.
V I I
МАРКО
Перед выездом на дачу произошло важное событие
- Марко получил, наконец, аттестат зрелости. В их выпуске было, кроме него,
еще несколько закоснелых второгодников, поэтому освобождение от гимназического
ига было отпраздновано с исключительным треском. Мой коллега Штрок, король
полицейского репортажа в Одессе и на юге вообще, принес в редакцию восторженное
описание этой вакханалии; конечно не для печати, а просто из принципа,
дабы в редакции не забыли, что Штрок все знает. Выпуск в полном составе
явился в «Северную», славнейший кафешантан в городе, куда им еще накануне,
как гимназистам, строго запрещен был вход; и так они там нашумели, что
дежурный пристав (хотя по традиции на июньские подвиги абитуриентов, все
равно как на буйства новобранцев, полиция смотрела сквозь пальцы)
не выдержал и пригрозил участком; на что старейший из второгодников дал,
по словам Штрока, исторический ответ, с тех пор знаменитый в летописях
черноморского просвещения:
- Помилуйте, г. пристав, - раз в шестнадцать
лет такая радость случается!
Потрясенный этим монументальным рекордом,
пристав сдался.
После этого я помню Марко с синей фуражкой
на голове; но был ли под этой фуражкой летний студенческий китель или просто
пиджак, т. е. сразу ли его, сквозь петли процентной нормы, приняли в университет,
- не могу вспомнить. Это любопытно: биографию сестер и братьев Марко, насколько
она прошла в поле моего зрения или сведения, память моя сохранила, и внешность
их тоже, включая даже милые, но курьезные женские прически и платья того
десятилетия; а самого Марко я забыл. Ни роста его, ни носа его, ни воспетого
Сережей неряшества не запомнил. Когда очень стараюсь воссоздать его облик
в воображении, получаются все какие-то другие люди - иногда я даже знаю
их по имени, иногда нет, но знаю, что не он. Знаю это по глазам: единственная
подробность его лица, которую могу описать; не цвет, но форму и выражение.
Очень круглые и очень на выкате глаза, добрые и привязчивые и (если можно
так назвать без обиды) навязчивые: голодный взгляд человека, всегда готового
не просто спросить, а именно расспросить, и всему, что получил в ответ,
поверить, поахать и удивиться.
В первый раз мы по душам поговорили еще когда
он был гимназистом: он подсел ко мне где то, или в гостях, или у них же
дома.
- Я вас не слишком стеснил бы, если бы попросил
уделить мне
как-нибудь вечер наедине? Целый вечер?
- Можно, сказал я; - а позволите узнать,
в чем будет дело?
- Мне нужно, - ответил он, вглядываясь круглыми
глазами, - расспросить вас об одной вещи: чего, собственно, хочет Ницше?
- И тут же «пояснил»: - Потому что я, видите ли, убежденный ницшеанец.
Я не удержался от иронического замечания:
- Это что то не вяжется. Что вы ницшеанец,
давно сказал мне Сережа; но ведь первая для этого предпосылка - знать,
чего Ницше «хочет»...
Он нисколько не смутился - напротив, объяснил
очень искренно и по своему логично:
- Я его пробовал читать; у меня есть почти
все, что вышло по-русски; хотите, покажу. Я, вообще, видите ли, массу читаю;
но так уж нелепо устроен - если сам читаю, главного никогда не могу понять;
не только философию, но даже стихи и беллетристику. Мне всегда нужен вожатый:
он ткнет пальцем, скажет: вот оно! - и тогда мне сразу все открывается.
Тут он немного замялся и прибавил:
- В семье у нас, и товарищи тоже, думают,
видите ли, что я просто дурак. Я в это не верю; но одно правда - я не из
тех людей, которым полагается размышлять собственной головой. Я, видите
ли, из тех людей, которым полагается всегда прислушиваться.
Эта исповедь меня обезоружила и даже заинтересовала;
но я все-таки еще спросил:
- Откуда же вы знаете, что вы уже ницшеанец?
- А разве надо знать хорошо Библию, чтоб быть
набожным? Я где то слышал, что, напротив - у католиков в старину будто
бы запрещено было мирянам читать Евангелие без помощи ксендза: чтобы вера
не скисла.
Вечер я ему дал, это было нетрудно: мода на
Ницше тогда только что докатилась до России, о нем уже три доклада с прениями
состоялись у нас в «литературке»; книги его были у меня; все ли были тогда
разрезаны, ручаться не стану, но рассказать своими словами - пожалуйста.
Марко, в самом деле, умел «прислушиваться»; и, хоть я сначала мысленно
присоединился к мнению семьи и товарищей, им же цитированному, вскоре,
однако, начал сомневаться, вполне ли это верно. Если и был он дурак, то
не простой, a sui generis.
Собственно, и «семья» держалась того же квалифицированного
взгляда; по крайней мере отец. На эту тему Игнац Альбертович однажды прочитал
мне вроде лекции. Началось, помню, с того, что Марко что то где то напутал,
отец был недоволен, а Сережа старшим басом сказал брату:
- Марко, Марко, что из тебя выйдет? Подумай
только - Александру Македонскому в твоем возрасте было уже почти двадцать
лет!!
После этого мы с Игнацом Альбертовичем остались
одни, и вдруг он меня спросил:
- Задавались ли вы когда-нибудь мыслью о категориях
понятия «дурак»?
