете трын-трава и (два непечатных слова)».

В скобках — уточнение Вересаева, не удовлетворяющее наших эстетических запросов. А мы-то думали, что «трын-траву» придумали зайцы — по советскому заказу для «Бриллиантовой руки». «У Максимовича хранятся цинические песни, записанные Гоголем в Киеве от знакомых и относящиеся к некоторым киевским местностям». П. Кулиш объясняет это «безотчётной склонностью его к юмору, которой он только впоследствии дал определённое направление».

Кулиш упрекал в цинизме и Шевченко. В. Кирпотин уточняет, что под «цинизмом» Чернышевский понимал «неблагопристойность», а не бравирование низостью, порочностью, обманом.

Я же, опираясь на эрудицию Павла Загребельного, оттолкнулся интерпретацией хорошо забытого старого так: «Циник — кличка древнеримского пса, который кайфовал, оправляя обе нужды в час пик на майдане тамошней независимости».

«Остроты Гоголя были своеобразны, неизысканы, но под час не совсем опрятны. Старик Щепкин помнил наизусть одно письмо Гоголя (...), где шутливость поэта заявила себя с такою нецеремонною откровенностью, что это любопытное послание навсегда останется неудобным для печати» (А. Н. Афанасьев, 1864).

«Большею частью содержанием разговоров Гоголя были анекдоты, почти всегда довольно сальные» (Ф. В. Чижов). «Гоголь имел дар рассказывать самые солёные анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц, причём он всегда грешил преднамеренно...» (В. А. Соллогуб). Сальное и солёное оказываются близнецами. А мы ещё первое посыпаем вторым.

Гоголя «будто осматривали и ощупывали в Париже знаменитые врачи и нашли, что желудок его вверх ногами». Это из письма Н. М. Языкова, который разнообразил алкогольный рацион Гоголя вином алеатико.

Гуморой нашего героя: «К моим геморроидальным добродетелям вздумала ещё присоединиться простуда (...)»; «...чувствую хворость в самой благородной части тела — в желудке. Он, бестия, почти не варит вовсе, и запоры такие упорные, что никак не знаю, что делать». Пробовал ли он просто дуться?

К чести Гоголя, мог он говорить и об УМСТВЕННОМ ЗАПОРЕ, чего не позволяли себе прославленные Разумовские: «Но вдруг остановился, увидевши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит».

Несмотря на все НА, лопал он за четверых, и итальянцы потрясённо наблюдали гениальную трапезу не в Трапезунде, чтобы подхлестнуть собственный аппетит. Назовём это гастрономическим юмором — сквозь слёзы запоров.

Любой бы запарился — только не он. «Бывало, зайдём мы в какую-нибудь тратторию пообедать; и Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и он, несмотря на то, что только что пообедал, заказывает себе или то же кушанье, или что-нибудь другое».

Деликатный эпизод: Гоголь «опять начал уверять, что он не знает, что прочесть, что у него нет ничего обделанного и оконченного... и вдруг рыгнул раз, другой, третий... Дамы переглянулись между собою, мы не смели обнаружить при этом никакого удивления и только смотрели на него в тупом недоумении. — «Что это у меня? Точно отрыжка!» — сказал Гоголь и остановился» (И. И. Панаев). Так оБделанного или оТделанного?.  

Ещё в Нежинской гимназии Никоша удивил окружение, в котором, полагаю, не было женского пола, НАТУРАЛЬНО сыграв дряхлого старика. Крехтетъ, трястись и кашлять ему показалось недостаточным, посему он — словно тренировался в свите Перуна — призвал к грохочущей услуге и зад.    

«Неожиданным прибавлением» назвал сию игру Т. Г. Пащенко, чьё воспоминание не имело конкурентов. У советского интерпретатора Н. Степанова Гоголь «заливается удушливым старческим кашлем, который окончился неожиданным звуком».

Через столетье Остап Вишня подобным экспериментированием не тешился, но натурализма в его «усмишках» хватало. Защищая друга от обвинений в порнографии, Мыкола Хвыльовый на двух языках цитировал Рабле, чей Гаргантюа «баритонально попукивал», «сурмив задом» (горнил).

Как раз перед этим окончательно снял звучное табу Ярослав Гашек. В частности, он популярно объяснил, кто такой «полпердун», и описал сватанье, начатое с того, что жених пукнул, остановив тем самым маятник.

Вересаев (ещё и профессиональный врач) остроумно поиздевался над религиозностью гения: «Конечно, урожай и неурожай — от Бога, здоровье — от него же. Он даже бодрствует над геморроем Гоголя, определяет, когда послать рабу своему запор, когда, по милости своей, дать разрешение запору».

