.
I X
ИНОРОДЕЦ
Я начинал входить в общественную деятельность:
«секретарь временного правления Общества санаторных колоний и других гигиено-диэтетических
учреждений для лечения и воспитания слабых здоровьем учащихся неимущего
еврейского населения города Одессы и его предместий». Факт: именно так
оно называлось, и в молодости я долго еще умел выговорить весь титул одним
духом. Возникло это общество тоже отчасти с крамольным замыслом: под видом
«гигиено-диэтетического учреждения» можно устроить занятия гимнастикой,
а под видом гимнастики - самооборону. На юге начинали поговаривать, что
скоро это пригодится. Но, пока что, правление мне предложило набрать несколько
добровольцев для обхода бедноты - записать, кому нужен даровой уголь; или,
может быть, даровая маца, не помню. Я передал это старшим детям Анны Михайловны.
Марко записался (потом не пошел, забыл и очень извинялся); Лика, не подняв
глаз от брошюры и не вынув пальцев изо рта, сделала знак отказа головой;
Маруся сказала: - В паре с вами, хорошо?
В ее согласии ничего неожиданного не было:
я уже знал, что у нее в натуре есть дельная заботливая жилка. Это она,
когда Самойло приехал из местечка, за полтора года подготовила его к экзамену,
какой требовался для аптекарской его карьеры, а сама тогда еще была девочкой;
она и теперь занималась с племянницей кухарки, очень аккуратно. Когда заболел
один из ее «пассажиров», приезжий без родни в Одессе, она ходила к нему
по три раза на дню, следила, чтобы принимал лекарство, меняла компрессы,
хотя час его милости (знаю от нее) тогда уже давно был позади. Она умела
даже сварить приемлемый завтрак и перешить блузку.
Когда зашел за нею в назначенный день, в передней
я застал уходящего Самойло. Он был чем-то расстроен, кусал губы, даже ворчал
неясно; о чем-то хотел меня спросить и не спросил. В гостиной я застал
мать и Марусю; обе молчали так, как молчат люди, только что поссорившиеся.
Маруся явно обрадовалась, что можно уйти; по дороге на извозчике была неразговорчива
и тоже кусала губы.
- В чем дело, Маруся, кто кого обидел?
- Имеете прекрасный случай помолчать - сказала
она злобно, - советую воспользоваться.
Я послушался.
* *
*
Помню один дом, кажется Роникера, в том участке,
который мы с нею должны были обойти. Там была особенность, для меня еще
тогда невиданная: двухэтажный подвал. Окна обоих этажей выходили, конечно,
в траншею; но и за окнами внутри был сперва коридор, во всю длину фасада,
и только уже из коридора «освещались» комнаты. Не умею описывать нищету,
как не сумел бы заняться обрыванием крыльев и лапок у живой мухи, или вообще
медленным мучительством. Помню, что неотступно зудела в мозгу одна банальная
мысль: на волосок от того было, когда ты должен был родиться, чтобы вышла
у Господа в счетной книге описка, или передумал бы он в последнюю секунду,
что то перечеркнул и что то строчкой ниже вписал, - и здесь бы ты жил сегодня,
в нижнем подвале, завидуя мальчикам из верхнего, а они бы «задавались».
Совестно было за свое пальто; за то, что перед этим просидел час в греческой
кофейне Красного переулка за кофе с рахат-лукумом, растратив четвертак,
бюджет их целого дня. И, как всегда бывает, когда совестно, я проходил
по берлогам насупленный, говорил с обитателями суровым казенным голосом,
на просьбы отвечал сухо: Постараемся. Увидим. Обещать не могу.
Зато Маруся сразу - нет другого слова - повеселела.
В первой же комнате она подошла к люльке, сделанной из ящика; я за нею.
В люльке, под клочьями цвета старого мешка, лежал серый ребенок; от краев
губ у него к ноздрям шли две морщины, глубокие как трещины, и черные луночки
под веками. Когда над ним наклонилась Маруся, серое лицо вдруг мучительно
исказилось, трещины растянулись до глаз, изо рта показались багровые десны,
крошечный подбородок заострился, как у мертвого. Мать стояла тут же; она
обрадовалась и сказала по-еврейски, и я Марусе перевел:
- Чтоб мне было за его сладкие глазки, барышня:
он смеется.
