.
дмитрий бобышев  бывший ленинградец
.
.
ДМИТРИЙ БОБЫШЕВ (родился в 1936 году). Жил в Ленин
граде. Впервые опубликовался в московском неподцензурном
сборнике «Синтаксис». В официальных изданиях СССР 
никогда не печатался. В 1977 году в Париже была издана его 
поэма «Стигматы». В 1979 году поэт эмигрировал и живет 
в США. В том же году в парижском издательстве 
ИМКА-ПРЕСС вышел его большой поэтический сборник «Зияния». Публикуется в журналах «Континент»,
«Вестник РХД», «Третья волна», «Эхо», «Стрелец» и других 
изданиях русского Зарубежья.
.

ИЗ ЦИКЛА «ТРАУРНЫЕ ОКТАВЫ»

                                 Памяти Анны Ахматовой

ГОЛОС

Забылось, но не все перемололось:
огромно-голубиный и грудной,
в разлуке с собственной гортанью, голос
от новой муки стонет под иглой.
Не горло, но безжизненная полость
сейчас, теперь вот ловит миг былой.
И звуковой бороздки рвется волос,
но только тень от голоса со мной.
 

ВОСПОМИНАНИЕ

Здесь время так и валит даровое...
Куда его прикажете девать,
сегодняшнее? Как добыть опять
из памяти мгновение живое?
Тогдашний и теперешний – нас двое,
и – горькая двойная благодать –
я вижу Вас, и я вплываю вспять
сквозь этих слез рыдание былое.
 

ПОРТРЕТ

Затекла рука сердечной болью...
Как Вы посмотрели навсегда
из того мгновения на волю
в этот вот текучий миг, сюда?
В памяти я этот облик сдвою
с тем, что знал в позднейшие года.
Видеть Вас посмертною вдовою,
Вас не видеть – вот моя беда,
 

ВЗГЛЯД

С мольбой на лбу, в кладбищенском леску
в день грузный и сырой, зимне-весенний
она ушла от нас к корням растений,
туда, в подпочву, к мерзлому песку,
«Кто сподличать решит, – сказал Арсений, –
пускай представит глаз ее тоску».
Да, этот взгляд приставить бы к виску,
когда в разладе жизнь, и нет спасенья.
 

ПЕРЕМЕНЫ

Холмик песчаный заснежила крупка,
два деревянных скрестились обрубка;
их заменили – железо прочней.
На перекладину села голубка,
но упорхнула куда-то... Бог с ней!
Стенку сложили из плоских камней.
Все погребенье мимически-жутко
знак подает о добыче своей.
 

ВСЕ ЧЕТВЕРО

Закрыв глаза, я выпил первым яд.
И, на кладбищенском кресте гвоздима,
душа прозрела: в череду утрат
заходят Ося, Толя, Женя, Дима
ахматовскими сиротами в ряд.
Лишь прямо, друг на друга не глядят
четыре стихотворца-побратима.
Их дружба, как и жизнь, необратима.
 

ВСТРЕЧА

Она велела мне для Пятой розы
эпиграфом свою строку вписать.
И мне бы – что с Моцартом ей мерцать,
а я – о превращеньях альбатроса
непоправимо внес в ее тетрадь.
И вот – она, она в газетной прозе? –
Эпиграф же – и впрямь по-альбатросьи –
куда вдруг улетел – не разыскать.
 

СЛОВА

Когда гортань – алтарной частью храма,
тогда слова Святым Дарам сродни.
И даже самое простое: «Ханна!
Здесь молодые люди к нам, взгляни...»
встает магически, поет благоуханно.
Все стихло разом в мартовские дни.
Теперь стихам звучать бы невозбранно,
но без нее немотствуют они.
 

ИЗ ГЛУБИНЫ

                 1. 

То ли вишенье, то ли буру
подмешали в чернила:
что ни выпишется перу –
все – кроваво, червиво.

То ли это калечится мозг,
так буквально язвимый,
словно беса колючего Босх
запустил вдоль извилин;

то ли, – жертва любовных ловитв
под рукой сердцелова, –
растлеваемое, вопит,
вырывается слово.

Нарывает, рыдает о двух
душах, до крови рваных,
весь в буграх, искареженный Дух,
как терзал его Кранах.

                 2.

Что ни час, то неровен...
А в часу нулевом
кротко блеющий Овен
пожирается Львом.

Срок истек человечий.
В том и прок неземной, –
насыщалась бы вечность,
что ни миг, новизной.

                  3.

Дух со следами огня
наклонялся, и жаждал в меня
углубиться.

Тень по границам лица
и внимательный взгляд пришлеца
вспышкой блица,

копотная полумгла
и пронзительный взгляд, как игла,
были близко.

Видно .выискивал брешь.
Двух кровей перейденный рубеж
и расписка

вызвали дух из огня.
Наклонялся, и жаждал в меня...
Я отбился.

                   4.

Куда с паденьем Люцифера
пробита шахтою дыра –
катастрофическая сфера
и центр ядра,

и самый гвозда существованья
где боль его, и крепь, и кость, 
вселенская и мозговая
прошли насквозь,

где заживо ороговела
и одеревенела глубь,
но ржавая в крови каверна
проникла в луб, –

оттуда, из кромешной точки,
где все начала сведены,
забил таинственный источник
ИЗ ГЛУБИНЫ.

                                                1973
 

ИЗ ЦИКЛА «РУССКИЕ ТЕРЦИНЫ»
 

*  *  *

Да все – изгнанники, еще с Адама...
Кто Рай покинул, кто изжил Содом
в сознании. А мы так и подавно –

где нам похлебка варится, там – дом.
И все-таки живем и не плошаем,
и думается крепче о родном, 

но не одним, как прежде, полушарьем.
Два опыта сомкнулись в полноте.
И, кажется, слова сейчас нашарим

вернейшие, насущнейшие, те...
 