Проявлялась у Гоголя шалопайско-философская невозмутимость: возможно, это предтеча того, как через полстолетья Чехов по капле (тогда ещё не изобрели водки «5 капель») выдавливал из себя раба. Гоголь не раз доставал Максимовича травкой: «Мы никак не привыкнем глядеть на жизнь, как на трын-траву, как всегда глядел казак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дёрнуть в одной рубашке по всей комнате трепака?»

О двух рубашках речь не идёт, зато попутно пропагандируется житуха, не совсем приятная будущему Горбачёву: «Чем сильнее подходит к сердцу старая печаль, тем шумнее должна быть новая весёлость. Есть чудная вещь на свете: это бутылка доброго вина».

Кто знает, не эта ли ЧУДНАЯ ВЕЩЬ (чуть не в себе — в отличие от Канта) завела Гоголя в Риме, когда «он принялся петь разгульную малороссийскую песню, наконец пустился просто в пляс и стал вывёртывать зонтиком на воздухе такие штуки, что не далее двух минут ручка зонтика осталась у него в руках, а остальное полетело в сторону» (П. В. Анненков).

Как это напоминает на пятилетку младшего Тараса Шевченко! Услыхав приятную новость от (и для) Мыколы Костомарова, поэт, словно наклюкавшийся волк в сказке «Сирко», запел на всё горло посреди Киева, не обращая внимания на чопорную публику.

Анненков наблюдал не Кобзаря: «Юмор занимал в жизни Гоголя столь же важное место, как и в его созданиях: он служил ему поправкой мысли, сдерживал её порывы и сообщал ей настоящий признак истины — меру; юмор ставил его на ту высоту, с которой можно быть судьёю собственных представлений (...). Распростившись с юмором, или, лучше, стараясь искусственно обуздать его, Гоголь осуждал на бездействие одного из самых бдительных стражей своей нравственной природы».

Легче перечитать пьесу Шекспира «Мера за меру», нежели обладать безошибочной МЕРОЙ. Укрощать строптивость — сложно. Гоголь обещал сыну М. П. Погодина игрушек — и наконец подарил... «элегантную ночную принадлежность». Малыш был подавлен, а гений, «схватившись за бока, истерически хохотал».

А это уже, как сказал бы Владимир Винниченко, наш «малоросс-европеец» проветривает Рим, ещё не прошедший полной эволюции от ветер — до ватерклозета. Гоголя словно прорвало после серии запоров. Свидетелем был не я, а Погодин, трагикомически приспосабливающийся к мегаполису:

«Взобравшись к нему по широкой лестнице, отворяю дверь ив эту самую минуїу вижу, он из окна выплёскивает что-то на улицу из огромного сосуда целым потоком. Я так и обмер. «Помилуй, что ты делаешь?» — «На счастливого», — отвечает он пресерьёзно, бросаясь меня обнимать».

Наука пошла Погодину на пользу: «Разумеется, увидя такую простоту нравов, я никогда уже не ходил в Риме около домов, чтоб не быть окачену или осчастливлену подобным счастьем, а выбирал всегда дорогу по средине улицы».

Бесцеремонность Гоголя не знала границ. Как-то он увидел у Мокрицкого узелок с костюмчиками детей, не без труда выпрошенными у князя для рисования. Плюнул — и швырнул в окно на улицу. Мера: «Хохотали все до упаду» (Т. Пащенко).

Эпизод во Франкфурте-на-Майне: «Гоголь пришёл в кабинет Жуковского и, разговаривая со своим другом, обратил внимание на карманные часы с золотой цепочкой, висевшие на стене. — «Чьи это часы?» — спросил он. — «Мои», — отвечал Жуковский. — «Ах, часы Жуковского! Никогда с ними не расстанусь». С этими словами Гоголь надел цепочку на шею, положил часы в карман, и Жуковский, восхищаясь его проказливостью, должен был отказаться от своей собственности» (П. Кулиш).

Так бесконфликтно разошлись два классических меланхолика, чьими фамилиями советские психологи репрезентировали этот типчик темперамента.

Если кто верит в полную гармонию, то он наивен. «Жуковский не вполне ценил талант Гоголя. Я подозреваю в этом даже Пушкина. Оба они восхищались талантом Гоголя в изображении пошлости человеческой, его неподражаемым искусством схватывать вовсе незаметные черты и придавать им выпуклость и жизнь, восхищались его юмором, комизмом, — и только. Серьёзного значения, мне так кажется, они не придавали ему» (С. Аксаков).

В Германии, слушая скучную трагедию Гоголя, Жуковский неожиданно заснул. Гоголь расценил этот сон как красноречивейшую критику и бросил рукопись в топившийся камин.

«Кукольник после представления «Ревизора» только иронически ухмылялся и, не отрицая таланта в Гоголе, замечал: — "А всё-таки это фарс, недостойный искусства"».