У Маруси там все дети смеялись; сбегались,
ковыляли, ползли к ней сразу, точно это была старая знакомая и все утро
ее ждали. Я оставил ее где то на табуретке с целой толпою кругом, запись
докончил один, и все время слышал из той комнаты гвалт, возню, писк, заливающийся
детский хохот, как будто это не подвал, как будто действительно есть на
свете зеленые лужайки и запах сирени и солнце над головой...
- Не знал, - сказал я, когда мы кончили, -
что вы такая бонна.
От ее прежних нервов и следа не осталось;
она весело ответила:
- Дети ко мне идут; я и сама на них бросаюсь
на улице, няньки часто пугаются. Мама только на днях меня просила не трогать
русских детей, а то еще подумают, что я им даю леденцы с мышьяком: она
прочла в газете, что был такой слух где то пущен в Бессарабии.
Мы опять сидели в дрожках; по уставу того
времени, я обнимал ее за талию. Уже смерклось; вдруг она потянула мою обнимающую
руку, чтобы стало теснее, сама ближе прижалась, повернула ко мне лицо и
шепнула:
- Хотите, отдохнем от жидов? и от богатых,
и от бедных? Идемте со мной сегодня вечером к Руницким; Алексей Дмитриевич
просил и вас привести - он только нас двоих и не боится. А вы его?
- Гм... побаиваюсь, - честно признался я,
и вдруг сообразил: - Эге, Маруся, - не из за него ли вышла у вас сегодня
трагедия с мамой? Потому что трагедия была, это ясно: пахло на всю квартиру
Эсхилом, Софоклом и Эврипидом.
Она, подтверждая, задорно закивала головой:
- Клочья летели. Кстати пришел Самойло, мама
еще и его на помощь призвала!
- Я не подозревал, что на верхах у предков
смятение... О, Мария: неужели есть опасность, что тебя выкрестят и - как
это выразить - примут в командный состав Добровольного флота?
Она все с тем же задором смотрела мне в лицо,
близко-близко, и смеялась так, что зубы сверкали в блеске только что зажженных
на улице фонарей:
- О нет, этого мама не опасается; она умная,
она все знает.
- Что «все»? Не пугайте меня.
- Все, что со мною будет. И что я, в частности,
и не выкрещусь, и не выйду замуж за моряка из Добровольного флота.
- Чего ж она боится?
- Мама, в сущности, очень консервативный человек:
любит, чтобы во всем был раз навсегда заведенный порядок.
- Заведенный порядок? когда речь идет о Марусе?
Дитя мое, вашему бытию имя катавасия, а не заведенный порядок.
- Значит надо, чтобы и в катавасии была система,
без неожиданностей и без новых элементов; и вообще это не ваше дело. А
к Руницким пойдете?
Этого Руницкого я видал у них уже раза три,
с большими перерывами из за рейсов его парохода (чина его не помню; что-то
ниже капитана, конечно - ему и 30 лет не было - но уже серьезный какой
то чин). Он и мне, действительно, показался неожиданным элементом в их
обстановке. Невидалью русские гости в наших домах, конечно, не были, хотя
встречались редко, и туго акклиматизировались: но это бывали адвокаты,
врачи, купцы, студенты - в каком то отношении свои люди. Моряка никто никогда
не видал, кроме как на палубах. Маруся была в Мариинской гимназии вместе
с одной из барышень Руницких, потом обе семьи жили рядом на даче одно лето,
когда Алексей Дмитриевич получил отпуск; там он, кажется, катал ее со своими
сестрами на маленькой яхте: но и это еще его «не обосновывало». Сами сестры
бывали у Маруси редко, и вообще дачные дружбы не указ для зимних знакомств
между людьми таких друг для друга экзотических кругов. Он это чувствовал,
явно между нами робел; Маруся втягивала его в беседу, он честно старался
попасть в ритм, ничего не выходило; да и нам всем было при нем чуть-чуть
несвободно, словно это не гость, как мы, а наблюдатель. Был он недурной
пианист, и гора, видно, у него спадала с плеч, когда Маруся его просила
играть: наконец не надо разговаривать, а в то же время развлекаешь общество,
как полагается по вежливости. Увидав его там в первый раз, я подумал: «больше
не придет», но он вернулся из Владивостока и опять пришел, и еще опять.