Тут он и .прочитал мне лекцию, предупредив,
что классификация принадлежит не ему, а почерпнута частью из любимых его
немецко-еврейских авторов, частью из фольклора волынского гетто, где он
родился. Дураки, например, бывают летние и зимние. Ты сидишь у себя в домике
зимою, а на улице вьюга, все трещит и хлопает: кажется тебе, что кто то
постучался в дверь, но ты не уверен - может быть, просто ветер. Наконец,
ты откликаешься: войдите. Кто то вваливается в сени, весь закутанный, не
разберешь - мужчина или женщина; фигура долго возится, развязывает башлык,
выпутывается из валенок - и только тогда, в конце концов, ты узнаешь: перед
тобою дурак. Это - зимний. Летний дурак зато впорхнет к тебе налегке, и
ты сразу видишь, кто он такой. - Затем возможна и классификация по другому
признаку: бывает дурак пассивный и активный; первый сидит себе в углу и
не суется не в свои темы, и это часто даже тип очень уютный для сожительства,
а также иногда удачливый в смысле карьеры; зато второй удручающе неудобен.
- Но этого недостаточно, - закончил он, -
я чувствую, что нужен еще третий какой то метод классификации, скажем -
по обуви: одна категория рождается со свинцовыми подошвами на ногах, никакими
силами с места не сдвинешь; а другая, напротив, в сандалиях с крылышками,
на манер Меркурия... или Марко?
* *
*
Еще как то наблюдал я его под Новый Год, на студенческом
балу в «мертвецкой». Бал всегда происходил в прекрасном дворце биржи (пышному
слову «дворец» никто из земляков моих тут не удивится, а с иноземцами я
на эту тему и объясняться не намерен). «Мертвецкой» называлась в этих случаях
одна из боковых зал, куда впускали только отборнейшую публику, отборнейшую
в смысле «передового» устремления души; и впускать начинали только с часу
ночи. Пили там солидно, под утро иные даже до истинного мертвецкого градуса;
но главный там запой был идейный и словесный. Хотя допускались и штатские,
массу, конечно, составляли студенты. Был стол марксистов и стол народников,
столы поляков, грузин, армян (столы сионистов и Бунда появились через несколько
лет, но в самые первые годы века я их еще не помню). За главным столом
сановито восседали факультетские и курсовые старосты, и к ним жалось еще
себя не определившее, вне фракционное большинство. За каждым столом то
произносились речи, то пелись песни; в первые часы ораторы говорили с мест,
ближе к утру вылезали на стол; еще ближе к утру - одновременно за
тем же столом проповедывали и со стола, и снизу, а аудитория пела.
К этому времени тактично исчезали популярные профессора, но в начале ночи
и они принимали перипатетическое участие в торжестве, переходя от стола
к столу с краткими импровизациями из неписанной хрестоматии застольного
златоустия. «Товарищи студенты, это шампанское - слишком дорогое
вино, чтобы пить его мне за вас, тем более вам за меня. Выпьем за нечто
высшее - за то, чего мы все ждем с году на год: да свершится оно в наступающем
году»... «Коллеги, среди нас находится публицист, труженик порабощенного
слова: подымите бокалы за то, чтобы слово стало свободным...».
В тот вечер пустили туда и Марко, - хоть и
тут я не помню, был ли он уже тогда студентом. Вошел он нерешительно, не
зная, куда притулиться; кто то знакомый его подозвал к столу, где сидя
и стоя толпились черноволосые кавказцы - издали не разобрать было, какой
национальности - там он уж и остался на весь вечер. Оглядываясь на него
от времени до времени, я видел, что ему с ними совсем по себе: он подпевал,
махал руками, кричал, поддакивал ораторам, хотя большинство их там, кажется,
говорило на родном своем языке.
Когда сам мало пьешь, любопытно и грустно
следить, как заканчивается разгульная ночь. Постепенно деревенеют мускулы
зеленых или фиолетовых лиц, застывают стекляшками глаза, мертвенно стукаются
друг о друга шатающиеся, как на подпорках, слова; на столах налито, у мужчин
помяты воротнички и края манжет замуслены, а кто во фраке, у тех сломаны
спереди рубахи; вообще, все уже стало погано, уже в дверях незримая стоит
поденщица с ведром и половой тряпкой... Удивительно, по моему, подходило
к этой минуте там в мертвецкой заключительное «Gaudeamus», самая заупокойная
песня на свете.
Марко проводил меня домой; он тоже мало выпил,
но был пьян от вина духовного, и именно кахетинского. Он мурлыкал напев
и слова «мравал джамиэр»; два квартала подряд, никогда не видавши Кавказа,
живописал Военно-грузинскую дорогу и Тифлис; что то доказывал про царицу
Тамару и поэта Руставели... Лермонтов пишет: «бежали робкие грузины» -
что за клевета на рыцарственное племя! Марко все уже знал о грузинском
движении, знал уже разницу между понятиями картвелы, имеретины, сванеты,
лазы, даже и языком уже овладел - бездомную собачонку на углу поманил:
«моди ак», потом отогнал прочь: «цади!» (за точность не ручаюсь, так запомнилось);
и закончил вздохом из самой глубины души:
- Глупо это: почему нельзя человеку взять,
да объявить себя грузином?
Я расхохотался:
- Марко, есть тут один доктор-сионист, у него
горничная Гапка; раз она подавала чай у них на собрании, а потом ее докторша
спросила: как тебе понравилось? А Гапка ответила, тоном благоговейной покорности
року: що ж, барыня, треба йихати до Палестыны!
Он обиделся; нашел, что это совсем не то,
и вообще эта Гапка - старый анекдот, десять раз уже слышал.
- Кстати, Марко, - сказал я, зевая, - если
уж искать себе нацию, отчего бы вам не приткнуться к сионистам?
Он на меня вытаращил круглые глаза с полным
изумлением; ясно было по этому взгляду, что даже в шутку, в пять часов
утра, не может нормальный человек договориться до такой беспредельной несуразности.
* *
*
Теперь уже представлены читателю, на первом ли
плане или мимоходом, все пятеро; можно перейти к самой повести о том, что
с ними произошло.
<.............................................>
|