Это отрицательное наблюдение — не единственное у Панаева: «Барон Розен гордился тем, что, когда Гоголь на вечере у Жуковского в первый раз прочёл своего «Ревизора», он один из всех присутствовавших не показал автору ни малейшего одобрения и даже ни разу не улыбнулся и сожалел о Пушкине, который увлёкся этим оскорбительным для искусства фарсом и во время чтения катался от смеха».

С. Аксаков сам слышал, как одиозный граф Толстой-Американец заявлял, что Гоголь — враг России, посему его следует в кандалах отправить во глубину сибирских руд. Слегка жутковато, так как сей фрукт захлёбывался в опыте кандалиста и скандалиста.

Меня всегда волнует, насколько моя склонность к юмористическим эффектам дурно попахивает в плане морали. Николая Васильевича защитил в Вечности его тёзка Чернышевский: «У Гоголя находят много цинизмов; но цинизмы его ещё очень благопристойны в сравнении с тем, что находим у Рабле, Сервантеса, Шекспира и даже у Вольтера».

Каков на фоне шалостей Гоголя холерический Пушкин? Он уверен, что женщине естественнее называться «брюхатой», нежели — «в интересном положении». Если Онегин эвфемистичен в предвосхищении вреда от брусничной воды, то автор пишет молодой жене вполне по-семейному о чреватости злоупотребления дынями: «...боюсь поносом встретить 36-й год бурной моей жизни».

Пушкина свинство не удивляет. ДАВНО и НИ В КОМ. Примерял ли он это скотство к самому себе? В ситуации, когда не приспичило и доступен общий туалет, Александр Сергеевич мог попросить: «княгиня, позвольте уйти на судёнышко!» — и, получив разрешение, юркал довольный в спальню за ширмы.

В ком он видел «шутки злости самой чёрной», «простое сердце, ум свободный и правды пламень благородный»? Читатель, ты угадал: в Александре Смирновой-Россет, которая, в свою очередь, «умнее Пушкина никого не знала», но и с Гоголем дружила не меньше.

Была она фрейлиной императрицы и хорошо разбиралась в палочном разнообразии при Николае Палкине. Среди анекдотов той поры — её запись, как монарх переменил фамилию Зас-Ранцев на Ранцев-Зас.

Не всегда принимались столь благородные решения. При царе, упоминаемом в комедии Мыколы Кулиша «Мина Мазайло», волокитили, меняя фамилию Гимненко через этап Говненкова.

Найдутся возмущённые: мол, хватило бы здесь Кулиша Пантелеймона, который присосался к Гоголю, собственным комизмом не блистая. Господа, МЫКОЛОИ Кулишом, который Пантелеймону не родственник и родился на 73 года позже (как раз столько советская власть поэкспериментировала), я не пожертвую.

Не в том дало, что он вписывается в одесский ансамбль, ибо в Одессе прожил почти пятилетку, когда оттуда Петров и Ильф же с ним перебирались на повышение в Москву. И не потому, что после премьеры «Патетической сонаты» МЫКОЛЫ в Москве раскупили ноты сонаты БЕТХОВЕНА, а из окон, где были фортепиано, лилась эта музыка.

В данном контексте важнее то, что Хвыльовый называл некоторые пьесы Кулиша равными «Ревизору». А ставил их в харьковском театре «Березиль» Лесь Курбас, чьи режиссёрские эксперименты сродни Мейерхольдовым.

Как я отношусь к высказыванию Фридриха Вольфа, будто переведённая им на немецкий «Патетическая соната» сравнима в мировой литературе разве что с «Фаустом» и «Пер Гюнтом»?

Шедевры Гёте и Ибсена по объёму значительно крупнее «Пати», однако по качеству каждой страницы — не выше.

Учитесь делать из Гимненко пулю! Без эскизов, уготованных Гименеем.

Колебания Гоголя: «На меня находили припадки тоски (...). Чтобы развлекать себя самого, я придумывал себе всё смешное, что только мог выдумать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, поставлял их мысленно в самые смешные положения, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза».

Разделю долгий поток на две порции. Почему-то в огромной подборке Вересаева мало говорится о влиянии на психическое состояние Гоголя смерти младшего братика. Девятилетний Иван умер во время каникул, и Никошу срочно отвезли в Нежин, чтоб оторвать от могилы.

Думаю, именно эта кончина постоянно теребила память, насыщая психику МЕРТВЕЧИНОЙ. Печаль толкала писателя к спасительным контрастам: равнодушию к будущему, воспринимаемому сквозь казачью «трын-траву», и разбавке скучной повседневности балагурчиками.

Фрагмент авторской исповеди: «Вот происхождение тех первых моих произведений, которые одних заставляли смеяться так же беззаботно и безотчётно, как и меня самого, а других приводили в недоумение, как могли человеку умному приходить в голову такие глупости. Может быть, с летами и с потребностью развлекать себя, весёлость эта исчезнула бы, а с нею вместе и моё писательство. Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело сурьёзно».