Зато у них дома мы с Марусей провели чудесный
вечер. Отца не было в живых, но при жизни он был думский деятель доброй
эпохи Новосельского; до того был, кажется, и земцем; это чувствовалось
в климате семьи (тогда еще, конечно, не говорили «климат», но слово удачное),
и еще дальше за этим чувствовалась усадьба, сад с прудом, старые аллеи,
липовые или какие там полагаются; Бог знает сколько поколений покоя, почета,
уюта, несуетливого хлебосольства, когда гости издалека оставались ночевать
и было где всех разместить... Культура? я бы тогда именно этого слова не
сказал - слишком тесно в моем быту было оно связано с образованностью или,
быть может, начитанностью. Мать, смолянка, не слыхала про Анатоля Франса,
дочери называли баритона Джиральдони «душка»; Алексей Дмитриевич и в ятях
был нетверд, хотя (он говорил: потому что) учился в Петербурге в важном
каком то лицее, по настоянию сановного какого то дяди. Только сидя у них,
я оценил, сколько было в наших собственных обыденных беседах, дома у Маруси,
дразнящего блеска - и вдруг почувствовал, как это славно и уютно, когда
блеска нет. Пили чай - говорили о чае; играли на рояле - говорили о душке
Джиральдони, но младшая сестра больше обожала Саммарко; Алексей Дмитриевич
рассказал про Сингапур, как там ездят на джинрикшах, а мать про институтский
быт тридцать лет назад; все без яркости, заурядными дюжинными словами,
не длинно, не коротко, ни остроумно, ни трогательно - просто по хорошему;
матовые наследственные мысли, липовый настой души, хрестоматия Галахова...
чудесный мы провели вечер.
- Отдохнули? - лукаво повторила Маруся, когда
я провожал ее домой.
Через несколько дней со мной о Руницком заговорила
Анна Михайловна; мы тогда уже сильно успели подружиться; сама первая заговорила,
и с большой тревогой.
- Он не то, что эта ваша ватага. Для них все
- как с гуся вода; а он всерьез принимает. - Да неужели вы сами не заметили,
просидев еще с ним и с Марусей целый вечер?
- Право, не заметил; или сам не приглядчив,
или уж такое у меня пенсне ненаблюдательное.
- А я вам говорю: он начинает влюбляться,
по настоящему,
по-тургеневскому.
- Но ведь главное тут - Маруся; вы мне сами
когда то сказали, что за Марусю не боитесь?
- Сказать сказала, но тогда вокруг все были
свои. А такого морского бушмена я ведь учесть не умею. Что, если он не
из тех, кого можно подпустить вот на столько и не дальше, а потом до свиданья,
и не дуйся? ЯЯ боюсь: тут не бенгальским огнем пахнет, а динамитом.
- Что ж она, по вашему, от натиска сдастся
врасплох и замуж выйдет?
- Замуж она выйдет, только не за него; глупости
говорите. Но взволнована, как то не по обычному, и она тоже... Мне жутко;
уехал бы он поскорее туда к себе на Сахалин, и хоть навсегда.
- Можно спросить прямо?
-Да.
- Вы боитесь, что Маруся... забудет про «границы»?
Мы уже очень сблизились, она много и часто
говорила со мной о детях, поверяла мне свое беспокойство за Лику и безнадежного
Марко; вопрос ее не мог покоробить. Она подумала.
- Это?.. Это мне в голову не приходило; нет,
не думаю. Непохоже. Какая беда выйдет, не знаю, а выйдет... Словом, бросим
это, все равно не поможет.
Она встала и пошла поправить подушки на диване,
вдруг остановилась и обернулась ко мне:
- Замуж? Глупости говорите. За кого Маруся
пойдет замуж, я давно знаю, и она знает; и вы бы знали, если бы дал вам
Бог пенсне получше.
<.............................................>
|