*  *  *

Когда бы я по-прежнему жил там,
сказав «УЖО», как пушкинский Евгений, –
за мной не Медный Всадник по пятам,

а на броневике чугунный гений
«Та-та-та-та», – татарский злой прищур
плевал бы пулеметною гееной.

И жест – знакомый, даже чересчур:
«Он – там... Петляю, в горле бьется рвота.
«Молчаньем уничтожу! Запрещу!»

Попал. Вот это – хуже пулемета.
 

*  *  *

Жилось .признаться, именно что жутко:
размазан был какой-то ровный страх.
И сверх бывало, в виде промежутка,

навалится, и чуешь: дело швах,
И думаешь: вот в Доме на Литейном
твой следователь роется в делах.

Очередной донос подколет с теми,
и папку – между папок, в тот же строй...
А та – полна. Не лезет. Значит, время

брать субчика. – Нет, ворон, я – не твой!
 


*  *

                               Ефиму Словинскому

Сколько худого хлебнул, а ни-ни:
не вспоминаются черные дни,
а вспоминаются белые ночи,
яркие сумерки, – только они...

Смольный собор в озареньи заочном,
тільце ладони, студеной на ощупь,
сладкие горести, робкая страсть...
– Тянет обратно? – Да как-то не очень,

разве, когда переменится власть.
– Как бы не то! Хоть и в петлю залазь –
тупо стоит... – Но об этом не надо:
наши родные залогом за нас.

А из решетки у Летнего Сада
твердіе звуки державного лада,
арфоподобные, надо извлечь.
– И не тянись из Не.знаю-где-града,

сытого самоизгнанья, сиречь.
То и твержу: – Завела меня речь
с книжкою первозеленых «Зияний»
слишком неблизко... И – сумка оплечь.

Не получилось пыланий-сияний.
Разве что опыт осядет слоями,
истинно станешь не кем-то, – собой.

– А хорошо бы, ребята-славяне,
песнь кривогубую спеть на убой:
«В той степи глухой замерзал ковбой»
 

* * *

                                   Юрию Иваску

– России нет, – желчь изливал Иван.
– И – хорошо! – юродствовал Георгий.
А что тогда гналось на Магадан
и мерло в селах?.. Юрий был негордый.

Всегда, как и теперь, – седобелес,
он, видно, веял юностью такою:
хоть от острот и хохотал до слез,
но плакал над марининой строкою.

Он пели-пели-пели написал,
и: пили-пили, поле, пули, пали.
По звукам Пли и Эль на небеса
вели доброармейцев Петр и Павел.

Но тон Парижской Ноты был уныл,
а чистенький пейзаж новоанглийский
так и остался сердцу мил-не-мил:
– Мне москвичи любезны, Вы мне близки.

Не в эльзевирах – вечный человек:
несомый папиросною бумагой,
по Самиздату бродит в дождь и снег,
играя в мячик со святым Гонзагой.

Мы с Юрием в самом Раю – а где ж? –
постелим самобранку под-за кустик
и за Россию чокнемся: – Грядешь!
И малосольным огурцом закусим.
 

* * *

«Увижу ли народ освобожденный?..»
– Не Пушкину, так Блоку довелось.
Антихрист ли, Христос краснознаменный
гульнул, и снова в рабство впал колосс.
– Увидим ли его в духовной силе?
Ведь это все, что нам хлебнуть пришлось,
по вкусу лишь клеветникам России.
Кого винить? Не ясно ль дураку:
мы сами проворонили, разини,
какую Родину!.. Россиюшка – ку-ку!
 

* * *

Мольбу возносят «темные» бабуси
о благораствореньи воздухов,
и – благорастворяются воздуси.

И плавающий – на плаву, сухой.
И путешествующий сел под кленом.
И за недугующим стал уход.

                                            Ленинград 1971–
                                            Милуоки 1981

ПОЛЬШЕ

Бравурно говорлив, чернокрылат и лаков,
            жемчужную картавинку рояль
            проворковал и выплеснул, восплакав...
Но благородный звук никак не окрылял
ни «Польшу нежную, где нету короля»,
            ни бурно негодующих поляков.

Увы, не волновал блистательный клавир
            ни прелестью прохлад, ни прелью жара,
           которыми он Истину кривил:
заполонил эфир как раз, когда Варшава
белками, бледная, от немоты вращала.
            И плыл аккорд, по клавиши в крови...

Конечно, под прямым призором сюзерена...
            Но – свой же, свой! – на марсовых полях,
            чтобы страна не стала суверенна,
орла когтит орел, и с ляхом бьется лях.
– Тадеуш, ты хорош не тем, что ты поляк,
            лишь – ежели мышление созрело!

Виновен ли при том со-братственный народ?
           В другом бараке общего режима
           ярмо ему больней, и дольше трет.
Но, чтобы Музы ввек беда не раздружила,
наш дивный Мандельштам свои распялив жилы,
           о Польше пел, небесный патриот...

Все той же властию неправедной – замучен...
           Виновен ли со-ангельский ему,
           со-херувим в лазури благозвучий,
что музыка его маскировала тьму,
гирляндами рулад украсивши тюрьму, –
           прославленный Шопен, – куда зовущий?

Хотя бы в этот час чахоточно зардейсь!
           Не отдадим серебряного дара!
           И дорог мне поляк, но не гордец.
Скорее ты со мной, гордячка, солидарна,
пока расстрелянною шубкой смотришь драно
           в сестричестве растерянных сердец.

                                                                1981

Стр. 44–54

<...........................>

___________________________________________________________
п