Речь о подаренной поэтом теме МЕРТВЫХ ДУШ. Впрочем, Гоголь мог использовать опыт дальнего родственника Пивинского, чьё имение — за семнадцать вёрст от Яновщины. Этот добряга с фамилией едва не Пиквик, чтоб иметь право курить вино, для чего надобно быть властителем минимум пятидесяти крепостных, наменял у соседних помещиков за водку мертвецов.

Увлёкшись поучениями, писатель выкручивал руки своему юмору. С. Аксаков: «Гоголь, погружённый беспрестанно в нравственные размышления, начинал думать, что он может и должен поучать других и что поучения его будут полезнее его юмористических сочинений. Во всех его письмах (...) уже начинал звучать этот противный мне тон наставника».

П. Плетнёв: «Но посмотрим, что ты как литератор. Человек, одарённый гениальной способностью к творчеству. Инстинктивно угадывающий тайны языка, тайны самого искусства. Первый нашего века комик по взгляду на человека и природу, по таланту вызывать из них лучшие комические образы и положения, но писатель монотонный, презревший необходимые усилия, чтобы покорить себе сознательно все сокровища языка и все сокровища искусства, неправильный до безвкусия и напыщенный до смешного, когда своевольство перенесёт тебя из комизма в серьёзное».

«Гоголь был комиком во время своего ученичества только на деле: в литературе он считал комический элемент слишком низким» (П. Кулиш).

Гоголь о «Ревизоре»: «Все против меня. Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях; полицейские против меня; купцы против меня; литераторы против меня. Бранят и ходят на пиесу (...)»(письмо Щепкину, апрель 1836).

К счастью, монарх управляет не только палкой: «Если бы не высокое заступничество государя, пиеса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении её. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины — против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия».

Может, ИСПРАВЛЯТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО не смехом? «Мистическим субъектом он сделался вполне только тогда, когда успехи его внушили ему идею об особенном его призвании на Руси, не просто литературном, а реформаторском. Тогда он и заговорил с друзьями языком ветхозаветного пророка» (П. Анненков).

Где юмор выглядел бы нонсенсом. Клоунада позволительна на уровне Иванушки-дурачка, каковым Гоголь появился в Петербурге — пишущим позорную поэму, неспособным ни к какой службе, прогульщиком, клянчащим у матери-вдовы деньжат и способным промотать сумму, переданную для выплаты налога.

Не заладилось у Гоголя с лекциями, читанными им по протекции, на правах огромного дарования, которому ни диплом, ни очередь не обязательны. Сарказм Никитенко: «Хотя, после замечания попечителя, он должен был переменить свой надменный тон с ректором, деканом и прочими членами университета, но в кругу «своих» он всё тот же всезнающий, глубокомысленный, гениальный Гоголь, каким был до сих пор. Это смешное, надутое, ребяческое самолюбие, впрочем, составляет черту характера не одного Гоголя».

Тем не менее именно на его недостатках специализировался Л. Арнольди: «...я замечал в Гоголе странную претензию знать всё лучше других»; «...говорил свысока, каким-то диктаторским тоном, одни общие месга, и не выслушивал опровержений»; «...вещи самые простые, известные последнему гимназисту, были для него новостью».

Вера Самойлова удивлялась, что ТАК СВЫСОКА, как Гоголь, не хвалил актёров и государь. На мудрый совет Аксакову читать Фому Кемпийского — Сергей Тимофеевич ответил, что занимался этим, когда Гоголь ещё и не родился.

Очевидно, о заносчивости Гоголя ходили легенды, приятели подстрекали друг друга подловить писателя на спеси. Редко кто оказывался милосердным, как одессит А. Толчёнов: «Я лично при встречах с ним не заметил в нём ни проявления колоссальной гордости, ни самообожания; скорее в нём замечалась робость, неуверенность, какая-то нерешительность (...)».

Перекрывавшаяся — для компенсации — чрезмерной решительностью. Что, к примеру, замечал сам в себе Гоголь за пятилетку до смерти? Процитирую фрагменты писем 1847 года.

«Учусь, как школьник, всему тому, чему пренебрёг выучиться в школе», — он пока топчется на древнем Гомере, постигая «постройку больших творений у великих мастеров».

Публикация «Выбранных мест» подействовала отрезвляюще: «В самом деле, не моё дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье. Моё дело говорить живыми образами, а не рассужденьями».

Себя с Белинским Гоголь ставит на один уровень: «Я написал ему в ответ только то, что мы всё ещё плохо понимаем те вещи, о которых говорим, что прежде всего следует нам излечить себя от самоуверенности в себе и торопливости выводить заключения».

 

<............................>
.

п

__________________________________________________________________________________________________